https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/
— И какой же ты, Вась, молодец стал… И щуплости в тебе меньше… Небось хорошо тебе здесь?..
— Хорошо, Иваныч…
— Лучше, братец ты мой, вашего! — промолвил Дунаев смеясь. — А меня не признал, Иваныч?
— То-то, нет…
— А Дунаева помнишь на шкуне «Дротик». У Голубя вместе служили…
— Как не помнить! Только тебя не признал. И ты в мериканцах?
— И я… Пять лет здесь живу…
Они все трое пошли в один из кабачков подальше, где не было никого из русских матросов.
— Так-то верней будет, — заметил Дунаев, — небось не узнают, что ты с беглыми!
— А мне начхать!.. Я было за Чайкина боялся, как бы его не сволокли на клипер… Бульдога грозилась… Но такого закон-положения нет, чтобы можно было взять? Ведь нет, Вась?
— То-то, нет! — отвечал Чайкин.
Дунаев приказал бою подать два стаканчика рома и бутылку пива для Чайкина.
— И вовсе он без рук остался, Вась… Его с клипера убирают… И Долговязого вон! Новый адмирал обоих их увольнил… Прослышал, верно, каковы идолы! И у нас на «Проворном» как узнали об этом, так креститься стали… Освобонили нас от двух разбойников… Таких других и не сыщешь… Теперь, бог даст, вздохнем! А тебя, Вась, Долговязый приказал было унтерцерам силком взять… Да как капитан побывал с лепортом у адмирала, так приказ отменил… «Не трожьте, мол, его». Да они и так бы не пошли на такое дело… Никто бы не пошел, чтобы Искариотской Иудой быть… Будь здоров, Вась! Будь здоров, Дунаев!
И с этими словами Кирюшкин опрокинул в горло стаканчик рома.
Проглотил стаканчик и Дунаев, отхлебнул пива из стакана и Чайкин.
Дунаев велел подать еще два стаканчика.
— Теперь форменная разборка над собаками пойдет! — продолжал Кирюшкин.
— Судить будут?
— Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.
— Увольнят, верно, в отставку! — заметил Дунаев.
— То-то, другого закон-положения нет.
Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.
— Скусный здесь ром, братцы! — промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. — Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?
— Как не помнить… Вовек не забуду.
— Так из-за этого самого рому я все пропил…
— А ты бы полегче, Иваныч! — участливо заметил Чайкин.
— По-прежнему жалеешь?.. Ах ты, божья душа! — необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. — Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло Долговязому…
Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.
И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.
Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.
Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.
И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:
— Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…
— Неправильно ты говоришь, Иваныч! — вступился Дунаев.
— Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, — ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине — словно в домовине».
— Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
— Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…
— Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на «Проворном» лучше? Так на нем и терпи?
— То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?
— Американской! — не без гордости проговорил Дунаев.
— И ты, Вась, станешь мериканцем?
— Стану, Иваныч.
— Ну, вот видишь… мериканец! — не без презрения протянул Кирюшкин, имевший очень смутные понятия о странах, в которых бывал. — Какая такая сторона Америка?.. Какой здесь народ? Вовсе, можно сказать, оголтелый! Всяких нациев пособрались, и… здравствуйте! друг дружку не понимают… Здесь никакого порядка! Шлющий народ… — не без горячности говорил Кирюшкин, значительно возбужденный после пятого стаканчика рома.
— Здесь, может быть, больше порядка!.. — попробовал возразить Дунаев.
— По-ря-док!? Нечего сказать, порядок! — протянул Кирюшкин. — Шляются, галдят на улице… и все неизвестно какого звания.
— Да полно вам спорить! — вступился Чайкин, видя, как горячился Кирюшкин, и хорошо понимавший, что его не разубедить.
— Мне что спорить… Я российский и российским и останусь. А тебя, Вась, мне жалко, что ты в мериканцы пошел. Не будь ты таким щуплым, я сказал бы тебе: возвращайся на «Проворный»… А тебе нельзя… И очень тебя жаль, потому… как ты жалостливый. И я за твое здоровье… выпью еще. Эй, бой черномазый! — крикнул Кирюшкин, обращаясь к негру.
— Будет, Иваныч.
— Один стаканчик, Вась… Дозволь…
— Право, не надо, Иваныч… Как бы тебя Долговязый опять не наказал, как вернешься.
— Я в своем виде. И я никого не боюсь. А я тебя очень даже люблю, матросик. Жалеешь ты старую пьяницу! А ведь меня, братцы вы мои, не жалели! Никто не жалел Кирюшкина. Поэтому, может, я и пьяница.
— А ты, Иваныч, брось.
— Бросить? Никак это невозможно, Вась.
— Я, Иваныч, бросил! — проговорил Дунаев. — Прежде здорово запивал, и бросил.
— Как мериканцем стал?
— Вначале и американцем пил! — засмеялся Дунаев.
— Почему же ты бросил?
— Чтобы при деле надлежаще быть.
— И я свое дело сполняю как следовает. А ежели на берегу, то что мне и делать на берегу? Понял, Вась?
— Понял, Иваныч. А все-таки… уважь… не пей больше!
— Уважить?
— То-то, уважь…
— Тебя, Вась, уважу… Во как уважу… Изволь! Не буду больше, но только вы, братцы, меня караульте, пока я на ногах…
Чайкин предложил Кирюшкину погулять по городу.
— Ну его… Что там смотреть!
— В сад пойдем.
— Разве что в сад… Только пустое это дело!
Дунаев запротестовал: увидит какой-нибудь офицер, что Кирюшкин гуляет с ними, его не похвалят.
И они все остались в кабаке.
Кирюшкин сдержал слово и больше не просил рома. Через несколько часов он совсем отрезвел, и когда Чайкин и Дунаев, обещавшие к шести часам обедать со Старым Биллем, поднялись, то Кирюшкин твердо держался на ногах.
— Ну, прощай, Иваныч! — дрогнувшим голосом проговорил Чайкин.
— Прощай, Вась! Дай тебе бог! — сказал Кирюшкин.
И что-то необыкновенно нежное и грустное светилось в его глазах.
— Не забывай Расеи, Вась!
— Не забуду, Иваныч…
— Может, бог даст, и вернешься потом?
— Вряд ли, Иваныч.
— А ежели манифест какой выйдет?
— Тогда приеду… Беспременно…
— То-то, приезжай.
— А ты, Иваныч, брось пить… Я любя… Выйдешь в отставку, что тогда?
— Что бог даст… Вот вернемся из дальней, — сказывают, в бессрочный пустят.
— Куда ж ты пойдешь? В деревню?
— Отбился я, Вась, от земли, околачиваясь пятнадцать лет в матросах. Что я буду делать в деревне? В Кронштадте останусь… Прокормлюсь как-нибудь.
Прощаясь с Кирюшкиным, Дунаев полушутя сказал:
— А здесь бы ты, Иваныч, в поправку вошел… Оставайся… Я тебе место предоставлю…
— В мериканцы поступать?
— То-то, в мериканцы…
— Лучше последней собакой быть дома, чем в вашей Америке… Оголтелая она… То ли дело Россия-матушка… Прощайте, братцы! А я к своим пойду!
Они вышли вместе из салуна и разошлись в разные стороны.
ГЛАВА IV
1
Возвращаясь после свидания с Кирюшкиным в город, Дунаев сказал Чайкину:
— Совсем без понятиев этот Кирюшкин! Как он насчет Америки говорил!
— Откуда ему их взять. И напрасно ты только с ним спорил да сбивал его. Затосковал бы он здесь и вовсе пропал бы. Нешто легко от своей стороны отбиться?.. Он ведь правильно говорил, что не хочет в американцы. Разве ты, Дунаев, проживши здесь пять лет, стал американцем? Утенок между цыплятами все норовит к воде… Так и русскому человеку здесь: и сам себе господин, а душа все-таки болеть будет.
— Это, Чайкин, вначале только. И у меня болела.
— Небось и теперь когда болит… Скучаешь по России?
— Скучаю не скучаю, а не вернулся бы от хорошей жизни. Прежде и я, как Кирюшкин, этого не понимал.
— Я не про то. А душа все-таки тосковать будет. И никогда мы с тобой настоящими американцами не станем. И мы им чужие, и они нам чужие. И не понять нам друг дружки… Они вот все больше о том хлопочут, как бы богачами стать, у каждого одно это в уме. А насчет души и вовсе забывают и бедного человека считают вроде как бы нестоящего: пропадай, мол, пропадом… нет мне никакого дела. Совесть у них, знаешь, другая… У нас простые люди нищего пожалеют, а здесь обругают да насмеются… Разве ты этого не примечал?
— Это точно… Не любят здесь нищего человека… Говорят: «На то ты и человек, чтобы сам умел добиться своего положения, если руки есть!..» Ну и все стараются изо всех сил, чтобы быть при капитале… Рвут друг у дружки кусок…
— То-то я и говорю. И некогда им из-за этого самого вокруг себя взглянуть да подумать: правильно ли быть миллионщиком, когда другим нечего есть!
— Ну, это на всем свете так. И наши богачи не лучше.
— Положим, во всем свете по неправде живут. И наши миллионщики без всякой совести, но только здесь и простой человек хочет быть миллионщиком…
— Нашему и думать об этом нельзя. Ему только бы прокормиться… До таких дум простому нашему человеку и не добраться…
— Верно. Но все-таки наш простой жалостливей здешних.
Они продолжали дорогой беседу, в которой Чайкин старался уяснить и товарищу и себе тот идеал правды, какой как-то стихийно требовало его сердце, и, не имея никаких представлений о том, что над этой «правдой» давно задумываются и работают великие мыслители, с наивною верой строил наивные планы насчет того времени, когда все будут жить по правде и когда не будет ни очень богатых, ни очень бедных.
И ему казалось, что это так просто осуществить!
Разговаривая на такие философские темы, они ровно в шесть часов вошли в хороший ресторан, в котором был назначен общий обед, и застали там Старого Билля.
Он был сегодня почти неузнаваемым, в черном сюртуке, с белоснежными воротниками и манжетами сорочки, в блестящих ботинках, с расчесанной бородой и гладко причесанными волосами, с чисто вымытыми руками, праздничный и нарядный.
Казалось, это был совсем не тот Старый Билль, в потертой кожаной куртке, с трубкой в зубах сидевший на козлах и лаконически беседовавший с лошадьми и готовый во всякое время пустить пулю в лоб агента, — а джентльмен, видом своим похожий не то на доктора, не то на пастора.
И Чайкину вдруг показалось, что Старый Билль словно бы значительно потерял в своем новом костюме, будто он другой стал, не прежний, простой, обходительный и добрый к нему и Дунаеву Старый Билль.
— Чего вытаращили глаза, Чайк? Думали, что Старый Билль не умеет джентльменом одеться? — смеясь, говорил Старый Билль, крепко пожимая руку Чайкина. — Положим, я чувствую себя в этом платье, как буйвол в конюшне, но надо было приодеться: в гостях у одной леди был. Здорово, Дун! — продолжал он, протягивая руку Дунаеву. — Женитесь-таки?
— Женюсь, Билль.
— А ваши дела как, Чайк?
— Хороши, Билль. Завтра еду на ферму.
— Ну, садитесь, джентльмены, будьте моими гостями. Аккуратны вы: ровно в шесть пришли. Я люблю аккуратных людей.
Они уселись втроем за отдельный столик. На нем стояла бутылка хереса.
Негр подошел к Биллю.
— Три обеда и потом кофе и графинчик коньяку, а вот для этого джентльмена рюмку ликера. Поняли, Сам?
— Понял, сэр.
— Так обрабатывайте ваше дело, дружище, а мы свое будем обрабатывать — есть все, что вы нам дадите. Порядились, Чайк? — обратился Билль к Чайкину.
— Нет, на месте договорюсь.
— Далеко ехать? Куда поступаете?
— Близко от Сан-Франциско.
И Чайкин назвал ферму и фамилию владелицы.
— Знаю. В двух милях от большой дороги. Чудесная ферма. И сад и лес есть. Как раз чего вы хотели, Чайк… И будущая хозяйка ваша отличная женщина… А вы все-таки маху не давайте, Чайк… Не продешевите.
— Я цен не знаю… Что положат. Увидят работу, тогда и цену назначат.
— Не будьте простофилей, Чайк, а то вам назначат цену жидкую… Хорошему годовому рабочему в этих местах цена от трехсот до четырехсот долларов на всем на готовом… Запомните это, Чайк!
— Запомню.
— Да позвольте вам налить рюмку хересу и Дуну также… Да кушайте хорошенько! — угощал Билль, весело поглядывая на Чайкина. — А это вы хорошо делаете, что на ферму поступаете… Лучше, чем в городе, хотя бы и таком, как Фриски… Я помню, как тут несколько лачуг было, и давно ли… лет пятнадцать тому назад… А теперь?
И Старый Билль не без гордости взглянул в окно.
— Каковы янки! — хвастливо прибавил он.
— Скорый народ! — похвалил Дунаев.
— Именно скорый. Это вы верно сказали, Дун. Наливайте себе хересу еще… Бутылка полна. И вторая будет… Как вам нравится рыба, Чайк?.. Здесь не то, что в дилижансе… Не трясет, и старая ветчина не вязнет в зубах… Так у вас верное письмо, Чайк? — заботливо спрашивал Старый Билль, видимо принимавший горячее участие в молодом эмигранте.
— Должно быть, верное.
— От кого?
Чайк назвал фамилию адвоката.
— Ого, к какому вы козырю добрались! Первый адвокат во Фриски. Около миллиона стоит!
— То-то, за совет, сказывали, по пятидесяти долларов берет.
— С вас взял?
— С меня за что? Я к нему с письмом от Блэка пришел. А он с других за пять минут разговора берет…
— Такая у него такса, Чайк.
— Бессовестная такса, Билль.
— Отчего бессовестная? Его дело объявить, а публике — ходить или не ходить. Обмана нет!
Чайкин чувствовал в этих словах что-то неправильное, но смолчал, так как доказать, что именно в этой якобы свободе предложения и спроса есть насилие над публикой и неумеренное пользование своим талантом и именем — он, разумеется, не мог бы. Однако, подумавши, заметил:
— Обмана нет, да и совести мало…
— У всякого своя совесть, — вымолвил Билль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50