https://wodolei.ru/catalog/vanny/s_gidromassazhem/
Габриэль Матвеевич Астангов! Этим все сказано…
– Никита! Я счастлива, Никита!
– Счастье – твое перманентное состояние, Вера.
И этого она не заметила, но вспомнит мои слова много лет спустя, чтобы повторить их с другим совершенно смыслом. Видимо, слова отпечатались в памяти: так бывает, так бывало и со мной. Вдруг что-то всплывет, зазвучит в ушах, увидится, а что это такое и откуда – вспомнить невозможно.
– Поставим самую простую и дешевую мебель, – ласково продолжал я. – Весьма желательно, душа моя, чтобы мебель была временной. Понимаешь, мебель-времянка?
– Как хочешь, как хочешь! – готовно ответила она и опять – вот чудо из чудес! – не обратила внимания на слова «временный» и «времянка»: для нее это означало обычную мебель. – А солнце, Никита, у нас будет только по вечерам! – сказала она по-прежнему восторженно. – Ну, это пустяки, Никита!
Я никогда не увижу солнца из окон нашей первой московской квартиры, у меня не выберется свободного времени, чтобы хоть один раз оказаться дома, когда в окна заглядывает солнце. Почти десять лет жизни в доме с меловым львом на стене я буду работать как проклятый, как негр на сахарной плантации, как узник на галерах, чтобы уйти из двухкомнатной квартиры в трехкомнатную и, наконец, – пятикомнатную с двумя санузлами и окнами, выходящими на все стороны света. Солнце всегда будет жить в нашей пятикомнатной квартире, но из ее окон я его тоже не часто увижу. Солнце мне будег светить на чужих дачах, трех разных дачах постепенно увеличивающейся кубатуры и этажности, дачах, возле одной из которых… Но об этом позже. Сейчас я стою в холле моей первой в жизни собственной двухкомнатной квартиры и наблюдаю за восторгами жены, не пожелавшей из любви ко мне оставить себе девичью фамилию. На мой взгляд, фамилии менять нельзя, как, скажем, нельзя в институте косметики менять внешность, фамилию, к сожалению, можно только наследовать и должно наследовать, иначе я бы – даю слово – не остался Вагановым. Я настолько же не люблю фамилию отца, насколько люблю его самого за его несчастья, за неутоленную мечту об автомобиле. Я бы не стал из Астанговой превращаться в Ваганову, но этого Вера не понимает и никогда не поймет, бог с ней, неумолимой и мечущейся!
… Несколько лет назад, а точнее – пять с половиной лет назад, до отказа открыв свои миндалевидные восточные глаза, Вера протяжно спросила: «Ты карьерист, Никита? Ты подлец, Никита? Ради всего святого, скажи мне правду?!» Я подумал и ответил: "Такие вопросы рекомендуется выяснять до поездки в отдел записи актов гражданского состояния… Теперь надо спрашивать: «Мы карьеристы? Мы подлецы?..»
А Вера разохалась:
– Твой кабинет, оказывается, будет самым светлым…
Повторяю, я так и не увижу первую собственную квартиру освещенной солнцем, знал об этом заранее и поэтому решительно сказал:
– Кабинета не будет! Вообще, Вера, и мужа у тебя тоже не будет на… необозримый период. Я превращаюсь в редакционного вахтера, работающего круглосуточно…
… Вам, конечно, интересно узнать, каким образом я, Никита Ваганов, в рекордно короткое время стану ответственным работником центральной газеты «Заря». Расскажу-ка о парикмахерской… Москвичи и даже приезжие знают парикмахерскую, что находится на улице Горького рядом с магазином «Подарки». Там до сих пор работает спокойная доброглазая женщина, имя-отчество которой я запомнил – Нина Петровна. К ней я попал случайно, в порядке очереди, и вызвал недоуменный вопрос:
– Что будем делать?
Из зеркала смотрел молодой человек с тщательно ухоженными длинными волосами, то есть прической, продуманно необходимой для его доброго лица. Нина Петровна сразу поняла, что менять ничего не надо и нельзя. Но я сказал:
– Возвращаюсь в офицерское звание. Сделайте нечто такое, знаете, чтобы… под фуражку.
И через час – Нина Петровна работала предельно добросовестно и тщательно – из зеркала поглядывал не капитан артиллерии, а преуспевающий ученый из тех, что ищут в газетах свою фамилию в списке будущих член-корреспондентов. Я закусил губу: «Не получилось!» Нина Петровна задумчиво сказала:
– Вы помолодели, но стали значительнее. Странно!
Только через месяц, чисто случайно, эмпирическим путем я пойму, что надо предпринять, чтобы Никита Ваганов не бросался в глаза, не выпирал из массы, не привлекал внимания…
* * *
– Я люблю тебя, Никита! – сказала Вера.
Она докажет, что это так и есть, докажет самоотверженностью и бессребреничеством, самоотдачей, полной растворяемостью, если так можно выразиться, в моих делах; она докажет это и противоположными действиями: борьбой против моего, придуманного ею коварства, карьеризма и жестокости. Естественно, она потерпит поражение: силенок у Веры не хватит, чтобы остановить Никиту Ваганова в бесконечном стремлении вперед и вверх; на этой почве и возникнет временное взаимное непонимание. Она не знала, что мужа остановить нельзя…
– Делай все, что тебе заблагорассудится, Вера, но только не тяни. Я хочу через неделю ночевать в новой квартире. Вот это я говорю серьезно…
Теперь-то я понимаю, почему боялся остановки: не позволял себе иметь ни минутки свободного времени, чтобы оглядеться, обдумать деяния рук своих, разобраться в себе и других. Я был зашорен и зашорен сейчас; берусь доказать, что человек вообще и человечество в целом существует – не сходит с ума, не стреляется и не вешается – только потому, что не разрешает себе вдумываться в происходящее. Вперед! Только вперед! Утром человек предвкушает, как будет после работы пить бочковое пиво, вечером, ложась в постель, мечтает, как утром наденет новую сорочку…
– Ты поняла меня, Вера?
Она обиделась:
– Ты разве не видишь, что я готова въехать даже в пустую квартиру…
II
Читатель непременно заметит, как вяло я написал эту главу, как скучно мне рассказывать, как я аморфен, неэнергичен, неинтересен. Оно и немудрено: мое возвращение в Москву, в столицу, возвращение – я не хвастаюсь – на белом коне было счастьем на три дня, ликованием на семьдесят два часа и ни минутой больше, так как ровно через семьдесят два часа, отсиживая скучнейшую летучку, я понял, что началась серые будни, беспросветные будни литературного сотрудника отдела промышленности, так резко отличные от праздника моего спецкорреспондентства в Сибирске и поблизости. Я заранее был готов на медленное-медленное восхождение наверх, но контраст был таким, что я купил большой коричневый портфель, а чемоданчик типа «дипломат» спрятал подальше.
Серые будни, печальные будни. Болото будней!
Проученный за ярость и заметность на сибирском партийном собрании, хорошенько обдумавший тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера», окоротивший волосы и надевший очки в маленькой оправе, я уже не мог себе позволить блистать, как блистал прежде, понимая, что уж в редакции-то «Зари» на этапах медленного-медленного продвижения по службе такие субчики, как Валька Грачев, мне не простят ничего, выходящего за рамки обыденности. Я должен был идти в строю, набравшись терпения, не «мыркать» и не спешить к сияющим высотам. Пока я сам выбрал серость, сам переменился ради серости и будней, изнуряющих будней.
Сейчас я поднимался скоростным лифтом на восьмой этаж, поднимался со скоростью века и размышлял именно об этом ускорении времени и темпов жизни, жестоких для многих современников, а для меня благостных и целительных; я, наверное, оглох бы, проведя неделю в «тургеневской» усадьбе. Я нисколько не преувеличиваю, целиком согласен с американским футурологом Тоффлером, утверждающим, что человечество находится в стрессовом состоянии от катастрофически быстрого наступления будущего. Футурошок! Конечно, адаптационная способность человека чуть ли не безгранична, тот же мрачный Тоффлер скорее надеется на оптимистический исход, чем на пессимистический, но жертв футурошока предостаточно. Одна из них – мой редактор Илья Гридасов. Он не заметил, что все побежали, быстро заговорили, не поехали, а полетели, не любили, а только влюблялись, не читали, а только «просматривали» умные книги. Он продолжал жить своей прежней жизнью и, конечно, отстал, существовал анахоретом, пользующимся стеариновыми свечами… Он и внешне был примечателен: имел такие маленькие, сложенные гузкой, малиновые губы, которыми художники Ренессанса награждали красавиц, у него были такие короткие и негнущиеся ноги, что Илья Гридасов казался ходящим на протезах. Он слов произносил по времени раз в десять меньше, чем длились его паузы, и они, паузы, у него означали все, в том числе и желанные мысли собеседника; от этого его считали умным иделикатным человеком…. Много лет спустя известный писатель Егор Тимошин беззлобно скажет мне: «Ты – мещанин самой модерновой кондиции, Никита!» – на что я расхохочусь. Мещанином я считал Илью Гридасова, в недобрую минуту вспоминал четверостишие Бориса Слуцкого из его стихов к пьесе Брехта «Добрый человек из Сезуана»: «Шагают бараны в ряд, бьют барабаны; кожу на них дают сами бараны…»
Сегодня между нами произошел такой разговор:
ВАГАНОВ. Привет, Илья Владимыч!
ГРИДАСОВ. Привет!
ВАГАНОВ. Хорошая погода, черт побери! Радуюсь за колхозы.
ГРИДАСОВ. Погода ничего.
ВАГАНОВ. Казахстан хорошо идет. Славно!
ГРИДАСОВ. Славно.
ВАГАНОВ. Ну, будем давать Сиротенко в номер? По-моему, нужный материал.
ГРИДАСОВ. Ничего.
ВАГАНОВ. И как все-таки? Будем ставить этот роскошный материал в завтрашний номер? Вдруг Игнатов согласится?!
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Что можно, Илья Владимыч?
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Поставить материал?
ГРИДАСОВ. Можно.
А он сидел в современном кресле прекрасно прямо, невзирая на свою толщину, надменно, поглядывал на меня лихими глазами. Но все-таки в конце двадцатого века он не был живым человеком, этот Илья Гридасов, редактор промышленного отдела газеты «Заря»; он был создан только и только для девятнадцатого века, и у него в газете «Заря» не было перспектив роста, у него, похоже, впереди был какой-нибудь теоретический журнал, возможно, редакторство в таком журнале…
Я сказал:
– Надо давать материал Сиротенко. Попадаем в струю, то бишь в быстротекущую жизнь. А, Илья Владимыч?!
Он ответил:
– Можно.
… Я не буду пока бороться с Ильей Гридасовым, а, наоборот, учась в Академии общественных наук, буду при всякой встрече с Александром Николаевичем Несадовым – заместителем главного по вопросам промышленности – восхищаться делами Гридасова. Мало ли кто может сесть на его место, пока я грызу гранит науки! Нужно сохранить смешного тихохода…
Между тем забавный диалог с Ильей Гридасовым по моей прихоти продолжался:
ВАГАНОВ. Так я сдаю статью? Она будет полезной, не так ли?
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Мне нравятся в статье основательность, эрудиция, спокойный тон полемики. Пожалуй, давненько не было таких материалов, давненько!
ГРИДАСОВ. Возможно.
ВАГАНОВ. Беру статью, иду в секретариат, требую немедленной сдачи в набор.
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Нет, серьезно, Илья Владимыч, статью надо давать.
ГРИДАСОВ. Надо.
Быть может, он был уж не так глуп, если остановил жизнь на темпе девятнадцатого века, затормозил действительность, отодвинул в сторонку бешеные ускорения… Реально, что на посту редактора общественно-научного журнала Гридасов сделает свой журнал таким же популярным, как «Здоровье». Он будет разговаривать с читателями медленным, основательным и многословным языком прошлого, хорошо разговаривать, чтобы человек постепенно успокаивался, начинал видеть лица прохожих, деревья в сквере, осколок луны в еще солнечном небе, асфальт под ногами; многие ли из спрошенных москвичей ответят, в какие два цвета покрашены вагоны поездов метро или каков памятник Гоголю – сидит, стоит? До «Зари» будут доходить анекдоты из жизни Ильи Гридасова, смешные анекдоты!..
Я сказал, стоя в дверях:
– Понес статью в секретариат?
– Можно.
В секретариате я никого не застал, положил статью на стол ответственного секретаря, поразмыслив, направился в кабинет человека, о котором вы еще не слышали, но которому я отвожу четвертое место среди «строителей» Ваганова. Речь идет о Леониде Георгиевиче Ушакове, одном из трех заместителей ответственного секретаря редакции. Это был такой человек, что брось его в море, вынырнет с рыбкой в зубах, это был тот самый Ленечка Ушаков, которого знали все метрдотели Москвы, маркеры всех бильярдных и швейцары закрытых клубов. С ног до подбородка закованный в джинсовую ткань, он сидел на краешке стола, разглядывал макет полосы и недовольно покачивал головой: «Фиговая полоса, вот что я вам скажу, дорогие товарищи! Удивительно, что эту полосу сверстал я сам!»
– Ти-то-то, ти-по-по! – насвистывал он.
Я сказал:
– Высвистишь деньги, Ленечка.
Он быстро отозвался:
– Их все равно нету. Чего ты шастал в комнату ответственного?
– Отнес статью Сиротенко.
– Давай ее сюды-ы-ы-ы! Я – на сегодня и завтра – ответственный во всех смыслах.
Мы легко находили с ним общий язык: оба имели университетское образование, общих знакомых, одинаковую манеру держаться. Только Леониду не понадобился мой трудный путь вперед и вверх – ему протежировали серьезно и могуче.
– Чего куксишься, Никитон?
Я промолчал, хотя настроение сейчас у меня было препаскуднейшим, и только от того, что редактор моего отдела Гридасов был тряпкой. Я с комичным удивлением произнес:
– Можно.
– Что можно? – воззрился на меня Ушаков. Только после этого Леонид понял, о ком идет речь: наверное, я точно передал интонации Гридасова, и у меня, как я сам чувствовал, было гридасовское лицо. Я сказал:
– Поставишь Сиротенко в следующий номер – веду в ресторацию. Пиво и раки. При желании: коньяк и сациви.
Ленечка брал взятки ресторанами и страстно хотел, чтобы его окружал рой подхалимов, мальчиков на побегушках, легкомысленных девочек. И все это он имел, ибо в так называемой сфере неформальных отношений был титаном: купить «Волгу», достать в августе каюту на теплоход, курсирующий по Черному морю, билеты на премьеру в любом театре, устроить на работу, пролезть в жилищный кооператив – все это Ленечка Ушаков проделывал легко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
– Никита! Я счастлива, Никита!
– Счастье – твое перманентное состояние, Вера.
И этого она не заметила, но вспомнит мои слова много лет спустя, чтобы повторить их с другим совершенно смыслом. Видимо, слова отпечатались в памяти: так бывает, так бывало и со мной. Вдруг что-то всплывет, зазвучит в ушах, увидится, а что это такое и откуда – вспомнить невозможно.
– Поставим самую простую и дешевую мебель, – ласково продолжал я. – Весьма желательно, душа моя, чтобы мебель была временной. Понимаешь, мебель-времянка?
– Как хочешь, как хочешь! – готовно ответила она и опять – вот чудо из чудес! – не обратила внимания на слова «временный» и «времянка»: для нее это означало обычную мебель. – А солнце, Никита, у нас будет только по вечерам! – сказала она по-прежнему восторженно. – Ну, это пустяки, Никита!
Я никогда не увижу солнца из окон нашей первой московской квартиры, у меня не выберется свободного времени, чтобы хоть один раз оказаться дома, когда в окна заглядывает солнце. Почти десять лет жизни в доме с меловым львом на стене я буду работать как проклятый, как негр на сахарной плантации, как узник на галерах, чтобы уйти из двухкомнатной квартиры в трехкомнатную и, наконец, – пятикомнатную с двумя санузлами и окнами, выходящими на все стороны света. Солнце всегда будет жить в нашей пятикомнатной квартире, но из ее окон я его тоже не часто увижу. Солнце мне будег светить на чужих дачах, трех разных дачах постепенно увеличивающейся кубатуры и этажности, дачах, возле одной из которых… Но об этом позже. Сейчас я стою в холле моей первой в жизни собственной двухкомнатной квартиры и наблюдаю за восторгами жены, не пожелавшей из любви ко мне оставить себе девичью фамилию. На мой взгляд, фамилии менять нельзя, как, скажем, нельзя в институте косметики менять внешность, фамилию, к сожалению, можно только наследовать и должно наследовать, иначе я бы – даю слово – не остался Вагановым. Я настолько же не люблю фамилию отца, насколько люблю его самого за его несчастья, за неутоленную мечту об автомобиле. Я бы не стал из Астанговой превращаться в Ваганову, но этого Вера не понимает и никогда не поймет, бог с ней, неумолимой и мечущейся!
… Несколько лет назад, а точнее – пять с половиной лет назад, до отказа открыв свои миндалевидные восточные глаза, Вера протяжно спросила: «Ты карьерист, Никита? Ты подлец, Никита? Ради всего святого, скажи мне правду?!» Я подумал и ответил: "Такие вопросы рекомендуется выяснять до поездки в отдел записи актов гражданского состояния… Теперь надо спрашивать: «Мы карьеристы? Мы подлецы?..»
А Вера разохалась:
– Твой кабинет, оказывается, будет самым светлым…
Повторяю, я так и не увижу первую собственную квартиру освещенной солнцем, знал об этом заранее и поэтому решительно сказал:
– Кабинета не будет! Вообще, Вера, и мужа у тебя тоже не будет на… необозримый период. Я превращаюсь в редакционного вахтера, работающего круглосуточно…
… Вам, конечно, интересно узнать, каким образом я, Никита Ваганов, в рекордно короткое время стану ответственным работником центральной газеты «Заря». Расскажу-ка о парикмахерской… Москвичи и даже приезжие знают парикмахерскую, что находится на улице Горького рядом с магазином «Подарки». Там до сих пор работает спокойная доброглазая женщина, имя-отчество которой я запомнил – Нина Петровна. К ней я попал случайно, в порядке очереди, и вызвал недоуменный вопрос:
– Что будем делать?
Из зеркала смотрел молодой человек с тщательно ухоженными длинными волосами, то есть прической, продуманно необходимой для его доброго лица. Нина Петровна сразу поняла, что менять ничего не надо и нельзя. Но я сказал:
– Возвращаюсь в офицерское звание. Сделайте нечто такое, знаете, чтобы… под фуражку.
И через час – Нина Петровна работала предельно добросовестно и тщательно – из зеркала поглядывал не капитан артиллерии, а преуспевающий ученый из тех, что ищут в газетах свою фамилию в списке будущих член-корреспондентов. Я закусил губу: «Не получилось!» Нина Петровна задумчиво сказала:
– Вы помолодели, но стали значительнее. Странно!
Только через месяц, чисто случайно, эмпирическим путем я пойму, что надо предпринять, чтобы Никита Ваганов не бросался в глаза, не выпирал из массы, не привлекал внимания…
* * *
– Я люблю тебя, Никита! – сказала Вера.
Она докажет, что это так и есть, докажет самоотверженностью и бессребреничеством, самоотдачей, полной растворяемостью, если так можно выразиться, в моих делах; она докажет это и противоположными действиями: борьбой против моего, придуманного ею коварства, карьеризма и жестокости. Естественно, она потерпит поражение: силенок у Веры не хватит, чтобы остановить Никиту Ваганова в бесконечном стремлении вперед и вверх; на этой почве и возникнет временное взаимное непонимание. Она не знала, что мужа остановить нельзя…
– Делай все, что тебе заблагорассудится, Вера, но только не тяни. Я хочу через неделю ночевать в новой квартире. Вот это я говорю серьезно…
Теперь-то я понимаю, почему боялся остановки: не позволял себе иметь ни минутки свободного времени, чтобы оглядеться, обдумать деяния рук своих, разобраться в себе и других. Я был зашорен и зашорен сейчас; берусь доказать, что человек вообще и человечество в целом существует – не сходит с ума, не стреляется и не вешается – только потому, что не разрешает себе вдумываться в происходящее. Вперед! Только вперед! Утром человек предвкушает, как будет после работы пить бочковое пиво, вечером, ложась в постель, мечтает, как утром наденет новую сорочку…
– Ты поняла меня, Вера?
Она обиделась:
– Ты разве не видишь, что я готова въехать даже в пустую квартиру…
II
Читатель непременно заметит, как вяло я написал эту главу, как скучно мне рассказывать, как я аморфен, неэнергичен, неинтересен. Оно и немудрено: мое возвращение в Москву, в столицу, возвращение – я не хвастаюсь – на белом коне было счастьем на три дня, ликованием на семьдесят два часа и ни минутой больше, так как ровно через семьдесят два часа, отсиживая скучнейшую летучку, я понял, что началась серые будни, беспросветные будни литературного сотрудника отдела промышленности, так резко отличные от праздника моего спецкорреспондентства в Сибирске и поблизости. Я заранее был готов на медленное-медленное восхождение наверх, но контраст был таким, что я купил большой коричневый портфель, а чемоданчик типа «дипломат» спрятал подальше.
Серые будни, печальные будни. Болото будней!
Проученный за ярость и заметность на сибирском партийном собрании, хорошенько обдумавший тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера», окоротивший волосы и надевший очки в маленькой оправе, я уже не мог себе позволить блистать, как блистал прежде, понимая, что уж в редакции-то «Зари» на этапах медленного-медленного продвижения по службе такие субчики, как Валька Грачев, мне не простят ничего, выходящего за рамки обыденности. Я должен был идти в строю, набравшись терпения, не «мыркать» и не спешить к сияющим высотам. Пока я сам выбрал серость, сам переменился ради серости и будней, изнуряющих будней.
Сейчас я поднимался скоростным лифтом на восьмой этаж, поднимался со скоростью века и размышлял именно об этом ускорении времени и темпов жизни, жестоких для многих современников, а для меня благостных и целительных; я, наверное, оглох бы, проведя неделю в «тургеневской» усадьбе. Я нисколько не преувеличиваю, целиком согласен с американским футурологом Тоффлером, утверждающим, что человечество находится в стрессовом состоянии от катастрофически быстрого наступления будущего. Футурошок! Конечно, адаптационная способность человека чуть ли не безгранична, тот же мрачный Тоффлер скорее надеется на оптимистический исход, чем на пессимистический, но жертв футурошока предостаточно. Одна из них – мой редактор Илья Гридасов. Он не заметил, что все побежали, быстро заговорили, не поехали, а полетели, не любили, а только влюблялись, не читали, а только «просматривали» умные книги. Он продолжал жить своей прежней жизнью и, конечно, отстал, существовал анахоретом, пользующимся стеариновыми свечами… Он и внешне был примечателен: имел такие маленькие, сложенные гузкой, малиновые губы, которыми художники Ренессанса награждали красавиц, у него были такие короткие и негнущиеся ноги, что Илья Гридасов казался ходящим на протезах. Он слов произносил по времени раз в десять меньше, чем длились его паузы, и они, паузы, у него означали все, в том числе и желанные мысли собеседника; от этого его считали умным иделикатным человеком…. Много лет спустя известный писатель Егор Тимошин беззлобно скажет мне: «Ты – мещанин самой модерновой кондиции, Никита!» – на что я расхохочусь. Мещанином я считал Илью Гридасова, в недобрую минуту вспоминал четверостишие Бориса Слуцкого из его стихов к пьесе Брехта «Добрый человек из Сезуана»: «Шагают бараны в ряд, бьют барабаны; кожу на них дают сами бараны…»
Сегодня между нами произошел такой разговор:
ВАГАНОВ. Привет, Илья Владимыч!
ГРИДАСОВ. Привет!
ВАГАНОВ. Хорошая погода, черт побери! Радуюсь за колхозы.
ГРИДАСОВ. Погода ничего.
ВАГАНОВ. Казахстан хорошо идет. Славно!
ГРИДАСОВ. Славно.
ВАГАНОВ. Ну, будем давать Сиротенко в номер? По-моему, нужный материал.
ГРИДАСОВ. Ничего.
ВАГАНОВ. И как все-таки? Будем ставить этот роскошный материал в завтрашний номер? Вдруг Игнатов согласится?!
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Что можно, Илья Владимыч?
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Поставить материал?
ГРИДАСОВ. Можно.
А он сидел в современном кресле прекрасно прямо, невзирая на свою толщину, надменно, поглядывал на меня лихими глазами. Но все-таки в конце двадцатого века он не был живым человеком, этот Илья Гридасов, редактор промышленного отдела газеты «Заря»; он был создан только и только для девятнадцатого века, и у него в газете «Заря» не было перспектив роста, у него, похоже, впереди был какой-нибудь теоретический журнал, возможно, редакторство в таком журнале…
Я сказал:
– Надо давать материал Сиротенко. Попадаем в струю, то бишь в быстротекущую жизнь. А, Илья Владимыч?!
Он ответил:
– Можно.
… Я не буду пока бороться с Ильей Гридасовым, а, наоборот, учась в Академии общественных наук, буду при всякой встрече с Александром Николаевичем Несадовым – заместителем главного по вопросам промышленности – восхищаться делами Гридасова. Мало ли кто может сесть на его место, пока я грызу гранит науки! Нужно сохранить смешного тихохода…
Между тем забавный диалог с Ильей Гридасовым по моей прихоти продолжался:
ВАГАНОВ. Так я сдаю статью? Она будет полезной, не так ли?
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Мне нравятся в статье основательность, эрудиция, спокойный тон полемики. Пожалуй, давненько не было таких материалов, давненько!
ГРИДАСОВ. Возможно.
ВАГАНОВ. Беру статью, иду в секретариат, требую немедленной сдачи в набор.
ГРИДАСОВ. Можно.
ВАГАНОВ. Нет, серьезно, Илья Владимыч, статью надо давать.
ГРИДАСОВ. Надо.
Быть может, он был уж не так глуп, если остановил жизнь на темпе девятнадцатого века, затормозил действительность, отодвинул в сторонку бешеные ускорения… Реально, что на посту редактора общественно-научного журнала Гридасов сделает свой журнал таким же популярным, как «Здоровье». Он будет разговаривать с читателями медленным, основательным и многословным языком прошлого, хорошо разговаривать, чтобы человек постепенно успокаивался, начинал видеть лица прохожих, деревья в сквере, осколок луны в еще солнечном небе, асфальт под ногами; многие ли из спрошенных москвичей ответят, в какие два цвета покрашены вагоны поездов метро или каков памятник Гоголю – сидит, стоит? До «Зари» будут доходить анекдоты из жизни Ильи Гридасова, смешные анекдоты!..
Я сказал, стоя в дверях:
– Понес статью в секретариат?
– Можно.
В секретариате я никого не застал, положил статью на стол ответственного секретаря, поразмыслив, направился в кабинет человека, о котором вы еще не слышали, но которому я отвожу четвертое место среди «строителей» Ваганова. Речь идет о Леониде Георгиевиче Ушакове, одном из трех заместителей ответственного секретаря редакции. Это был такой человек, что брось его в море, вынырнет с рыбкой в зубах, это был тот самый Ленечка Ушаков, которого знали все метрдотели Москвы, маркеры всех бильярдных и швейцары закрытых клубов. С ног до подбородка закованный в джинсовую ткань, он сидел на краешке стола, разглядывал макет полосы и недовольно покачивал головой: «Фиговая полоса, вот что я вам скажу, дорогие товарищи! Удивительно, что эту полосу сверстал я сам!»
– Ти-то-то, ти-по-по! – насвистывал он.
Я сказал:
– Высвистишь деньги, Ленечка.
Он быстро отозвался:
– Их все равно нету. Чего ты шастал в комнату ответственного?
– Отнес статью Сиротенко.
– Давай ее сюды-ы-ы-ы! Я – на сегодня и завтра – ответственный во всех смыслах.
Мы легко находили с ним общий язык: оба имели университетское образование, общих знакомых, одинаковую манеру держаться. Только Леониду не понадобился мой трудный путь вперед и вверх – ему протежировали серьезно и могуче.
– Чего куксишься, Никитон?
Я промолчал, хотя настроение сейчас у меня было препаскуднейшим, и только от того, что редактор моего отдела Гридасов был тряпкой. Я с комичным удивлением произнес:
– Можно.
– Что можно? – воззрился на меня Ушаков. Только после этого Леонид понял, о ком идет речь: наверное, я точно передал интонации Гридасова, и у меня, как я сам чувствовал, было гридасовское лицо. Я сказал:
– Поставишь Сиротенко в следующий номер – веду в ресторацию. Пиво и раки. При желании: коньяк и сациви.
Ленечка брал взятки ресторанами и страстно хотел, чтобы его окружал рой подхалимов, мальчиков на побегушках, легкомысленных девочек. И все это он имел, ибо в так называемой сфере неформальных отношений был титаном: купить «Волгу», достать в августе каюту на теплоход, курсирующий по Черному морю, билеты на премьеру в любом театре, устроить на работу, пролезть в жилищный кооператив – все это Ленечка Ушаков проделывал легко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58