https://wodolei.ru/catalog/installation/Grohe/
в их числе инициаторша благодеяния – вышли перед сном мыться, четвертая, глядя в глаза, довольно спокойно пообещала: "Замерзнешь ночью – приходи, согрею". Несколько обалдев и обмерев внутренне, я – внешне – сказал "обязательно" в таком же тоне – и не пришел: среди четырех разбитных девочек я чувствовал себя несколько затравленно, несвободно – к сожалению, пожалуй, двоих из них и к гораздо большему сожалению своему; примешивалась и проблема буриданова осла, сдобренная забавно-тупой формой тактичности: я чувствовал некое моральное право на себя той, которая, собственно, поселила меня сюда, но не считал гарантированным, что она не выпихнет меня из своей постеди, если я туда полезу, а принять в ее присутствии приглашение другой затруднялся, – присутствие же еще двоих усугубляло положение; в таком пикантно-анекдотическом бестолковом положении я был в первый раз в жизни (и в последний). И ни одна из них не была так чтобы слишком хороша.
(Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
Одна девушка выделяется – в светло-кремовом брючном костюме (очень по моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы (негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись – забудешь).
Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею). Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без обрывов; у нее не такой, обычный голос.
Учу ее твисту – зрелище жалковатое. Но она мила и сама по себе выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше положительным, чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.
Следующий танец медленый – нечто вроде танго. Тизонько переступаем рядом, прикосновение ее рук и талии под моей рукой отчуждено. Кисть ее руки в моей длинная, худая, вдажноватая и при своей безучастности на ощупь неприятна. Двигаемся мы с моей партнершей плохо, контакта движения не возникает; держится она деликатно-сдержанно, но чуть улавливается некоторое внутреннее раздражение; я теряюсь, внутренняя связанность начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать, изменить этот процесс, пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор – без успеха. Ясно уже – знакомство не состоялось, но во внешней части сознания еще не исчезла надежда (действие некоторой инерции восприятия и спекулятивной подстановки желаемого за действительное).
На следующий танец мне отказано – в деликатно-милой форме, но голос недвусмысленный.
Отхожу за край, курю. Делается грустно, какая-то возникает отверженность. Уязвленное самолюбие, несбывшаяся надежда – пусть маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из почти ничего превращается мгновенно и неощутимым образом в нечто значительное. Девушка в общем-то хороша, сейчас она больше чем просто нравится мне: я задет, горечь гордости и обиды просачивается; растраву души можно было бы сформулировать примерно так: "Разве ей не ясно, что я хороший; я, хороший, не нужен ей… как неправильно и плохо все устроено".
Она ничего, ничего не понимает… Она не знает, кто я, какой я, какая жизнь за мной…
И по нередкой привычке, как фразы поручика Ромашова, играю внутри себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого заглох в полете двигатель истребителя и который не катапультировался, спасая бог весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле, и списан навеки из родной авиации, и трагическая любовь заставила меня страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я полюбил по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде, подобные явления классифицируются как "косметическая ложь".)
Я танцевал с ней еще раз и нескладно как-то пытался изложить эту версию – без признаков сочувствия и успеха. Она не была расположена выслушивать, я в волнении говорил ненатуральным голосом – одно другое усугубляло.
Танцы кончились быстро.
Она прошла к юноше – видимо, ждавшему ее. Они ушли обнявшись. Выглядел юноша никак; я, по моему убеждению, производил более выгодное впечатление. Вслед им я пережил быстро улетучивающуюся сложную смесь тоски, разочарования, высокомерного презрения, зависти, злости и тихой жажды чисто плотских ощущений. Через минуту это состояние утеряло конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме своего последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои попечительницы, и возник веселый разговор – треп, и мы поли к себе, и рядом были готовые разделить мои чувства – кои я и оставил самому себе со смутным сознанием собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими построениями в пользу целомудрия.
V
Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинх и принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший к числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания отравляем им жизнь. Он был привязчив – но привязанности его были неуверенно-непрочны при ласковости; по обыкновению он прикрывал неувернность иронией, сарказмом. Его нельзя было обидеть – он уходил раньше, чем чувствовал только возможноть неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен. Он сходился с людьми быстро и готовно без назойливости – потребность в привязанности была постоянна, и так же постоянно рвались прежние связи: его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура не могла быть стойкой. Стихи его жестоко-романтические, литературные, юношеские – свидетельствовали о возвышенных идеалах чувствительной души. Картины – гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы – условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел бывал не банален, а композиция и сочетания цветоа изобличали вкус. Выглядел он так: высокий впечатление больше от худобы и разболтанности, в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было известно никаких любовный историй – а менее всего он был склонен к аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены – второй раз, прежде чем перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета – второй раз окончательно. Симпатий он не вызывал – производил впечатление какой-то нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного поведения не был обаятелен.
Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате – не по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на твою волну, и сопереживая искренне и тактично – и – вот удивительно! – именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, – и, пожалуй, всем она немного понравилась.
Лист приблизительно 0.7x0.9, густо-синий сверху и желтый конус света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра вправо. Справа и чуть ближе столба – тонкая фигура девушки в белом брючном костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря – юноша в стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и печальный. За ним, в синей тьме – парусник у набережной, углы и крыши многоэтажных домов и фигура на постаменте – памятник с простерной по ходу корабля рукой.
Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно нарисованная фигура девушки – клешенные брюки белого костюма, свободно лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте ассоциативно к той девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
И материал (хватило бы на повесть – но подсознательно я ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, – в условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.
VI
Через какое-то время так получается, что мне предлагают (отчасти случайно, отчасти по собственному моему желанию) написать что-ниубдь в факультетскую стенгазету – площадью она тогда была с хороший забор, взяла раз первое место на всесоюзном конкурсе студенческих стекнных газет, делалась факультетскими знаменитостями, одаренными ребятами, короче – авторитетный орган.
Один дома валяюсь на кровати (жил я в то время у деда, две очень большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка в духе старомодной добротности и достатка, по вечерам свет из шелкового абажура над столом достигал углов), прикидываю к изложению историю про невезучего героя-курсанта в разных пертубациях. Если "вытягивать в ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет, отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение, поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия, любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал, психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент: картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает, потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко – уж больно материал-то выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.
Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение, еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный – один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный – один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает всегда в нем, обычно же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального, которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не видим человека.
И в расплавленых мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация; познание.
И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом, опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь сразу, единственно требуемую и возможную.
И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ "Последний танец". Впервые я писал не так, "как надо", предварительно прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот, однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".
VII
В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знамеитого фокуса: рвут и комкают газету – и разворачивают целую. Он подробно объяснял и показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. "Так, – завершил он, – делает плохой фокусник. А хороший делает так" – и развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну целенькую газету.
Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов – но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать именно то, а не иное восприятие этиъх фактов и само их ыделение в отбор, необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей: что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива, хотя обаятельна и женственна; что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствущих, я бывал лишь от скуки; что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то тоской – как и многих, кто родился и вырос не в нем; что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же, обычно почему-то нравлюсь брюнеткам; что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в пятом классе мне подарили "Рассказы авиаконструктора" Яковлева, с чего началось мое стороннее увлечение авиацией; и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
(Все это время я не переставал любить другую, далекую.)
Танцы продолжаются. Стою. Раз пригласил замухрышку поскромнее.
Одна девушка выделяется – в светло-кремовом брючном костюме (очень по моде), тоненькая (даже излишне худощава), прямые каштановые волосы (негустые) по плечам, личико милое (и заурядное: отвернись – забудешь).
Приглашаю ее на твист (который танцевать в общем не умею). Нерешительный полуотказ: она не умеет; во мне сразу появляется отрадное превосходство, настроение и уверенность повышаются: я вас научу. Голос у нее не красивый; у очень женственных натур случается мелодичный высокий голос, очень плавный на интонациях, буквально льющийся из горла без обрывов; у нее не такой, обычный голос.
Учу ее твисту – зрелище жалковатое. Но она мила и сама по себе выделяется, я тоже; на нас смотрят с чувством много больше положительным, чем усмешливо. Мое тщеславие польщено.
Следующий танец медленый – нечто вроде танго. Тизонько переступаем рядом, прикосновение ее рук и талии под моей рукой отчуждено. Кисть ее руки в моей длинная, худая, вдажноватая и при своей безучастности на ощупь неприятна. Двигаемся мы с моей партнершей плохо, контакта движения не возникает; держится она деликатно-сдержанно, но чуть улавливается некоторое внутреннее раздражение; я теряюсь, внутренняя связанность начинает вновь увеличиваться. Пытаюсь задержать, изменить этот процесс, пробую с подобающе-нейтральных фраз завязать разговор – без успеха. Ясно уже – знакомство не состоялось, но во внешней части сознания еще не исчезла надежда (действие некоторой инерции восприятия и спекулятивной подстановки желаемого за действительное).
На следующий танец мне отказано – в деликатно-милой форме, но голос недвусмысленный.
Отхожу за край, курю. Делается грустно, какая-то возникает отверженность. Уязвленное самолюбие, несбывшаяся надежда – пусть маленькая, незначащая, но когда она разбивается, то в этот самый момент из почти ничего превращается мгновенно и неощутимым образом в нечто значительное. Девушка в общем-то хороша, сейчас она больше чем просто нравится мне: я задет, горечь гордости и обиды просачивается; растраву души можно было бы сформулировать примерно так: "Разве ей не ясно, что я хороший; я, хороший, не нужен ей… как неправильно и плохо все устроено".
Она ничего, ничего не понимает… Она не знает, кто я, какой я, какая жизнь за мной…
И по нередкой привычке, как фразы поручика Ромашова, играю внутри себя, ориентируясь на нее, историю: я герой-курсант, у которого заглох в полете двигатель истребителя и который не катапультировался, спасая бог весть что внизу, и посадил самолет, чудом выжив после взрыва его на земле, и списан навеки из родной авиации, и трагическая любовь заставила меня страдать в сумасшедшем доме и бросить университет, а вот сейчас я полюбил по-настоящему впервые и с первого взгляда. (В психологии, вроде, подобные явления классифицируются как "косметическая ложь".)
Я танцевал с ней еще раз и нескладно как-то пытался изложить эту версию – без признаков сочувствия и успеха. Она не была расположена выслушивать, я в волнении говорил ненатуральным голосом – одно другое усугубляло.
Танцы кончились быстро.
Она прошла к юноше – видимо, ждавшему ее. Они ушли обнявшись. Выглядел юноша никак; я, по моему убеждению, производил более выгодное впечатление. Вслед им я пережил быстро улетучивающуюся сложную смесь тоски, разочарования, высокомерного презрения, зависти, злости и тихой жажды чисто плотских ощущений. Через минуту это состояние утеряло конкретную направленность, и исчезло уже в обобщенной форме (кроме своего последнего пункта) тем скорее и легче, что подошли мои попечительницы, и возник веселый разговор – треп, и мы поли к себе, и рядом были готовые разделить мои чувства – кои я и оставил самому себе со смутным сознанием собственной незадачливости и спекулятивными морализаторскими построениями в пользу целомудрия.
V
Он говорил обо всем с циничной издевочкой и писал стихи о паладинх и принцессах. То был человек веселый, слабый и несчастный, принадлежавший к числу тех, у кого вроде бы все в общем не хуже, чем у других, но имеется в их характере некая черта, которая помимо их воли и сознания отравляем им жизнь. Он был привязчив – но привязанности его были неуверенно-непрочны при ласковости; по обыкновению он прикрывал неувернность иронией, сарказмом. Его нельзя было обидеть – он уходил раньше, чем чувствовал только возможноть неприязни; при своем грязном языке был крайне тактичен. Он сходился с людьми быстро и готовно без назойливости – потребность в привязанности была постоянна, и так же постоянно рвались прежние связи: его болезненно-самолюбивая и неуверенная натура не могла быть стойкой. Стихи его жестоко-романтические, литературные, юношеские – свидетельствовали о возвышенных идеалах чувствительной души. Картины – гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы – условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел бывал не банален, а композиция и сочетания цветоа изобличали вкус. Выглядел он так: высокий впечатление больше от худобы и разболтанности, в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было известно никаких любовный историй – а менее всего он был склонен к аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены – второй раз, прежде чем перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета – второй раз окончательно. Симпатий он не вызывал – производил впечатление какой-то нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного поведения не был обаятелен.
Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате – не по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на твою волну, и сопереживая искренне и тактично – и – вот удивительно! – именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, – и, пожалуй, всем она немного понравилась.
Лист приблизительно 0.7x0.9, густо-синий сверху и желтый конус света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра вправо. Справа и чуть ближе столба – тонкая фигура девушки в белом брючном костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря – юноша в стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и печальный. За ним, в синей тьме – парусник у набережной, углы и крыши многоэтажных домов и фигура на постаменте – памятник с простерной по ходу корабля рукой.
Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно нарисованная фигура девушки – клешенные брюки белого костюма, свободно лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте ассоциативно к той девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
И материал (хватило бы на повесть – но подсознательно я ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, – в условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.
VI
Через какое-то время так получается, что мне предлагают (отчасти случайно, отчасти по собственному моему желанию) написать что-ниубдь в факультетскую стенгазету – площадью она тогда была с хороший забор, взяла раз первое место на всесоюзном конкурсе студенческих стекнных газет, делалась факультетскими знаменитостями, одаренными ребятами, короче – авторитетный орган.
Один дома валяюсь на кровати (жил я в то время у деда, две очень большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка в духе старомодной добротности и достатка, по вечерам свет из шелкового абажура над столом достигал углов), прикидываю к изложению историю про невезучего героя-курсанта в разных пертубациях. Если "вытягивать в ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет, отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение, поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия, любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал, психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент: картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает, потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко – уж больно материал-то выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.
Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение, еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный – один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный – один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает всегда в нем, обычно же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального, которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не видим человека.
И в расплавленых мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация; познание.
И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом, опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь сразу, единственно требуемую и возможную.
И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ "Последний танец". Впервые я писал не так, "как надо", предварительно прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот, однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".
VII
В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знамеитого фокуса: рвут и комкают газету – и разворачивают целую. Он подробно объяснял и показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. "Так, – завершил он, – делает плохой фокусник. А хороший делает так" – и развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну целенькую газету.
Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов – но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать именно то, а не иное восприятие этиъх фактов и само их ыделение в отбор, необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей: что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива, хотя обаятельна и женственна; что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствущих, я бывал лишь от скуки; что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то тоской – как и многих, кто родился и вырос не в нем; что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же, обычно почему-то нравлюсь брюнеткам; что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в пятом классе мне подарили "Рассказы авиаконструктора" Яковлева, с чего началось мое стороннее увлечение авиацией; и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39