https://wodolei.ru/catalog/unitazy/monoblok/Migliore/
Но выпадет и езе одна – из другой половины тетради: слишком заметно, да и бессвязно получится…
Не видно никакого смысла в его последних действиях! Хм…
– Петр Мефодиевич… в чем смысл жизни? решился Валерьянка.
– Сделать вс, что можешь! – хахохотал настырный директор.
Академию наук мобилизовали искать смысл жизни. Академики рвали седины, валясь с книжных гор. Пожарники заливали пеногонами дымящиеся ЭВМ. Смысл!
Творить добро? Для этого надо, во-первых, знать, что это такое; во-вторых, уметь отличить его отзла; в-третьих – уметь вовремя остановиться. Хоть с бессмертием: чего ценить жизнь, если от нее все равно не избавишься? Или со Спартаком – а что тогда делать Гарибальди? И Возрождения не будет – чего возрождать-то? Если всюду натворить добра, то в жизни не останется места подвигу, потому что подвиг – когда легче отдать жизнь, чем добиться справедливости. Исчезнет професссия героя это не простят!
Несостоявшиеся герои всех эпох и народов гнались за Валерьянкой, потрясая мечами и оралами. Бежали полярники, тоскующие без льдов, доктора, разъяренные всеобщим здоровьем, строители, спившиеся без новостроек, – бесь бессмертный безработный мир, кипящий ненавистью и местью к нему, своему благодетелю…
А навстречу неслись, смыкая окружение, спортсмены, лишенные рекордов, топыря могучие руки, и красавицы, озверевшие в гареме от одиночества.
– За что?.. – задыхался удивленный Валерьянка. – Я же вам… для вас!.. А если нечаянно… стойте – ведь есть
Четвертое правило всемогущества.
Что бы ни делалось – я не виноват.
Камнем, бесчувственным камнеи надо быть, чтобы сердце не разбилось людской неблагодарностью!
23) Валерьянка стал камнем.
Тверд и холоден: покой. Все нипочем. Века, тысячелетия.
Когда надоело, он пророс травинкой. Зелененькой такой, мягкой. Чут корова не сожрала.
Фигушки! Он сам превратился в корову. Во жизнь, ноу проблем: жуй да отрыгивай. Только рога и вымя мешают. И молоко, гм… доить?.. Луучше быть собакой. А если на цепь? Улетел птицей. А совы?
Утек он рекой в океан. Так прожил себе жизней, наверно, семьсот, и…
24) – Заканчивайте, – предупредил Петр Мефодиевич. – Пора.
Ах, кончить бы чуть раньше – на том, как все было хорошо! И пихнула его нелегкая вылезти со своей готовностью: сидел бы тихо. А теперь ерунда какая-то вышла… все под конец испортил.
В тетрадке оставалась одна страница. Хоть у него почерк размашистый, но – сколько успел накатать! Наверно, потому, что не задумывался подолгу, а – без остановки.
Переписать бы… Уж снова-то он не наворотил бы этих глупостей, сначала обдумал бы как следует. Вообще нельзя задавать такое сочинение без подготовки. Предупредили бы заранее: обсудить, посоветоваться…
Он перелистал тетрадь в задумчивости. Словно бы раздвоился: оин, единый во всех лицах, суетился в созданной им, благоустроенной до идеала (или до ошибки?) и испорченной Вселенной, а второй – как будто рассматривал некую стеклянную банку, внутри которой мельтешили все эти мошки, – эдакий аквариум, где он поставил опыт…
– Все! – приказал Петр Мефодиевич. – Ошибки проверять не надо.
…и опыт, подошедший к концу, его удручает. И Валерьянка, повинуясь сложному искушению, – подгоняемый командой, влекомый этим последним чистым листом, втянувшийся в дело, раздосадованный напоротой чушью: уж либо усугубить ее до конца, либо как-то перечркнуть, и вообще – играть, так уж на всю катушку! – грохнул к чертям эту стеклянную банку, дурацкий аквариум, этот бестолковый созданный им мир, взорвал на фиг вдребезги. Чтоб можно было с чистой совестью считать все мыслимое сделанным, а тетрадь – законченной, и следующее сочинение начать в новой.
И в этот самый миг грянул звонок.
25) Валерьянка сложил портфель и взял тетрадь. И растерялся, помертвел: тетрадь была чистой. Как…
Он только мечтал впустую!! Ничего не сделал! Лучше хоть что-нибудь! Чего боялчся?!
И увидел под паротой упавшую тетрадь. Уф-ф… раззява. Он их просто перепутал.
– Урок окончен, – весело объявил Петр Мефодиевич, подравнивая стопку сочинений. – Обнадежен вашей старательностью.
Замешкавшийся Валерьянка сунул ему тетрадь, поспешая за всеми.
– Голубчик, – укоризненно окликну Петр Мефодиевич, – ты собрался меня обмануть? – И показал раскрытую тетрадь: чистая..
– Я.. я писал, – тупо промямлил Валерьянка, не понимая.
– Писал – или только хотел? М?
Наважденье. Сочинение покоилось в портфеле между физикой и литературой: непостижимым образом (от усталости?) он опять перепутал: сдал новую, уготованную для следующих сочинений.
– Извините, – буркнул он, – я нечаянно.
Петр Мефодиевич накрыл тетради своей книжкой и встал со стула.
Тут Валерьянка, себя не понимая (во власти мандража – не то от голода, не то от безумно кольнувшей жаслости к своему чудесному миру, своей прекрасной истории и замечательной вселенной), сробел и отчаялся:
– Можно, я исправлю?
– Уже нельзя, – соболезнующе сказал Петр Мефодиевич. – Времени было достаточно. Как есть – так и должно быть, – добавил он, – это ведь свободная тема.
– Какая же свободная, закричал Валерьянка, – оно само все вышло – и неправильно! а я хочу иначе!
– Само – значит, правильно, – возразил Петр Мефодиевич. – От вас требовалось не придумать, а ответить; ты и ответил.
– Хоть конец чуть-чуть подправить!
– Конец и вовсе никак нельзя.
– А еще будем такое писать? – с надеждой спросил Валерьянка.
– Одного раза вполне достаточно, – обернулся из двверей Петр Мефодиевич. – Дважды не годится. В других классах – возможно… Ну – иди и не греши.
В раздевалке вопила куча мала. Валерьянку съездили портфелем, и ликование выкатилось во двор, блестящий лужами и набухший почками. Гордей загнал гол малышне, Смолякова кинула бутерброд воробьям, Мороз перебежал перед троллейбусом и пошел с Лалаевой.
Книжный закрывался на перерыв, но Валерьянка успел приобрести за пятьдесят семь копеек, сэкономленных на завтраках, гашеную спортивную серию кубинских марок.
– Ботинки мокрые, пальто нараспашку, – приветствовала Зинка. – Не смей шарить в холодильнике, я грею обед!
Холодильник был набит по случаю близящегося Мая, Валерьянка сцапал холодную котлету и быстро сунул палец в банку с медом, стоящую между шоколадным торотом и ананасом.
Испытатели счастья
– Шайка идиотов, – кратко охарактеризовал он нас. – Почему, почему я должен долдонить вам прописные истины?
Я смешался, казнясь вопросом.
Нет занятия более скучного, чем программировать счастье. Разве только вы сверлите дырки в макаронах. Лаборатория закисала; что правда, то правда.
Но начальничек новый нам пришелся вроде одеколона в жаркое: может, и неплохо, но по отдельности.
– I -
Немало пробитых табель-часами дней улетело в мусорную корзину с того утра, когда Павлик-шеф торжественно оповестил от дверей:
– Жаловались, что скучно. Н-ну, молодые таланты! угадайте, что будем программировать!..
С ленцой погадали:
– Психосовместимость акванавтов…
– Параметры влажности для острова Врангеля…
– Музыкаьное образование соловья. – Это Митька Ельников, наш практикант-дипломник, юморок оттачивает. Самоутверждается.
– Любовь невероломную. – А это наша Люся ресницами опахнулась.
А Олаф отмежевался:
– Я не молотой талант… – Олафу год до пенсии, и он неукоснительно страхуется даже от собственного отражения.
Павлик-шеф погордился выдержкой и открыл:
– Счастье. – Негромко так, веско. И паузу дал. Прониклись чтоб. Осознали.
Вот так в жизни все и случается. Обычная неуютность начала рабочего дня, серенький октябрь, мокрые плащи на вешалке, – и входит в лабораторию "свой в стельку" Павлик-шеф, шмыгает носом: будьте любезны. Счастье программировать будем. Ясно? А что? Все сами делаем, и все не привыкнем, что есть только один способ делать дело: берем – и делаем.
Павлик же шеф принял капитанскую стойку и повелел:
– Пр-риступаем!..
Ну, приступили: загудели и повалили в курилку – переваривать новость. Для начальства это называется: начяали осваивать тему.
Эка невидаль: счастье… Тьфу. Деньги институту девать некуда. Это вам не дискретность индивидуального времени при выходе из анабиоза на границе двух гравитационных полей.
Обхихикали средь кафеля и журчания струй ту пикантную деталь, что фамилия Павлика-шефа – Бессчастный.
Потом прикинули на зуб покусать: похмыкали, побубнили…
Вдруг уже и сигареты кончились, забегали стрелять у соседей; на пальцах прикидывать стали, к чему что. Соседи же зажужжали, насмешливо и завистливо. Нас заело. Мы от небрежной скромности выше ростом выправились.
Стихло быстро: работа есть работа. Мало ли кто чем занимается. Вдосталь надержавшись за припухшие от перспектив головы, всласть обсосав очередное задание, кто с родными, а кто с более или менее близкими, – и вправду приступили.
– Два года сулили… я обьещал – за год, – известил Павлик-шеф.
Втолковали ему, что мы не маменькины бездельники, время боится пиравмид и технического прогресса, дел-то на полгода плюс месяц на оформление, ибо к тридцати надо иметь утвержденные докторские.
Ельникова мы законопатили в библиотеку: не путайся под ногами.
Люся распахнула ресницы, посветила зеленым светом, – и все счастье в любви и блоиз оной препоручили ее компетенции.
А сами, навесив табличку "Не входить! Испытания!", сдвинули столы, вытряхнули старую вербу из кувшина, работавшего пепельницей, и (голова к голове) принялись расчленять проблему на составные части и части эти делить сообразно симпатиям.
И было нам тогда на круг, братцы, двадцать четыре года, знаменитая вторая лаборатория, блестящий выводок вундеркиндов, отлетевший цвет университета. Одному Олафу стукнуло пятьдесят девять, и он исполнял роль реликта, уравновешивая средний возраст коллектива до такого, чтоб у комиссий глаза не выпучивались.
Прошел час, и другой, – никто ничего себе брать не хочет.
– Товарищи гении, – обиделся шеф, – я эту тему зубами выгрыз!
– А, удружил… – резко дернул шкиперской бородкой Лева Маркин. Через полгода сдадим и забудем – и втягивайся в новое… Пусть бы старики из седьмой до пенсиии на ней паразитировали.
– У стариков нервная система уже выплавлена… такой покой прокатают – плюй себе на солнышко да носы внукам промакивай.
– Ошипаетесь! – скрипнул Олаф. – Старики-то на излете учтут то, о чем вы и не подумаете по молодости…
Мы были храбры тогда: размашисто и прямо брались за главное, не тратя время и силы по мелочам. И поэтому, вернувшись из столовой (среда -хороший день: давали салат из огурцов и блинчики с вареньем), мы разыграли вычлененные задачи на спичках и постановили идти методом сложения плюсоваых величин.
Митьку прогнали за мороженым, мы с Левой забаррикадировались справочниками, Игорь ссутулился над панелью и защелкал по клавиатуре своими граблями баскетболиста, а Олафу Павлик-шеф всучил контрольные таблицы ("ваш удел, старая гвардия… не то наши молокососы такого наплюсуют…"). Сам же Павлик-шеф умостился на подоконнике и замурлыкал "Мурку"; это он называл "посоображать".
– Поехали!
Вот так мы поехали. Мы заложили нулевой цикл, и в основание его пустили здоровье ("мэнс сана ин корпоре сано", – одобрительно комментировал из-порд вороха книг испекающийся до кондиции эрудита М. Ельников), и на него наслоили удовлетворение потребностей первого порядка. Затем выстроили куст духовных потребностей, и свели на них сеть удовлетворения. Промотали спираль разнообразия. Ввели эмиссионную защиту. Прокачали ряды поправок и погрешностей.
Люся все эти дни читала "Иностранку", полировала ногти и изучала в окно вид на мокрые ленинградские крыши.
– У тебя с любовью все там более или менее? – не выдержал Павлик-шеф.
Из индивидуального закутка за шкафом нам открылись два раскосых зеленых мерцания, и печально и насмешливо прозвенело:
– С любовью, мальтчики, все чуть-чуть сложнее, чем с рациональным питанием и театральными премьерами…
И – чуть выше – на нас с сожалением и укоризной воззрилась Лариса Рейснер, Марина Цветаева и Джейн Фонда: вот, мол, додумались… понимать же надо.
Павлик-шеф закрыл глаза, сдерживая порыв к уничтожению нерадивой программистки в обобльстительном русалочьем обличье. Молодой отец двух детьей Лева Маркин пожал плечами. Олаф скрипнул и вздохнул. Мы с Митькой Ельниковым переглянулись и хмыкнули. А Игорь с высоты своего баскетбольного роста изрек:
– Бред кошачий…
Мы встали над нашейц "МГ-34", как налетчики над несгораемой кассой, и шнур тлел в динамитном патроне у каждого. Взгретая до синего каления и загнанная в угол нашей хитроумной и бессердечной казуистикой, разнесчастная машина к вечеру в муках сигнализировала, что да, ряд вариантов в принципе возможен без любви. Злой как черт Павлик-шеф остался на ночь, и к утру выжал из бездушной техники, капитулироваовшей под натиском человеческого интеллекта, что ряд вариантов счастья без любви не только возможен, но и несовместим с ней…
И через две недели мы получили первый результат. Его можно было счесть бешено обнадеживающим, если б это не было много больше… Мы переглянулись с городостью и страхом: сияющие и лучезарные острова утопий превращались в материки, реализуясь во плоти и звеня в дальние века музыкой победы… Священое сияние явственно увенчало наши взмокшие головы.
– Надеюсь, – скептически скрипнул Олаф, – что, несмотря на радужные прогнозы, пенсию я все же получу.
Его чуть не убили.
–
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Не видно никакого смысла в его последних действиях! Хм…
– Петр Мефодиевич… в чем смысл жизни? решился Валерьянка.
– Сделать вс, что можешь! – хахохотал настырный директор.
Академию наук мобилизовали искать смысл жизни. Академики рвали седины, валясь с книжных гор. Пожарники заливали пеногонами дымящиеся ЭВМ. Смысл!
Творить добро? Для этого надо, во-первых, знать, что это такое; во-вторых, уметь отличить его отзла; в-третьих – уметь вовремя остановиться. Хоть с бессмертием: чего ценить жизнь, если от нее все равно не избавишься? Или со Спартаком – а что тогда делать Гарибальди? И Возрождения не будет – чего возрождать-то? Если всюду натворить добра, то в жизни не останется места подвигу, потому что подвиг – когда легче отдать жизнь, чем добиться справедливости. Исчезнет професссия героя это не простят!
Несостоявшиеся герои всех эпох и народов гнались за Валерьянкой, потрясая мечами и оралами. Бежали полярники, тоскующие без льдов, доктора, разъяренные всеобщим здоровьем, строители, спившиеся без новостроек, – бесь бессмертный безработный мир, кипящий ненавистью и местью к нему, своему благодетелю…
А навстречу неслись, смыкая окружение, спортсмены, лишенные рекордов, топыря могучие руки, и красавицы, озверевшие в гареме от одиночества.
– За что?.. – задыхался удивленный Валерьянка. – Я же вам… для вас!.. А если нечаянно… стойте – ведь есть
Четвертое правило всемогущества.
Что бы ни делалось – я не виноват.
Камнем, бесчувственным камнеи надо быть, чтобы сердце не разбилось людской неблагодарностью!
23) Валерьянка стал камнем.
Тверд и холоден: покой. Все нипочем. Века, тысячелетия.
Когда надоело, он пророс травинкой. Зелененькой такой, мягкой. Чут корова не сожрала.
Фигушки! Он сам превратился в корову. Во жизнь, ноу проблем: жуй да отрыгивай. Только рога и вымя мешают. И молоко, гм… доить?.. Луучше быть собакой. А если на цепь? Улетел птицей. А совы?
Утек он рекой в океан. Так прожил себе жизней, наверно, семьсот, и…
24) – Заканчивайте, – предупредил Петр Мефодиевич. – Пора.
Ах, кончить бы чуть раньше – на том, как все было хорошо! И пихнула его нелегкая вылезти со своей готовностью: сидел бы тихо. А теперь ерунда какая-то вышла… все под конец испортил.
В тетрадке оставалась одна страница. Хоть у него почерк размашистый, но – сколько успел накатать! Наверно, потому, что не задумывался подолгу, а – без остановки.
Переписать бы… Уж снова-то он не наворотил бы этих глупостей, сначала обдумал бы как следует. Вообще нельзя задавать такое сочинение без подготовки. Предупредили бы заранее: обсудить, посоветоваться…
Он перелистал тетрадь в задумчивости. Словно бы раздвоился: оин, единый во всех лицах, суетился в созданной им, благоустроенной до идеала (или до ошибки?) и испорченной Вселенной, а второй – как будто рассматривал некую стеклянную банку, внутри которой мельтешили все эти мошки, – эдакий аквариум, где он поставил опыт…
– Все! – приказал Петр Мефодиевич. – Ошибки проверять не надо.
…и опыт, подошедший к концу, его удручает. И Валерьянка, повинуясь сложному искушению, – подгоняемый командой, влекомый этим последним чистым листом, втянувшийся в дело, раздосадованный напоротой чушью: уж либо усугубить ее до конца, либо как-то перечркнуть, и вообще – играть, так уж на всю катушку! – грохнул к чертям эту стеклянную банку, дурацкий аквариум, этот бестолковый созданный им мир, взорвал на фиг вдребезги. Чтоб можно было с чистой совестью считать все мыслимое сделанным, а тетрадь – законченной, и следующее сочинение начать в новой.
И в этот самый миг грянул звонок.
25) Валерьянка сложил портфель и взял тетрадь. И растерялся, помертвел: тетрадь была чистой. Как…
Он только мечтал впустую!! Ничего не сделал! Лучше хоть что-нибудь! Чего боялчся?!
И увидел под паротой упавшую тетрадь. Уф-ф… раззява. Он их просто перепутал.
– Урок окончен, – весело объявил Петр Мефодиевич, подравнивая стопку сочинений. – Обнадежен вашей старательностью.
Замешкавшийся Валерьянка сунул ему тетрадь, поспешая за всеми.
– Голубчик, – укоризненно окликну Петр Мефодиевич, – ты собрался меня обмануть? – И показал раскрытую тетрадь: чистая..
– Я.. я писал, – тупо промямлил Валерьянка, не понимая.
– Писал – или только хотел? М?
Наважденье. Сочинение покоилось в портфеле между физикой и литературой: непостижимым образом (от усталости?) он опять перепутал: сдал новую, уготованную для следующих сочинений.
– Извините, – буркнул он, – я нечаянно.
Петр Мефодиевич накрыл тетради своей книжкой и встал со стула.
Тут Валерьянка, себя не понимая (во власти мандража – не то от голода, не то от безумно кольнувшей жаслости к своему чудесному миру, своей прекрасной истории и замечательной вселенной), сробел и отчаялся:
– Можно, я исправлю?
– Уже нельзя, – соболезнующе сказал Петр Мефодиевич. – Времени было достаточно. Как есть – так и должно быть, – добавил он, – это ведь свободная тема.
– Какая же свободная, закричал Валерьянка, – оно само все вышло – и неправильно! а я хочу иначе!
– Само – значит, правильно, – возразил Петр Мефодиевич. – От вас требовалось не придумать, а ответить; ты и ответил.
– Хоть конец чуть-чуть подправить!
– Конец и вовсе никак нельзя.
– А еще будем такое писать? – с надеждой спросил Валерьянка.
– Одного раза вполне достаточно, – обернулся из двверей Петр Мефодиевич. – Дважды не годится. В других классах – возможно… Ну – иди и не греши.
В раздевалке вопила куча мала. Валерьянку съездили портфелем, и ликование выкатилось во двор, блестящий лужами и набухший почками. Гордей загнал гол малышне, Смолякова кинула бутерброд воробьям, Мороз перебежал перед троллейбусом и пошел с Лалаевой.
Книжный закрывался на перерыв, но Валерьянка успел приобрести за пятьдесят семь копеек, сэкономленных на завтраках, гашеную спортивную серию кубинских марок.
– Ботинки мокрые, пальто нараспашку, – приветствовала Зинка. – Не смей шарить в холодильнике, я грею обед!
Холодильник был набит по случаю близящегося Мая, Валерьянка сцапал холодную котлету и быстро сунул палец в банку с медом, стоящую между шоколадным торотом и ананасом.
Испытатели счастья
– Шайка идиотов, – кратко охарактеризовал он нас. – Почему, почему я должен долдонить вам прописные истины?
Я смешался, казнясь вопросом.
Нет занятия более скучного, чем программировать счастье. Разве только вы сверлите дырки в макаронах. Лаборатория закисала; что правда, то правда.
Но начальничек новый нам пришелся вроде одеколона в жаркое: может, и неплохо, но по отдельности.
– I -
Немало пробитых табель-часами дней улетело в мусорную корзину с того утра, когда Павлик-шеф торжественно оповестил от дверей:
– Жаловались, что скучно. Н-ну, молодые таланты! угадайте, что будем программировать!..
С ленцой погадали:
– Психосовместимость акванавтов…
– Параметры влажности для острова Врангеля…
– Музыкаьное образование соловья. – Это Митька Ельников, наш практикант-дипломник, юморок оттачивает. Самоутверждается.
– Любовь невероломную. – А это наша Люся ресницами опахнулась.
А Олаф отмежевался:
– Я не молотой талант… – Олафу год до пенсии, и он неукоснительно страхуется даже от собственного отражения.
Павлик-шеф погордился выдержкой и открыл:
– Счастье. – Негромко так, веско. И паузу дал. Прониклись чтоб. Осознали.
Вот так в жизни все и случается. Обычная неуютность начала рабочего дня, серенький октябрь, мокрые плащи на вешалке, – и входит в лабораторию "свой в стельку" Павлик-шеф, шмыгает носом: будьте любезны. Счастье программировать будем. Ясно? А что? Все сами делаем, и все не привыкнем, что есть только один способ делать дело: берем – и делаем.
Павлик же шеф принял капитанскую стойку и повелел:
– Пр-риступаем!..
Ну, приступили: загудели и повалили в курилку – переваривать новость. Для начальства это называется: начяали осваивать тему.
Эка невидаль: счастье… Тьфу. Деньги институту девать некуда. Это вам не дискретность индивидуального времени при выходе из анабиоза на границе двух гравитационных полей.
Обхихикали средь кафеля и журчания струй ту пикантную деталь, что фамилия Павлика-шефа – Бессчастный.
Потом прикинули на зуб покусать: похмыкали, побубнили…
Вдруг уже и сигареты кончились, забегали стрелять у соседей; на пальцах прикидывать стали, к чему что. Соседи же зажужжали, насмешливо и завистливо. Нас заело. Мы от небрежной скромности выше ростом выправились.
Стихло быстро: работа есть работа. Мало ли кто чем занимается. Вдосталь надержавшись за припухшие от перспектив головы, всласть обсосав очередное задание, кто с родными, а кто с более или менее близкими, – и вправду приступили.
– Два года сулили… я обьещал – за год, – известил Павлик-шеф.
Втолковали ему, что мы не маменькины бездельники, время боится пиравмид и технического прогресса, дел-то на полгода плюс месяц на оформление, ибо к тридцати надо иметь утвержденные докторские.
Ельникова мы законопатили в библиотеку: не путайся под ногами.
Люся распахнула ресницы, посветила зеленым светом, – и все счастье в любви и блоиз оной препоручили ее компетенции.
А сами, навесив табличку "Не входить! Испытания!", сдвинули столы, вытряхнули старую вербу из кувшина, работавшего пепельницей, и (голова к голове) принялись расчленять проблему на составные части и части эти делить сообразно симпатиям.
И было нам тогда на круг, братцы, двадцать четыре года, знаменитая вторая лаборатория, блестящий выводок вундеркиндов, отлетевший цвет университета. Одному Олафу стукнуло пятьдесят девять, и он исполнял роль реликта, уравновешивая средний возраст коллектива до такого, чтоб у комиссий глаза не выпучивались.
Прошел час, и другой, – никто ничего себе брать не хочет.
– Товарищи гении, – обиделся шеф, – я эту тему зубами выгрыз!
– А, удружил… – резко дернул шкиперской бородкой Лева Маркин. Через полгода сдадим и забудем – и втягивайся в новое… Пусть бы старики из седьмой до пенсиии на ней паразитировали.
– У стариков нервная система уже выплавлена… такой покой прокатают – плюй себе на солнышко да носы внукам промакивай.
– Ошипаетесь! – скрипнул Олаф. – Старики-то на излете учтут то, о чем вы и не подумаете по молодости…
Мы были храбры тогда: размашисто и прямо брались за главное, не тратя время и силы по мелочам. И поэтому, вернувшись из столовой (среда -хороший день: давали салат из огурцов и блинчики с вареньем), мы разыграли вычлененные задачи на спичках и постановили идти методом сложения плюсоваых величин.
Митьку прогнали за мороженым, мы с Левой забаррикадировались справочниками, Игорь ссутулился над панелью и защелкал по клавиатуре своими граблями баскетболиста, а Олафу Павлик-шеф всучил контрольные таблицы ("ваш удел, старая гвардия… не то наши молокососы такого наплюсуют…"). Сам же Павлик-шеф умостился на подоконнике и замурлыкал "Мурку"; это он называл "посоображать".
– Поехали!
Вот так мы поехали. Мы заложили нулевой цикл, и в основание его пустили здоровье ("мэнс сана ин корпоре сано", – одобрительно комментировал из-порд вороха книг испекающийся до кондиции эрудита М. Ельников), и на него наслоили удовлетворение потребностей первого порядка. Затем выстроили куст духовных потребностей, и свели на них сеть удовлетворения. Промотали спираль разнообразия. Ввели эмиссионную защиту. Прокачали ряды поправок и погрешностей.
Люся все эти дни читала "Иностранку", полировала ногти и изучала в окно вид на мокрые ленинградские крыши.
– У тебя с любовью все там более или менее? – не выдержал Павлик-шеф.
Из индивидуального закутка за шкафом нам открылись два раскосых зеленых мерцания, и печально и насмешливо прозвенело:
– С любовью, мальтчики, все чуть-чуть сложнее, чем с рациональным питанием и театральными премьерами…
И – чуть выше – на нас с сожалением и укоризной воззрилась Лариса Рейснер, Марина Цветаева и Джейн Фонда: вот, мол, додумались… понимать же надо.
Павлик-шеф закрыл глаза, сдерживая порыв к уничтожению нерадивой программистки в обобльстительном русалочьем обличье. Молодой отец двух детьей Лева Маркин пожал плечами. Олаф скрипнул и вздохнул. Мы с Митькой Ельниковым переглянулись и хмыкнули. А Игорь с высоты своего баскетбольного роста изрек:
– Бред кошачий…
Мы встали над нашейц "МГ-34", как налетчики над несгораемой кассой, и шнур тлел в динамитном патроне у каждого. Взгретая до синего каления и загнанная в угол нашей хитроумной и бессердечной казуистикой, разнесчастная машина к вечеру в муках сигнализировала, что да, ряд вариантов в принципе возможен без любви. Злой как черт Павлик-шеф остался на ночь, и к утру выжал из бездушной техники, капитулироваовшей под натиском человеческого интеллекта, что ряд вариантов счастья без любви не только возможен, но и несовместим с ней…
И через две недели мы получили первый результат. Его можно было счесть бешено обнадеживающим, если б это не было много больше… Мы переглянулись с городостью и страхом: сияющие и лучезарные острова утопий превращались в материки, реализуясь во плоти и звеня в дальние века музыкой победы… Священое сияние явственно увенчало наши взмокшие головы.
– Надеюсь, – скептически скрипнул Олаф, – что, несмотря на радужные прогнозы, пенсию я все же получу.
Его чуть не убили.
–
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39