https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/kruglye/
Паганини наслаждался спокойствием палермской жизни. Ему казалось, что он погружается снова в тот сон, который овладел им когда-то в Лукке.
Но на месте Армиды была Евридика, постепенно преображающаяся в Медею, и это быстрое превращение заставляло Паганини замечать, как на огрубевшее от загара лицо его подруги ложатся тени зрелости и как появляются между щеками и верхней губой роковые тонкие складочки, угрожающие превратить гневную голову Медеи в голову Мегеры.
Вечерами Паганини выносил сына к морскому берегу, Дети рыбаков прибегали показывать оранжевых и ярко-зеленых рыбешек, причудливые водоросли и морские звезды. Ахиллино протягивал ручки, но стоило морскому цветку шевельнуть своими лепестками, чтобы ручки отпрядывали назад с шутливым испугом, и мальчик закатывался звонким ребяческим смехом.
Ахиллино пошел четвертый год, когда праздная жизнь начала надоедать располневшей синьоре Антонии. Она стала страдать от однообразия впечатлений. Письма, которые получал Паганини от неизвестных ей друзей с севера, приходили все реже. И все мрачнее становился Паганини, когда она поднимала разговор о поездке на север. Отношения настолько обострились к тому времени, что только страх перед разводом и боязнь лишиться ребенка заставили Паганини уступить.
Это была минута перелома. Внезапно ощутив прилив огромного творческого напряжения, Паганини в один день собрался и выехал на север, погрузив на корабль карету, лошадей, захватив тетку, няньку, теткину собачку и четырех зеленых канареек. Эти канарейки были любимыми игрушками маленького Ахиллино.
В Калабрийских горах их встретила неприятность, подстерегавшая Паганини каждый день. При прохождении крестного хода Паганини не вышел из кареты. Он не осенил себя крестным знамением, не проявил достаточной почтительности к церкви. Деревенский жандарм, по знаку священника, остановил карету. Лошади ринулись в сторону, проснулся ребенок, защебетали птицы в клетках и затявкала собачонка. Плач разбуженного ребенка вывел Паганини из себя.
– Что нужно этому попу? – спросил он громко.
Жандарм потребовал предъявления документов, записал фамилии путешествующих и в зловещем молчании вернул документы Паганини.
В Неаполь приехали вечером.
При въезде в город, на таможне, старый седоволосый доганьер удивился:
– Синьор, вы за неделю стали моложе! – Паганини посмотрел на него изумленными глазами. Доганьер, кланяясь, смущенно попятился, не решаясь повернуться к великому скрипачу спиной.
В гостинице «Солнце» на Константинопольской улице привратник, пропуская карету, воскликнул:
– Маэстро, эччеленца, до чего вы помолодели!
«Эти неаполитанцы сошли с ума», – решил Паганини.
Но вот в общей столовой висит огромная афиша, извещающая, что великий скрипач Паганини, только что приехавший из Салерно, собирается дать концерт. Паганини хватает тарелку, бросает ее на пол, срывает скатерть и кричит:
– Да что же это такое с вашим Неаполем?!
Содержатель гостиницы растерянно вбегает в столовую:
– Что угодно синьору? В чем дело, синьор?
Синьор показывает на афишу, висящую на стене.
– Да, да, – говорит хозяин с таким видом, как будто он своим сообщением чрезвычайно обрадует Паганини. – он арестован, три дня тому назад арестован. Он оказался бухгалтером из Салерно, игравшим на городских свадьбах в Амальфи, в Атрани, в Равелло.
Паганини стучит кулаком по столу.
– В Лакава, в Салерно, в Неаполе, в Песто, черт бы вас всех подрал!.. – и добавляет несколько давно забытых выражений из обихода «Убежища»...
Первый концерт принес новую неожиданность. Паганини не узнавал старых неаполитанцев, некогда таких безудержных поклонников его искусства. Часть публики аплодировала по-прежнему горячо, но Паганини заметил, что первые четыре ряда и несколько отдельных групп в зале хранили упорное и очень тяжелое молчание.
Высокий человек в черном сюртуке, с ядовитым и пронизывающим взглядом, сидел в первом ряду и все время смотрел куда-то мимо Паганини.
Сбор был полный. На утро следующего дня Паганини и Антониа отправились с визитами ко всем неаполитанским властям и музыкантам. Большинство дверей оказалось перед ними закрытыми. Мало ли какие бывают случайности! Паганини отнесся к этому спокойно. Но когда его карета в шестой раз должна была отъезжать от запертых дверей, Паганини посмотрел на Антонию и сказал, что он не хочет продолжать эти бесплодные попытки.
К обеду Антониа не вышла, у нее сидели две подруги, актрисы неаполитанского балета. Когда они ушли, Антониа сообщила, что в нравах Неаполя произошли огромные перемены и что необходимо как можно скорее уезжать из этого города. Суровые кары, предпринятые Бурбонами после возвращения из изгнания, сломили веселье этого города.
– Помните, синьор, – говорила Антониа, – это был город, где антихристово племя карбонариев свило себе гнездо. Музыканты Неаполя совершенно уверены, что ты находишься в сношениях с нечистой силой и только дьявольская помощь дала тебе твое ужасающее могущество. Кстати, синьор Паганини, скажите мне, вашей подруге жизни, откровенно: какие струны натянуты на вашей скрипке?
– О синьора! Во всяком случае эти струны звучат не так, как ваш отзвучавший голос.
Он испытывал приступ удушья. Ему, человеку твердых убеждений, в котором любовь к искусству вытеснила все остальное, эти отголоски варварского средневековья и пыток инквизиции, мелкая подлость людей и изуверство католической церкви вдруг показались чудовищной нелепостью. Бешенство бессилия перед человеческой глупостью душило его.
Мать его чудесного ребенка, его жена, смотрела на него тихими, спокойными глазами. Казалось, она поняла муку, раздвоившую его сознание и на мгновение ошеломившую его. Она кивнула ему головой, ее изумительные ресницы закрылись, брови Медеи сдвинулись, на лицо легло выражение горя и раздумья. Тихим, ясным, до дне души проникающим взглядом отвечает ему его Евридика.
– Если так будет идти дальше, – сказала она, – иссякнут наши доходы, концерты не принесут нам ни байокко...
Паганини не слушал.
Ранним утром, бросив ребенка и мужа, Антониа поспешила в почтовой карете в Рим. Всюду, где только было можно, куда пропускали ее старые артистические связи с административной и духовной знатью апостольской столицы, она подготавливала почву для приезда мужа.
Приехав в Рим, Паганини в гостинице, в комнате, отведенной для него, вдруг увидел старого друга, Россини.
Они бросились друг другу навстречу. Выпустив Паганини из объятий, Россини сказал ему, что заболел дирижер и что он, Россини, пришел просить своего друга дирижировать оркестром. Разве могут быть какие-нибудь сомнения! Конечно, Паганини согласен. Друзья садятся. В это время вбегает мальчуган и подает Россини записку.
– Бедный Белло, – говорит Россини. – Умер. Сама судьба посылает вас на его место.
– Когда репетиция? – спрашивает Паганини.
– После захода солнца, – удивленно отвечает Россини. – Да... Позвольте, какой сегодня день?
– Сегодня пятница.
Лицо Россини становится мрачным;
– Пятница? Значит, я пропускаю еще один день. Уже целая неделя пропала из-за болезни Белло. Когда же я поставлю оперу?
Звон шпор и веселые голоса на лестнице. Смеющаяся, оживленная синьора Антониа поднимается по лестнице. Усатый австрийский офицер прощается с нею на площадке. Дверь открыта, все видно. Синьора Антониа улыбается, офицер целует ей руку, потом другую, правую, левую, потом снова правую. «Когда это кончится?» – думает Паганини. Россини молчит. Синьора Антониа входит в комнату, за ней по лестнице, догоняя ее, поднимаются два священника в лиловых сутанах и в коричневые рясах, подпоясанных веревками, потом юноша в военной форме и старик в черной одежде. Все они входят в комнату Паганини вслед за синьорой, а она, подхватывая последние слова, говорит:
– Ну так что же, что пятница, синьор Россини. Репетиция вам разрешена. Не далее как сегодня утром я из Трастевере ездила к монсиньору кардиналу-полицмейстеру, и он разрешил вам репетировать по пятницам. И даже тебе, – она подошла к Паганини и взяла его за подбородок, – он разрешил давать концерты.
Три дня идут репетиции. Россини бесконечно доволен. Оркестр, вначале негодовавший на придирчивость Паганини, превратился в прирученный и покорный зверинец. Однако этот Белло... «Говорят, что особенность итальянцев – прирожденная музыкальность. Откуда же эти варварские звуки?» – спрашивает себя Паганини.
Проходит еще два дня, и он не узнает оркестра. Люди, которые каждое движение его бровей считали личным для себя оскорблением, вдруг стали с напряженным вниманием всматриваться в его лицо, для них стало наслаждением видеть, как разглаживается это лицо, на которое давно усталость наложила морщины. «Экко! – кричал Паганини. – Брависсимо!» И эти чужие друг другу люди, по случайной прихоти судьбы соединенные у дирижерского пульта скрипача, о котором ходили разные темные слухи, вдруг загорались небывалой жаждой искусства как подвига, искусства как огромного дела жизни. Повинуясь жезлу из слоновой кости в руках этого странного человека, они все чувствовали себя большими артистами, виртуозами.
Наступил день публичного исполнения оперы Россини. Автор, синьор Иоахим, как его называли австрийские офицеры, бледный сидел за кулисами в отведенной ему комнатке. На столе перед ним стоял стакан оранжада со льдом и лежала книжка в красном переплете. Паганини запаздывал.
Когда он вошел, Россини схватил его за рукав сюртука и потянул к столу. Он показал книгу, на ней была надпись: «Don de l'auteur» – «От автора». Он нарочно открыл четыреста пятьдесят первую страницу. Это была «Жизнь Россини», написанная господином Стендалем, напечатанная в Париже на улице Бутуар в 1824 году.
– Ты помнишь его? Ты видел его в Болонье, – это самый скандальный офицер шестого драгунского полка. А улица Бутуар – ты знаешь, там живет самый озорной французский поэт – Беранже, вместе с автором «Марсельезы», Руже де Лилем. Руже де Лиля разбил паралич, он очень нуждается сейчас. Я был на этой улице, я там получил эту книгу.
Паганини читал строчки, посвященные ему господином Стендалем. Он читал о том, что он – первая скрипка Италии и, быть может, величайший скрипач за все время существования человечества; но что он достиг своего изумительного таланта не путем терпеливых занятий в стенах какой-нибудь консерватории, а в силу того, что заблуждения любви, как говорят, привели его в тюрьму на многие годы.
Изолированный, покинутый людьми, в тюрьме, которая грозила ему эшафотом, он имел под рукой только одно занятие – игру на скрипке, и вот там он научился переводить язык своей души в звуки скрипки. Долгие вечера заключения обеспечили ему возможность в совершенстве изучить этот новый, нечеловеческий язык. Недостаточно слышать Паганини в концертах, где он, как Геркулес, повергает в прах состязающихся с ним скрипачей северных стран. Надо слушать его, когда он играет свои каприччио в состоянии вдохновения, достигающем силы какой-то одержимости. Характеризуя эти каприччио, автор добавлял, что по трудности они совершенно невыполнимы и все труднейшие концерты перед ними – ничто.
Паганини хотел положить книгу на стол, но она упала на пол, листы смялись, и хуже всего было то, что, натягивая белую перчатку, Паганини наступил на чистенький переплет ногой.
Молодыми и быстрыми шагами он вышел в оркестр и взбежал на ступеньки дирижерского пульта. Он был бледен. Короткий и сухой стук палочки о пюпитр, минута настороженности, и зал огласился сладчайшими из всех звуков, которые слышала дотоле Италия, – звуками новой оперы Россини.
В перерыве после первого акта маленький усатый офицер, звеня огромными, не по росту, шпорами, вошел в комнату, где Паганини сидел с автором оперы. Оба молчали, и молчание было настолько тяжелым, что этот молодой человек в военной форме остановился в дверях, не решаясь переступить порог. Первый заметил его Россини. У него появилась шаловливая мысль: «Вот сейчас откашляется и тронет правой рукой усы». И когда действительно офицер, как по внушению, проделал все это, Россини не мог удержаться от хохота. Паганини поднял голову.
– Что вам нужно? – спросил он и встал.
Офицер отдал честь. «Слава Иисусу, – подумал Паганини, – черт бы тебя подрал, значит, это еще не арест!» Огромный пакет, вынутый из кожаной сумки, был передан Паганини. Красные сургучные печати в пяти местах пятнали конверт. Шелковый шнур торчал из угла. Офицер с поклоном вручил этот пакет Паганини и, ловким жестом откинув занавеску, вышел за дверь. Паганини увидел в коридоре толпящихся людей. Машинально он дернул за шнур. Пакет раскрылся. Грамота с тиарой и скрещенными ключами гласила, что святейший отец, наместник христов, благословляет ангельское служение раба апостольской курии и верного сына вселенской церкви Никколо Паганини и делает его кавалером ордена Золотой шпоры, знаки коего при сем препровождаются. Лента и красивая ювелирная игрушка лежали на ладони у Паганини. Он, как ребенок, нашедший красивую раковину на морском берегу, смотрел и не понимал, в чем дело.
Вынесенный на руках на авансцену, с бриллиантами и золотом на раскрытой ладони, Паганини недоуменно кланялся публике. Он кланялся низко, сгорбясь в три погибели и прикладывая правую руку к сердцу в знак полного недоумения по поводу внимания римского первосвященника и в знак того, что он униженно просит римскую толпу простить ему его громадный, подавляющий ее талант. Он просил людей простить ему его гениальность, он просил у громадного театра извинить ему непревзойденную мощь его вдохновения. У подлецов и жандармов, у воров и чиновников, у парикмахеров и сводней, у римских банкиров он просил извинения за то, что он бесконечно выше их и благородней, за то, что он сжигает ежеминутно свою жизнь на огне огромного и неугасимого искусства. Он просил прощения за то, что никогда не станет ни подлецом, ни вором, ни серым чиновником из мелкой поповской канцелярии, и сидевшие в первом ряду прелаты и кардинал-губернатор благосклонно улыбались, рукоплеща пухлыми ладонями ничтожному скрипачу, обласканному его святейшеством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52