Проверенный магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Чудилось, стеклышки его пенсне на черном шнурочке так и брызжут искорками…
Помню, я спрашивала Михайлова, зачем это генеральному жандарму Мезенцеву понадобились централы; ведь есть у него и Алексеевский равелин, и Карийская каторга за Байкалом.
Александр Дмитриевич отвечал, что, по-видимому, шефу жандармов теперь и питерская бастилия не представляется надежной – столица кишит крамольниками. А Карийская каторга на другом конце земли. Кто знает, может, тамошние начальники по дальности от начальников вышних ударятся в либерализм, да и смягчат режим?
Увы, время показало, что и бастилия осталась бастилией и местные начальники не ударились в либерализм. Но очень вероятно, генерал-адъютант Мезенцев попросту желал ублаготворить государя каким-то особенным новшеством: «Ваше величество, а не учредить ли централы?»
Александр Дмитриевич в оракулы не играл, однако отличался непостижимой осведомленностью. Но странно: тогда его осведомленность меня не поражала. Поражает теперь, когда известно, что Клеточников проник в Третье отделение в семьдесят девятом году. А наш Александр Дмитриевич уже в Харькове располагал сведениями, источник которых не мог не струиться из здания у Цепного моста.
Мы ждали узников, направляемых в централы. И, ожидая, сидя в Харькове, уже знали , именно от Михайлова, что один из централов, такой-то, полнехонек; стало быть, повезут в другой централ. Мы также знали, что генерал Мезенцев опасается нападения на конвой.
Мы исследовали оба тракта, ведущие к централам. Убедились, что школьная география не обманывает: далеко видать, степь кругом. Да что прикажете, бывают ли без риска подобные предприятия?
Время шло. Известий не поступало. И нет-нет да и обволакивало ощущение, что вот, наверное, ничего и не будет, ничего не произойдет, а так и будут эти тягучие летние дни, эта зацветающая речка Лопань, ласточки над монастырскими крестами, Павловское подворье с нумерами и лавкой, откуда, как в детстве, пахнет теплыми свежими пряниками, и этот ресторан-пивная, принадлежащий какой-то Марье Ивановне, который сейчас пустовал, а осенью и зимою будто бы пользовался чрезвычайной популярностью у здешних универсантов и профессоров.
Казалось бы, и порожние провинциальные будни, и само это ожидание должны были бы ввергать в дурное расположение духа. А выходило так, что все мы, исключая Перовскую, которая очень нервничала, все мы не только не приуныли, но втайне радовались вынужденному безделью.
И вдруг телеграмма из Петербурга: везут!! Михайлов уверенно назвал имена каторжан: Мышкин и Рогачев, Ковалик и Войнаральский.
Они следовали в арестантском вагоне. К прочим нововведениям генерал-адъютанта Мезенцева надо отнести и появление особых арестантских вагонов, не общих, третьего класса с зарешеченными окнами, как прежде, а с одиночными клетушками для политических.
Узников привезли. Баранников и еще кто-то быстро обнаружили, что троих переправили в почтовую контору, а четвертого поместили отдельно, в тюремном замке.
Как и задумали, наши разделились и выехали на оба тракта. Михайлов с Перовской остались в штаб-квартире, куда явилась и я, а следом Ошанина.
Михайлов сидел у окна, выходившего сразу на несколько улиц. Почему-то он не снимал своего легкого, светлого пальто, так и сидел в пальто и теребил, теребил, теребил свою шапочку в каком-то охотничьем вкусе. Перовская нервно шагала из утла в угол, а я зачем-то следила за ней глазами, раздражаясь этой никчемной «слежкой».
Минул час, другой, еще час… Я вдруг начала ощущать голод, самый прозаический и неуместный голод. Добро бы жажду, это б еще извинительно.
Наконец все решилось, то есть ничего не решилось: то ли жандармы обманули наших, то ли наши обманулись, но так ли, эдак ли, а троих каторжан, Мышкина в их числе, «благополучно» доставили из Харькова в один из централов.
Я взглянула на Михайлова. Он был бледен, однако не подавлен, не уничтожен, и, увидев его таким , я содрогнулась. Как! Провал, жуткая неудача, а он… Я испытала чувство, похожее на недоумение и негодование, какие испытывала, увидев на Шипке какого-нибудь штабного из главной квартиры. Чувство мое (по отношению к Михайлову, разумеется) было несправедливым, оскорбительным, да, слава богу, ничего он не приметил, поглощенный своими мыслями.
В городе, в тюрьме оставался один Войнаральский.
Как и других каторжан, я не знала Войнаральского. Но имена Мышкина и Рогачева звучали громко и потому, опять-таки несправедливо, спасение Войнаральского представлялось мне делом менее важным. Конечно, я была бы счастлива его избавлением, но, что греха таить, в меньшей степени, нежели избавлением Мышкина или Рогачева.
А между тем Войнаральский, человек, по тогдашним моим меркам, немолодой, ему было за тридцать, тоже представлял крупную фигуру. Один из пионеров хождения в народ, Порфирий Иванович много работал и в Пензе, и в Москве, и в Поволжье. К тому времени, когда его обрекли централу, Войнаральский уже отсидел полных четыре года в Доме предварительного заключения и в Петропавловской крепости, а теперь впереди у него стояла кромешная тьма каторги.
Детство свое он провел в поместье, по-барски, будучи незаконным, но любимым сыном княгини Кугушевой. Сравнительно недавно и совершенно случайно я услышала, что в настоящее время Войнаральский находится в Якутске. Однажды, говоря о нем с Владимиром Рафаиловичем, я в какой-то связи упомянула о матери государственного преступника. Зотов предположил его родство с покойным писателем кн. Кугушевым, автором и доныне читающегося «Корнета Отлетаева»… Но все это а? part.
Утром – был уже первый день июля – четверо наших выехали спасать Войнаральекого. Расположились так, чтобы открывались сразу оба тракта: жандармы не могли проскочить незамеченными.
Мы сызнова сошлись у Михайлова. Опять Софья Львовна не могла усидеть, все ходила, ходила, зябко передергивая плечами, а потом вдруг придержала маятник часов: «Не могу слышать, как они стучат…» Тут я заметила, что Ошанина… Ей-богу, не сразу поняла, что она уснула. Прилегла на кушеточку, аккуратно и ладно прилегла, подогнув ноги и не сбив свою тяжелую светлую косу. И вот – спит.
Мы переглянулись с Александром Дмитриевичем…
На дворе с утра натягивало дождь. Около полудня он брызнул, а потом полил что было силы.
Как раз в ту минуту, когда мы оторвались от окна, не выдерживая ожидания, а Перовская задержалась у окна, опершись на подоконник, в ту самую минуту на улице появился Баранников.
– Один!! – ахнула Перовская, и мне мелькнуло, что она перекрестилась.
И точно, к нам спешил, почти бежал Баранников – высокий, сухощавый, в распахнутом офицерском пальто. Александр Дмитриевич бросился в прихожую. Задыхающийся, потный Баранников яростно швырнул свою фуражку, и было слышно, как она четко и крепко клюнула козырьком об пол.
Вот коротко, как сложилось.
Наши на тройке отъехали несколько верст и стали караулить. Жандармы, тоже на тройке, но рослых и сильных почтовых, махом вылетели из города. Наши двинулись вперед. Потом подались к обочине и осадили. Жандармы приближались. Улучив минуту, Баранников оставил коляску и шагнул на середку. Бывший юнкер, он был как влитый в форменное платье.
– Стой! – крикнул Баранников. – Куда едешь?
Ямщик откинулся, удерживая почтовых, они с разгона еще пробежали.
– Куда едешь, спрашиваю?!
Унтер – он помещался напротив Войнаральского, лицом к лицу – отдал честь, отрапортовал… Кто-то из наших выстрелил. Баранников – следом. Унтер закричал, падая вниз лицом, в ноги арестанта, а почтовые шарахнулись, рванули, понесли.
Опять загремели выстрелы. Стреляли по коням. Они – видимо, раненые – мчали, не разбирая дороги, как от волков.
Наши – вдогонку. Не тут-то было. И почтовые оказались резвее, и страх гнал их пуще кнута. Впереди показалась колокольня большого села. Преследовать было немыслимо…
6
Минуя петербургские месяцы, опишу вторую летнюю поездку в провинцию. Харьковская случилась летом семьдесят восьмого, а эта – летом следующего года.
Занятия на моих курсах еще не кончились, по Михайлов поторапливал, и я уехала после дня Бориса и Глеба, когда Неву тяжело колыхал холодный ветер, а шаткая погода не давала определить, что надевать, выходя на улицу.
То ль дело Киев! Теплынь, запах молодой зелени и эта ясность далей о приднепровской кручи. Как хорошо! И вдруг… вдруг грубая сила, которая коверкает и шелест акаций, и шепот тополей, речные звоны и шорохи.
Город казался военным лагерем.. Солдатские пикеты, казаки, ружья, составленные в Козлы, ржанье полковых коней, окрики хмурых, озабоченных офицеров. Словно бивачное положение: судили политических; власти опасались эксцессов со стороны революционеров; их боевой пыл уже достаточно выказался именно здесь, в Киеве.
В Харькове каждый из нас горел – спасти, выручить. В Киеве мы не питали подобных надежд. Приходилось делать денежное дело, связанное с лизогубовским наследством. Александр Дмитриевич должен был повидаться с одним товарищем (человеком живым, энергии необычайной, вошедшим впоследствии в Исполнительный комитет «Народной воли») и получить письма к Дриге.
А пишущая эти строки, как и всегда, была, что называется, на выходных ролях. Вообще меня не зачислишь и в третьестепенные. Отмечаю не ради уничижения, которое паче гордости, и даже не затем, чтобы оправдать узость своих записок.
Дело в том, что я довольствовалась третьестепенным. Удерживала не робость, хоть и не утверждаю, что щедро наделена храбростью; доказательством – приступы страха, испытанные мною на войне. Но нет, не робость.
Многие народники не тотчас, а после внутренних бурь осознали необходимость политической борьбы. Я осознала довольно быстро и довольно легко. Приняла и необходимость оружия: поначалу как средства оборонительного, а после и как наступательного. Терроризм именно у нас, в наших русских условиях, – это я разумом понимала. В ту пору иное не дано было.
Да, разумом понимала, но душа, сердце противились. Я сто раз слыхала: на войне как на войне. Может быть, моя недалекость, моя ограниченность, но я не умела отождествить войну с турками и войну против доморощенных турок.
Впрочем, повторяю, в Киеве не было у нас дел, пахнущих порохом. Я приехала «чиновником для поручений» при Александре Дмитриевиче. И не ради одних мелких поручений, а и для того, чтобы находиться au courant всех отношений с Дригой: на случай провала Михайлова, или Дриги, или обоих.
Александр Дмитриевич определил меня на краткий «постой» к своим родственникам Безменовым. Павел Петрович Безменов преподавал географию и историю в реальном училище. Молодая жена его, Клеопатра Дмитриевна, недавно окончила московский Мариинский институт. Жили они, если не ошибаюсь, на Житомирской, в стареньком, без затей, опрятном одноэтажном доме с вишневым садом.
Клеопатра Дмитриевна уступила мне свою комнату. Помню портрет ее, еще институткой, в камлотовом платье. Помню полку с книгами: Некрасов и Решетников, Щедрин и Успенский, Чудинова «История русской женщины», два тома «Физиологии» Монса, Бюхнеровы «Физиологические картины»…
– Это я собрала по Сашиному настоянию, – сказала Клеопатра Дмитриевна, улыбаясь улыбкой, очень похожей на улыбку ее старшего брата. – Он как-то из Петербурга целый список прислал. – Рассмеялась: – Великий аккуратист, против каждого автора нумера? выставил – очередность установил. Некрасова означил первым. И разделы означил: беллетристика, история, естественные науки. У меня совсем немного: он около сотни назвал, не меньше… А эти, – прибавила Клеопатра Дмитриевна, – эти уж я сама.
Те, что она «сама», были берлинское издание сочинений Фридриха Фребеля, комплекты журналов «Детский сад», «Воспитание и обучение», еще что-то в этом духе. Оказывается, Клеопатра Дмитриевна надумала устроить детский сад по фребелевской системе и по сему поводу состояла в оживленной переписке с какими-то петербургскими немками.
В отличие от сестры Александра Дмитриевича, такой славной, муж ее, Безменов, был несимпатичен. Увидев Михайлова, он откровенно струхнул. Александр Дмитриевич поспешил успокоить свояка:
– Я уйду, не останусь. А у моей спутницы – все хорошо, бумаги в порядке.
Безменов проглотил слюну.
Михайлов, смеясь, прибавил:
– Ну, а в случае чего не робей, Павел Петрович, у нас бо-о-ольшая заручка есть…
– Это что? Это как? – суетливо оживился Безменов.
– Генерал Антонович. Понял? Вот так-то, брат.
Безменов покачал головой и вздохнул, словно покоряясь судьбе-злодейке. Впрочем, за вечерним чаем нашел на него стих: он разглагольствовал прогрессивно. Речь его была косолапая, сбивчивая, неумелая, совсем не свойственная учителю истории.
Я не скрыла от Михайлова, что мне неприятно, неловко быть Безменову в тягость. И подсластила пилюлю, ведь как-никак, а родственник Александр Дмитриевича: дескать, я понимаю Безменова – времена на дворе строгие, кому радость во чужом пиру похмелье.
Михайлов поморщился.
– У свояка – глупый характер. Знание – грошовое, амбиция – рублевая. Это я еще в гимназии понял: он у нас, в Северском, историю с географией… Но хуже всего: глупый характер. Я и матушке говорил, и Клёне говорил, когда он сватался. Но вот, не послушали… – Александр Дмитриевич махнул рукой. – Э, пусть терпит, мы с вами скоро уедем, не сегодня-завтра.
Оп отвел глаза и спросил как бы в сторону, какова, по-моему, Клёня. Он пытался скрыть конфузливое желание услышать хорошее, доброе. Я это поняла, и меня это тронуло. И, услышав хорошее, доброе,. Александр Дмитриевич так и разлился в улыбке.
– Они у меня, знаете, все такие…
И продолжил:
– Я как-то написал в Путивль родителям… гимназистом написал: есть, мол, разница в наших с вами вглядах, и она, эта самая разница, мешает. Как думаете, умно ли, а? По-моему, глупо. Весьма глупо. Глотнул из одной книжки, глотнул из другой, да и захмелел, да и нос задрал: дескать, куда вам, старые, где уж вам меня понять?! Ребячество! В толк не берешь, что такое семья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я