https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/iz-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если бы с собою, со своим несовершенством, а то людей с людьми. Разве не заблуждение – вначале переделать устройство общества и думать, что и человек переделается. Переделается только тот, кому безразлично любое устройство, лишь бы самому жить. Коммунизм выращивает приспособленцев. Как это – от каждого по труду, если тут же ввели понятие нормы, от каждого по труду – это значит по мере труда, по возможности, и как это – каждому по потребности, если потребности у бессовестных беспредельны. И получилось на деле, что понятия души и совести стали ненужными, каждый урывал по способностям».
Молод был Николай Иванович, молодая память, со слов отца Геннадия выучил главные молитвы и требы на многие случаи жизни, тогда же и молитву об избавлении от многих лютых воспоминаний. «Многое не надо вспоминать, – учил отец Геннадий, – его вспоминаешь – оно сильнее привязывается».
Вот и сейчас эта молитва легко избавила от воспоминания о выходке брата Арсени. Николай Иванович просто жалел его и понимал. Уж он-то видал-перевидал обиженных и озлобленных. Он даже попробовал после поминок позвать Арсеню ночевать к Рае, но тот только зыркнул на него, ткнув пальцем в сторону графина: а это, мол, на кого бросить.
Вернулась Рая, перемывавшая с женщинами посуду и довольная, что отстоловались до коров. Вслух вспоминала весь день по порядку, говоря, одновременно как бы спрашивая, что все справили по-прайски, в люди ни за чем не бегали, что и сено посмотрела, что на завтра к обеду греблево поспеет, что в экую сушь одним только колорадским жукам хорошо, да еще плодожорке, всю смородину загубили, экая страсть, никогда такого не бывало, помнишь ли, да как не помнишь, разве про какую заразу думали, а сейчас только и трясешься, чего только на людей не набрасывается.
– Ты на Арсеню... – начала она, и Николай Иванович торопливо поднял руку. – Конечно, конечно, ты же понимаешь. Он сидел, да, сидел. Но ведь как доставалось, вас, старших, нет, мама в лесу, ну, тут я не буду вспоминать, вся опять изревусь, и так сегодня досталось, ой, Алеша, Алеша, на сегодня сердцу хватает. Да он сам тебе, Арсеня, расскажет, поговоришь, всяко, с ним. Буди, завтра, может, придет на метку. Не в тюрьме его печаль, не в тюрьме. – Тут Рая даже оглянулась. – Не в тюрьме. Ты Псалтырь над Алешей читал и на кладбище не заметил женщину... такую, в белом платочке, в общем, это жена Арсени, Анна. А на поминки она не пришла, они похороны поделили, они не встречаются. Где она, туда он не ходит, даже брата не проводил. Это ведь я, грешница, ему с утра сунула, чтоб перемогся. А ведь знаешь чего, Коля, – вдруг встрепенулась Рая, – ведь Арсеня, вот чувствую, что так и есть, ведь сейчас Арсеня...
– На кладбище? – докончил ее догадку Николай Иванович.
– Да. Если силенки есть, так сходи, рядом же. Баню я дотоплю. Она у меня прямоточная, то есть, по-нынешнему, угару не бывает, труба не закрывается, печь топится, и сиди, мойся, вот как придумали.
И точно – угадала Рая: сидел Арсеня у братовой могилы, курил. Николай Иванович тихонько коснулся его плеча. Арсеня посмотрел на него совершенно осмысленно, встал и ушел. По-прежнему гудели мухи, звенели комары, но уже меньше пахло землей и хвоей, а больше разогретой за день смолой. Измаявшаяся зелень деревьев начинала потихоньку оживать, первыми воспрянули осины, уже кое-где краснеющие, хотя до осени было далеко.
В предбаннике стояла банка квасу, лежала смена белья, большое нарядное полотенце, видно, что совсем новое. Николай Иванович боялся, что скажется сердце от жары, – нет, родные стены и сердцу помогают, наоборот, оно билось ровно, хотя и чаще обычного, но и не тревожней, радостней. Даже и плеснул на каменку Николай Иванович, даже и похлестался молодым веничком. И уж совсем было помылся, ополоснулся, вышел в предбанник, но неожиданно для себя раздухарился и еще поддал, и еще похлестался.
Постель была готова. Под льняным пологом в прохладных сенях, с подушкой, набитой свежим сеном. От подушки пахло, конечно, мятой прежде всего, мята – трава ревнивая, но если перетерпеть ее нашествие, то ощутится и зверобой, и душица, и клеверок, и пыреек, и тончайшая таволга, и много-много других, начала жизни, запахов. На вымытый пол Рая набросала полыни.
Ночью Николай Иванович проснулся, ему показалось, что на него смотрят. Потом показалось, что в стене отверстие, что в него смотрится белая луна; Но это был светлячок. Николай Иванович встал на колени и, безошибочно обратясь в темноте на восход, долго молился.
Потом снова склонился ко сну. Где-то, совсем рядом, казалось, даже в подушке, скребся маленький мышонок. Николай Иванович, улыбаясь, щувал его, мышонок замолкал, потом опять куда-то выцарапывался.

7

К обеду на один стожок, копен на шесть, нашло много работников. Толя Петрович уже изладил стожар, женщины подгребали сено в валки с краев.
– Ну жрут, ну жрут, – не выдерживали все, говоря про паутов и оводов.
А еще был такой насекомый хищник – хребтовик, крупнее шмеля.
– Полколенки выкусил, – кричал Толя Петрович. – Унес на крышу и грызет.
Стог настаивала, принимала сено, утаптывала Люба Селифонтовна. Крутились и мальчишки, непонятно чьи дети, чьи племянники, их Толя Петрович называл отеребками. Раю даже и не подпустили к работе, она делала обед. Говорили, что земляника отошла, да и мало было, но черника есть, черники надо бы побрать. Мальчишек-то бы и послать, все равно лоботрясят. Оглянулись – где мальчишки?
– Купаться устегали! – кричала Селифонтовна. – На Святицу. Их оттуда с овсом не выманишь, не то что черникой. – Она волновалась и все спрашивала, не вершить ли, не перекашивает ли стог, вдруг получится «беременным» или еще что.
Николай Иванович с утра перечинил все грабли, все вилы, насадил новую рукоять на тройчатки – огромные вилы, которыми Толя Петрович наворачивал подходяще. А вот пауты и оводы отчего-то не трогали Николая Ивановича. «Кровь старая уже, не манит», – думал он, но сам, хоть ты что делай, не чувствовал, и все тут, старости. То ли баня вчерашняя, то ли утро, проведенное в желанной работе, то ли все вместе, но даже обычные боли в пояснице, к которым он притерпелся, боли в коленных суставах – все куда-то отошло.
За столом опять вспоминали Алексея, говорили, что все вчера было по-хорошему, вспоминали цены на памятники. И хотя Николай Иванович говорил, что достаточно креста, родня заявила, что хуже других не будет. Ольга Сергеевна подсела к Николаю Ивановичу и просила написать для школьного музея воспоминания.
– Теперь мы к другим материалам еще и о репрессиях собираем.
– Уж какой из меня писарь.
– Нет, дядя Коля, я не отстану, я у тетки Раи ваши открытки всегда читала, очень грамотно.
– Не знаю, Оля, не знаю, может, когда и порассказываю. А и чего рассказывать? Кто, многих я знал, несправедливо терпел, а я за заслуги. Верно меня вчера Арсений обличил.
– Но не три же срока! – воскликнула Ольга Сергеевна.
– Ты, Оленька, лучше с деточками собирай сведения о погибших деревнях. Я вчера с горки глянул – ой-ой-ой, как пусто вокруг Святополья! А мы в парнях, бывало, от Святополья на все четыре стороны! Куда ни глянешь – огонечки в избах. Там такая гармонь, там такая.
– Собираем, собираем, – обрадовалась Ольга Сергеевна.
Разговор стал общим.
– Целого, целехонького сельсовета Валковского не стало, три тыщи одних избирателей. А детей! Голосовать приезжали – все кипело. – Это Селифонтовна развоспоминалась. – Я на транспорте была тридцать два года, еще «ФэДэ» и «Исы» застала, потом тепловозная тяга, потом электрическая, все какой-то прогресс, все думала – развиваемся, а приехала сюда – глянула: нет, товарищи, не развиваемся, а гибнем на всех парах. Оля, ты это дело не оставляй, будь нас умнее, мы были загниголовые, слушать не умели, родителей не расспрашивали, дедушек, бабушек не теребили, рассказывать не просили. Они умерли – опять мы ничего не знаем. Телевизор включишь – везде какие-то даты справляют, собираются, празднуют, у нас все крапивой заросло, беда! Старались выжить, старались детей вытянуть, а для начальства были как преступники. Я предсельсовета была, совсем девчонка, а понимала – надо утаить зерна, иначе пропадем! Засыпали, помню, на конеферме в кормушки, сверху присыпали куколем, ведь обошлось! Идут с милицией и уполминзаг, да еще с района Вихарев, идем по, конюшне, а одна лошадь вот фыркает, вот фыркает, куколь разрывает: зерно почуяла, мордой мотает, я, видно, белей стены была, уполминзаг обратил внимание. А Вихарев треплет рукой по плечу, одобряет: «Трудное время, товарищ комсомолка, трудное!» Он, да еще Брашинский из райзо, вот кого ненавижу. После войны мода была, даже снимки печатали, – женщины на себе пашут. И по Вятке было сколько угодно. А за Святополье не скажу, на себе не пахали. Как-то лошадей сохранили, пусть доходяги, но тащат потихоньку. Быков объезжали, даже до коров доходило, когда боронили, но на себе не пахали. Брашинский звонит: «Сколько на себе вспахали?» Мне бы, дуре, сказать, хоть гектара два бы сказать, а я вроде как даже погордилась, что пахоту, мол, заканчиваем, и женщин сберегли. «Как так? Везде на себе пашут, а вы выстегиваетесь. Доложить через два дня, иначе неприятности». Сами знаете какие. Собрала женщин, я им все доверяла. Так и так, бабы, давайте хоть для видимости. И вышли за околицу, тут вот, как на Разумы идти, на взгорок, впряглись. Я за плуг. Так, играючи, и отделалась. Доложила: пашем на себе.
Молчаливая женщина, не прямая родня, но тоже как-то своя, сидевшая, как и вчера на поминках, так и сегодня, на самом краешке, заговорила вдруг:
– А я фельдшерицей была, больше всего зимы запомнила, тоже была девчонкой, а такое уважение, всегда по имени-отчеству. Едут на санях и для меня тулуп везут: «Лидия Ивановна, жена рожает». Заметет выше крыш, потом ветры, бесснежье, наст убьет, ходишь над деревней как по асфальту, а внизу избы, печи топят. Привезут всегда в обрез, я всегда с мужиками ругалась, на собраниях выступала, они оправдываются, мол, не хотели зря беспокоить, уж когда, мол, действительно убеждались, что это именно роды, а не просто что, тогда ехали. Примешь роды, записать иногда не успеешь, опять поехала – некогда. А ведь дивно же, Любовь Ксенофонтовна, рядом жили, в одно время работали, а не встречались.
Рая для Николая Ивановича, да и для всех, кто не знал, объяснила:
– По распределению Лидия Ивановна к нам приехала, привыкла, потом уехала замуж, а теперь стала ездить, тянет.
– Родина! – произнес Толя Петрович. – А я уж скоро тоже буду человек без родины, гибнут мои Катни, гибнут. А вроде как вчера из Катней в Шмели на вечерки бегали. Где те Шмели?
– Шмели! – воспрянула Селифонтовна. – А Артемки, а Аверенки? А Большое Григорьево? А Игнашихинская какая была! А Езиповка? Пастухи! Горевы! Черкасская, Гвоздки...
Рая все согласно кивала, видно, следя мысленно по взгорьям, по речкам, чтоб какую деревню не упустили. И Николай Иванович многие названия помнил, он только ахал, слыша, что деревень таких больше нет как нет.
– Долгораменье, – продолжала Селифонтовна, – сами Валки сколь велики были, Лаптенки, Улановское, Бобры, Ошурки, Буренки...
Ольга Сергеевна внимательно слушала, будто сверяя со своим списком. Когда Селифонтовна замолчала, она продолжила:
– Пихтово, Ведерники, Высоково, Малый Плакун, Большой Плакун, было еще, почему-то звали, Табашно, Конопли, Лоскуты...
– Лоскуты я говорила.
– Я не заметила, еще...
– Катни, – вставил Толя Петрович, – гибнут, епонский бог, Катни, сто четыре дома было.
– Еще Яхрененки, Онучинский Кордон, Еремеево...
– Еремеево я называла, – опять вступила Селифонтовна.
– Да хоть и говорила, – сказала Рая, – а повторить, помянуть лишний раз – это нелишне.
– Ерши! – выкрикнул Толя Петрович. – Ерши забыли, ох, была деревня так деревня, рыбы там было всегда. Всегда, в любое время дня и суток, стояли у них специальные перегородки на Боковой. Но в Катнях река Юм чище и рыбистее Боковой. Была. За сейчас не ручаюсь и не отвечаю. Как, бывало, запою – все дома качаются, а теперь хоть заорись, ниче не получается! Ну что, тетка Рая, грустный пошел разговор?
Рая притворилась, мол, не поняла того, что Толя Петрович подговаривается к «разорве», высказала и свое воспоминание:
– Я среди парней, среди мужиков росла. Они матом, и я матом, чего я понимала? Председатель встретил: «Здорово, молодуш!» Я ему: «Какая я тебе, в душу мать, молодуш, я ведь только в пятый перешла». Ну, говорит, завтра грести. И пошла грести. И гребу, и гребу с тех пор, всю жизнь гребу, не выгребусь. А этих ссыльно-каторжных свозили в Святополье, в бараки, назвали совхоз, а название «Ленинский путь» сохранили. Потом их стали звать палестинские беженцы, потому что совпало, как ни включишь телевизор: все палестинские беженцы, и у нас со своих мест стаскивали. Да не горюйте, бабы, колхозников ничего не убьет. Вот собрали все нации на испытание, кто больше всех выдержит, посадили в бочки и крутят. Всех укрутили, все на волю запросились, все сдались, а одна бочка до того докрутилась, что подшипники оплавились. Открыли, а там колхозники. Живехоньки. И с вилами и с граблями сидят, и к южному морю не просятся, и никакая Прибалтика не нужна, и никакой Кавказ, там и не бывали, да и некогда.
– Колхозники разве нация? – спросил Толя Петрович. – В КВН сыграем?
– Лаптенки-то ведь живы, – тихо сказала одна из женщин. – Степан-то живет.
– Это Арсени жена, Анна, – тихо объяснила Николаю Ивановичу Рая. – Живы, живы, – повысила она голос. – Тоже, как Сергей Филиппыча, насильно увезут. Сергей Филиппыч, Коля, – это тоже был фронтовик, у него было три ордена Славы, а Героя не было звания, так потом долго говорили, что ему надо Героя звание дать за то, что последний из Егошихинской ушел.
– Увезли, – поправила Ольга Сергеевна, – связали и увезли.
– Ох, ведь нет, не Сергей Филиппыч, – ахнула Рая, – чего это я, совсем беспутая, это ведь я про Шевнина Григория Васильевича, он тоже с орденами Славы, пимокат, это ведь его, Оля, связывали.
– Сергей Филиппыча тоже связывали.
– "Ой, подруга дорогая, помоги мне, сироте:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я