Выбор порадовал, рекомендую!
Помните: внутренность Иверской «жарко пылала кострами свечей». Сейчас пылает?
– Пылает. Еще сильнее пылает. Саша, скажи мне, только честно...
Саша остановилась, перенесла сумку из одной руки в другую, но мне помочь не позволила. Мы стояли на перекрестке.
– Вы как маленький: «только честно, только честно». А как иначе?
– Вы... вы не собираетесь в монастырь?
– А похоже? Н-нет, куда я без детей?
– Дети! И при монастырях есть школы. Уходите, Александра Григорьевна, в монастырь, не мучьте мне душу. А я в мужской уйду. По соседству. Будем перезваниваться. Колоколами.
– Саша, мы же совсем не знаем друг друга.
– Я знаю тебя вечность, я тебя увидел, я не знаю, что стало со мной. Мне это не описать. Все остальное стало ненужным, лишним, баптист этот, симпозиум, ерунда все это. У меня сердце как тогда забилось, так и до сих пор. И теперь уже навсегда...
– Ой! – Саша так хорошо, так весело засмеялась. – Сердце, конечно, до этого не билось...
– Не так! Не в том ритме. А сейчас еду в вагоне, колеса: Са-ша, Са-ша. Сердце: Са-ша, Са-ша. В окно гляжу – столбы мелькают, и те: Саша, Саша! У меня на работе сразу заметили. У меня научный руководитель – золотой мужик, я про него часами могу рассказывать, – он сразу заметил. У него у самого в семье не очень, но теоретик он – выше планки. Он говорит: женщины любят в мужчине их невозможность без них, без женщин, прожить. А у тебя, говорит, Суворов, он меня Суворовым зовет...
– Еще бы – Александр Васильевич.
– У тебя, говорит, совсем другое. Держись, говорит, и руками, и зубами.
– Вы, конечно, не посмели начальника ослушаться.
– Саша! Он заметил, что не простая какая встреча. Он еще, простите, процитировал какого-то поэта, но у тебя, говорит, не так. У поэта: «И сразу поняли мы оба, что до утра, а не до гроба». А у нас, Саша, должно быть до гроба.
Саша снова переменила руки, держащие сумку. Я ее почти насильно отнял. Тяжелая. Тетради, конечно.
– Так как, – спросила Саша, – идем в церковь?
– Венчаться? Хоть сейчас. Видите: прилично одет, еще и дома костюм остался, рубаха не последняя. Под венец, немедленно под венец.
– А под рубахой крестик? Есть?
Я смешался.
– Вообще-то я крещеный...
Саша оглянулась, что-то соображая, потом потащила меня за руку. За углом открылся храм. Нищие дружно поздравляли с праздником.
Я хотел остановиться, дать мелочь, Саша влекла далее.
– Потом, потом.
В храме она сама, не позволив мне заплатить, выбрала крестик, попросила шнурок. Женщина отмотала от клубка с полметра, взглянув на меня. Почему-то она сразу поняла, что крестик для меня. Саша продела шнурок в колечко, связала концы, затянула узелок зубами, убрала пальчиком незаметную мне шерстинку с губ и повернулась ко мне. Я нагнул голову, расстегнул рубашку. Перекрестясь и перекрестив меня, Саша надела на меня крестик. И как-то успокоенно и счастливо вздохнула. Купила свечей. Я тоже купил. Увидел на свечном ящике образцы цепочек.
– Саша, давай купим цепочку. Вот хоть эту. – Я показал на золотую.
– Нет, нет! Вспомни преподобного Сергия: «Сроду не был златоносцем». Разве в этом дело? Лишь бы крепко держалось. У меня самый простой шнурок. – Саша совершенно безгрешно отвела ворот кофточки, обнажая шею и ключицу. – У меня не только шнурок, но и... – Она вдруг резко покраснела и запахнулась.
Молча мы прошли к алтарю, ставя свечи у праздничной иконы, у распятия. Саша крестилась и кланялась. Свечи мои кренились, и не сразу я научился немного подплавлять донце свечки, чтобы она лучше укреплялась на подсвечнике.
Вышли на паперть. Нищих стало еще больше. То-то им было радости от щедрости молодого барина. Психологи. Учли момент.
– Может быть, вы, Саша, не хотели носить крестик?
– Что ты! Саш, я тебе так благодарен. Саша, мы уже на «ты». Ты в храме сказала: «ты».
– Не может быть.
– Ты сказала: «Вспомни преподобного Сергия». Или ты называешь меня на «ты», или я снимаю крестик.
– Ой, зачем вы так? Разве можно так говорить? Разве можно нынче, вообще всегда, хоть секунду быть без креста? Я вас потому так и потащила, что испугалась за вас. Вдруг что случится, а вы без креста. Ужас представить! Мы же идем за крестом. – Она выделила «за». – Ну вот... – Она еще раз вздохнула и встала вся предо мною. – Мы сейчас куда?
Надо было действовать. Эдик говорил: после десанта надо расширять плацдарм.
– Мы с тобой, Сашенька, уже имеем большую историю, говоря по-русски, лайф стори. – Но я заметил, как дрогнула Саша. – Прости, то есть уже так много мест, где мы виделись: и симпозиум, и Капелла, и школа, и храм, все какие места значительные. А не было самого скромного, какого-нибудь кафе. В ресторан к новым русским кавказцам мы не пойдем, а в то, где не отравят и не курят, а?
Саша стала оглядываться, посмотрела на часы.
– Не знаю, я же всегда дома или в школе. В школе закрыто. Домой? А пойдемте к нам. Чаю попьете на дорогу.
– То есть и в сегодняшнюю ночь город, переживший блокаду, уснет без меня. Я уже столько раз был здесь и ни разу не ночевал. Меня скоро проводницы как родного будут встречать. Эдик, ну, Эдуард Федорович, говорит: хорошо, что ты не во Владивостоке был на симпозиуме, а то бы в самолете стал жить. Летал бы два раза в неделю...
Что-то многовато я говорил. Но я замечал, что говорливость налетает на меня перед чем-то грустным. Сейчас вот перед разлукой. Я почему-то понял, что мы сейчас расстанемся. Но еще бодрился.
– Цветов купим, шампанского! И с порога – в ноги! Ты так резко: мамочка, это случилось, позволь представить. Я: мамаша!..
Саша и не улыбнулась.
– У нас папа совсем ребенком пережил блокаду. Конечно, это отразилось. Рано умер. Болел все время. Мама его пожалела... Мы с Аней... – Она, видимо, что-то другое хотела сказать. – Мы с Аней погодки. Аня такая мастерица, она надомница, она... Мама на пенсии. Досрочно. По вредности производства. Она одна работала, мы маленькие, папа болел, на химии была, за вредность выдавали молоко порошковое. Я этот порошок помню. В коммуналке жили, мы с Аней спали валетиком, папа у окна, у него легкие. На полу везде тазики с водой, чтоб легче дышать. Иконочка в углу. Мы всегда с мамой молились за папу. Аня... – Она осеклась.
– Александра Григорьевна! Вам, Анне Григорьевне, маме нужен в доме мужчина. Вроде меня. Не вроде, а я. Носить картошку, передвигать мебель...
– У нас ее нет.
– Наживем!
Но что-то все-таки погрустнело вдруг в нашей встрече. Саша мучительно посмотрела на меня.
– Завтра позвоните?
– И послезавтра тоже. А лучше завтра позвоню, а послезавтра приеду урок проводить. Хорошо?
– Вы детям понравились. Я же говорила, в школе у нас нет мужчин...
"Итак, чего я добился? – анализировал я свой приезд, сидя в вагоне. – Поцеловал? Поцеловал, – думал я уныло. – И что? Поцеловал, а дальше? То есть я не смог вызвать в ней ответного чувства... Все! Наездился, насватался, хватит! Забыть и... Что "и"?
Приплелся утром на работу. Набрал номер ее телефона. Никого. Как никого? Она же сказала, что мать пенсионерка, а сестра надомница, то есть кто-то же должен быть дома. Значит, велела им не брать трубку, когда междугородный звонок. Набрал еще раз. Молчание. То есть не молчание, а в пустоту уходящий мой крик. За эти сутки я все время ощупывал крестик и потягивал себя за шнурок. Какое-то новое состояние я ощущал, но не мог понять, в чем оно. Я набрал номер школы. И там не отвечают.
И еще много раз я набирал номера телефонов и дома, и школы, звонки у них, наверное, обезголосели. После обеда ответили и там и там. Дома сказали, что Саша в школе (я не посмел спросить, а они-то где были), а в школе сказали, что она ушла. Я выждал, позвонил домой. Еще не пришла. Еще позвонил. Нет, не пришла. Да, пожалуйста, звоните.
Охранник выгнал меня с работы, опечатывали. Все-таки у нас было что охранять – техника. Плюс наши труды во славу демократической идеологии.
Приплелся домой. Ходил искал пятый угол. Приказывал себе не звонить. Приказал даже включить телевизор. В нем чего-то мельтешило.
Нет, надо позвонить. Вдруг с нею что случилось? Я позвонил.
– Саша! – враз сказали мы.
– Саша, что ты делаешь со мною! – заговорил я горько. – Ты представляешь мой сегодняшний день, вообще всю мою последнюю жизнь? Я что, шучу, что ли, что люблю тебя?
– Саша, – отвечала она, – не надо так.
– А как надо? У тебя кто-то есть? Скажи, не умру, то есть умру, но все равно скажи.
– Не в этом дело.
– Именно в этом. Если никого нет, то я-то есть, я-то вот он. Стою, целую твой крестик.
Слышно было, она вздохнула.
– Когда будете у нас, приходите к моим детям... – начала она.
– У нас будут свои, – закричал я. – Свои. И все Сашки и Сашки. И Гришки, и Машки, и Наташки. – Я перечислял имена детей Пушкина. Думаю, она отлично поняла. Засмеялась все-таки. Но как-то невесело, просто вежливо.
– Мы с вами будем дружить, – начала она, я резко перебил:
– Дружба, Александра Григорьевна, мужчины с женщиной невозможна. Не путайте с сотрудничеством. В одном окопе можно сидеть и на одной баррикаде быть, но! Дружба, например, моя с женщиной унижала бы и меня, и женщину. Почему? Женщину надо любить! Что я и делаю. А женщина не имеет права оскорблять мужчину тем, что не видит в нем мужчину, а видит в нем, видите ли, друга! Еще начнем выяснять, у кого какие созвездия да когда кто родился... – Я притормозил и перевел дыхание. Сердце в самом деле билось сильнее обычного.
– Созвездия – это такая глупость, – сказала она. – Я и детям говорила, что все эти гороскопы – это такая чушь. А еще детям, – она снова уводила меня от основной темы, – очень понравилось происхождение слова «чушь». Знаете?
– Господи Боже мой! Ну не знаю, ну и что? Саша!
– Оказывается, – ровным педагогическим голосом объяснила Саша, – что это от слова «чужь» – чужой, не наш. То есть чушь – это чужь.
– Я стал гораздо умнее, спасибо. Хотя ум не есть сумма знаний. Это, кстати, моя тема. Знания плюс знания равны бессмыслице. Чем больше знаем, тем больше не знаем.
– Но про чушь детям было интересно узнать.
– Завтра твоим детям интересно будет узнать, что я люблю их любимую учительницу.
– Вы собираетесь завтра приехать?
– Обязательно! Я могу спать только в поездах. Становись проводницей, будем жить в непрерывном времени и пространстве. Измерять жизнь километрами. Я хочу тебя так поцеловать, чтоб за один поцелуй сто километров за окном пронеслось.
– Вы разоритесь.
Я не понял.
– Почему? Сто километров, потом еще сто держу тебя в объятиях, луна за нами носится туда-сюда от столицы к столице, звезды крутятся вокруг Полярной звезды, а мы... Саша!
– Разоритесь в том смысле, что давно разговариваем.
– Конечно, лучше на эти деньги мороженое покупать, цветы, билеты в Капеллу.
– Дети ваше мороженое вспоминали.
– Завтра им скажите, что будет продолжение.
– Завтра пятница, нельзя. Постный день. Ой, меня зовут!
– Целую тебя! – закричал я. – Целую, целую всю! Стискиваю так, чтоб только не до смерти.
Она как-то судорожно вздохнула, такое даже было ощущение, что всхлипнула. А может, усмехнулась. Мы простились. Я ждал, пока она положит трубку. В трубке было молчание, но не было частых гудков отбоя. Значит, и она не клала трубку. Я тихо сказал:
– Саша.
Она так же тихо откликнулась:
– Да, Саша.
– Я приеду?
– Да, Саша.
– Все-все! – воскликнул я. – Еду! Ни о чем больше не говорим, кладем трубки по команде: раз, два... три!
И не положил трубку, и она не положила. И оба засмеялись.
– Скажи маме или Анюте, чтоб они разорвали разговор, выдернули бы штепсель. Сашечка, я еду! Бегу за билетом! Что вам привезти?
– Привези солнышко. У нас оно такая редкость.
– Привезу. Саша! Раз, два... три!
Мы положили трубки.
Утром в Питере я устроился в гостинице. Вышел на улицу, поглядел на восток – пасмурно. А вчера какой был закат? Не помнил совершенно. Город задавил восприятие природы. Дождь – надо зонтик, снег – надо шарф, смотришь больше под ноги, куда ступить. Чудовищны московские мостовые зимой: вверху минус двадцать, пар изо рта, под ногами – грязная жидкая снеговая каша. Обувь влажная, ноги сырые. В Питере под ногами вроде твердо, зато в воздухе сырость. Немного стало на небе прочищаться. Я, увидя кресты незнакомого храма, перекрестился даже, прося солнышка.
Позвонил. В школе сказали, что сегодня у нее уроков нет. То есть только продленка. Позвонил домой. Московские телефоны-автоматы были менее прожорливы. С третьего раза соединило. Она.
– Это вы дозваниваетесь?
– Я! Я в двух шагах от вас!.. Можно?
Она помолчала.
– Тогда, Саша, знаешь что, я сегодня хоть какой-то угол имею, у меня номер в гостинице. Можно же зайти, какой тут криминал?
– Никакого.
– Ну, извините, я не так выразился. Ой, прости, что-то и я на «вы». Саша, мне надо тебя видеть.
– А... вы приходите сюда. – Она спокойно объяснила, как их найти.
Надежда моя на то, что мы увидимся наедине, растаяла. Что ж, надо и тому радоваться, что в дом зовут.
Я поднялся по старым ступеням измученного долгой жизнью подъезда, позвонил. Молчание. То есть какое-то гудение слышалось, но откуда? Никто не открывал. Еще позвонил. То же самое. Я вышел из подъезда, обошел дом вокруг. Здесь она ступала в любом месте. Вот похожу тут немного, повыветриваю из себя дурь петербургскую да наплюю на все эти столицы, уеду в Сибирь – прости, Эдуард, – там женюсь на Дуньке с трудоднями, такую ли себе зазнобушку из снегов извлеку, пойдут у нас дети, и некогда мне будет тосковать по Александре. Ведь ясно же, что таким образом мне дают отлуп: сказала адрес и не открыла. Уйду! Я пошел к остановке. Нет, по крайней мере, пойду и все оставлю у дверей, не тащить же в Москву шампанское. Я еще и кагор на всякий случай купил. Торт какой-то. Я в них ничего никогда не понимал, вроде как полагается.
Как же все было горько! Почему ж ты сразу-то меня не отставила? Почему же сидела рядом в Капелле, по городу шла? Почему ж по телефону про чушь говорила? Чужь я в ее жизни, чужой. Такой красотой своею, таким умом разве она поделится с кем? Да она одинокая гордая роза. Нет, не роза она и не гордая, а в монашки она уйдет. Точно! И слава Богу!
Еще один жетон у меня был. Какой-то измызганный телефон-автомат высунулся из-за угла, готовясь к заглоту жетона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Пылает. Еще сильнее пылает. Саша, скажи мне, только честно...
Саша остановилась, перенесла сумку из одной руки в другую, но мне помочь не позволила. Мы стояли на перекрестке.
– Вы как маленький: «только честно, только честно». А как иначе?
– Вы... вы не собираетесь в монастырь?
– А похоже? Н-нет, куда я без детей?
– Дети! И при монастырях есть школы. Уходите, Александра Григорьевна, в монастырь, не мучьте мне душу. А я в мужской уйду. По соседству. Будем перезваниваться. Колоколами.
– Саша, мы же совсем не знаем друг друга.
– Я знаю тебя вечность, я тебя увидел, я не знаю, что стало со мной. Мне это не описать. Все остальное стало ненужным, лишним, баптист этот, симпозиум, ерунда все это. У меня сердце как тогда забилось, так и до сих пор. И теперь уже навсегда...
– Ой! – Саша так хорошо, так весело засмеялась. – Сердце, конечно, до этого не билось...
– Не так! Не в том ритме. А сейчас еду в вагоне, колеса: Са-ша, Са-ша. Сердце: Са-ша, Са-ша. В окно гляжу – столбы мелькают, и те: Саша, Саша! У меня на работе сразу заметили. У меня научный руководитель – золотой мужик, я про него часами могу рассказывать, – он сразу заметил. У него у самого в семье не очень, но теоретик он – выше планки. Он говорит: женщины любят в мужчине их невозможность без них, без женщин, прожить. А у тебя, говорит, Суворов, он меня Суворовым зовет...
– Еще бы – Александр Васильевич.
– У тебя, говорит, совсем другое. Держись, говорит, и руками, и зубами.
– Вы, конечно, не посмели начальника ослушаться.
– Саша! Он заметил, что не простая какая встреча. Он еще, простите, процитировал какого-то поэта, но у тебя, говорит, не так. У поэта: «И сразу поняли мы оба, что до утра, а не до гроба». А у нас, Саша, должно быть до гроба.
Саша снова переменила руки, держащие сумку. Я ее почти насильно отнял. Тяжелая. Тетради, конечно.
– Так как, – спросила Саша, – идем в церковь?
– Венчаться? Хоть сейчас. Видите: прилично одет, еще и дома костюм остался, рубаха не последняя. Под венец, немедленно под венец.
– А под рубахой крестик? Есть?
Я смешался.
– Вообще-то я крещеный...
Саша оглянулась, что-то соображая, потом потащила меня за руку. За углом открылся храм. Нищие дружно поздравляли с праздником.
Я хотел остановиться, дать мелочь, Саша влекла далее.
– Потом, потом.
В храме она сама, не позволив мне заплатить, выбрала крестик, попросила шнурок. Женщина отмотала от клубка с полметра, взглянув на меня. Почему-то она сразу поняла, что крестик для меня. Саша продела шнурок в колечко, связала концы, затянула узелок зубами, убрала пальчиком незаметную мне шерстинку с губ и повернулась ко мне. Я нагнул голову, расстегнул рубашку. Перекрестясь и перекрестив меня, Саша надела на меня крестик. И как-то успокоенно и счастливо вздохнула. Купила свечей. Я тоже купил. Увидел на свечном ящике образцы цепочек.
– Саша, давай купим цепочку. Вот хоть эту. – Я показал на золотую.
– Нет, нет! Вспомни преподобного Сергия: «Сроду не был златоносцем». Разве в этом дело? Лишь бы крепко держалось. У меня самый простой шнурок. – Саша совершенно безгрешно отвела ворот кофточки, обнажая шею и ключицу. – У меня не только шнурок, но и... – Она вдруг резко покраснела и запахнулась.
Молча мы прошли к алтарю, ставя свечи у праздничной иконы, у распятия. Саша крестилась и кланялась. Свечи мои кренились, и не сразу я научился немного подплавлять донце свечки, чтобы она лучше укреплялась на подсвечнике.
Вышли на паперть. Нищих стало еще больше. То-то им было радости от щедрости молодого барина. Психологи. Учли момент.
– Может быть, вы, Саша, не хотели носить крестик?
– Что ты! Саш, я тебе так благодарен. Саша, мы уже на «ты». Ты в храме сказала: «ты».
– Не может быть.
– Ты сказала: «Вспомни преподобного Сергия». Или ты называешь меня на «ты», или я снимаю крестик.
– Ой, зачем вы так? Разве можно так говорить? Разве можно нынче, вообще всегда, хоть секунду быть без креста? Я вас потому так и потащила, что испугалась за вас. Вдруг что случится, а вы без креста. Ужас представить! Мы же идем за крестом. – Она выделила «за». – Ну вот... – Она еще раз вздохнула и встала вся предо мною. – Мы сейчас куда?
Надо было действовать. Эдик говорил: после десанта надо расширять плацдарм.
– Мы с тобой, Сашенька, уже имеем большую историю, говоря по-русски, лайф стори. – Но я заметил, как дрогнула Саша. – Прости, то есть уже так много мест, где мы виделись: и симпозиум, и Капелла, и школа, и храм, все какие места значительные. А не было самого скромного, какого-нибудь кафе. В ресторан к новым русским кавказцам мы не пойдем, а в то, где не отравят и не курят, а?
Саша стала оглядываться, посмотрела на часы.
– Не знаю, я же всегда дома или в школе. В школе закрыто. Домой? А пойдемте к нам. Чаю попьете на дорогу.
– То есть и в сегодняшнюю ночь город, переживший блокаду, уснет без меня. Я уже столько раз был здесь и ни разу не ночевал. Меня скоро проводницы как родного будут встречать. Эдик, ну, Эдуард Федорович, говорит: хорошо, что ты не во Владивостоке был на симпозиуме, а то бы в самолете стал жить. Летал бы два раза в неделю...
Что-то многовато я говорил. Но я замечал, что говорливость налетает на меня перед чем-то грустным. Сейчас вот перед разлукой. Я почему-то понял, что мы сейчас расстанемся. Но еще бодрился.
– Цветов купим, шампанского! И с порога – в ноги! Ты так резко: мамочка, это случилось, позволь представить. Я: мамаша!..
Саша и не улыбнулась.
– У нас папа совсем ребенком пережил блокаду. Конечно, это отразилось. Рано умер. Болел все время. Мама его пожалела... Мы с Аней... – Она, видимо, что-то другое хотела сказать. – Мы с Аней погодки. Аня такая мастерица, она надомница, она... Мама на пенсии. Досрочно. По вредности производства. Она одна работала, мы маленькие, папа болел, на химии была, за вредность выдавали молоко порошковое. Я этот порошок помню. В коммуналке жили, мы с Аней спали валетиком, папа у окна, у него легкие. На полу везде тазики с водой, чтоб легче дышать. Иконочка в углу. Мы всегда с мамой молились за папу. Аня... – Она осеклась.
– Александра Григорьевна! Вам, Анне Григорьевне, маме нужен в доме мужчина. Вроде меня. Не вроде, а я. Носить картошку, передвигать мебель...
– У нас ее нет.
– Наживем!
Но что-то все-таки погрустнело вдруг в нашей встрече. Саша мучительно посмотрела на меня.
– Завтра позвоните?
– И послезавтра тоже. А лучше завтра позвоню, а послезавтра приеду урок проводить. Хорошо?
– Вы детям понравились. Я же говорила, в школе у нас нет мужчин...
"Итак, чего я добился? – анализировал я свой приезд, сидя в вагоне. – Поцеловал? Поцеловал, – думал я уныло. – И что? Поцеловал, а дальше? То есть я не смог вызвать в ней ответного чувства... Все! Наездился, насватался, хватит! Забыть и... Что "и"?
Приплелся утром на работу. Набрал номер ее телефона. Никого. Как никого? Она же сказала, что мать пенсионерка, а сестра надомница, то есть кто-то же должен быть дома. Значит, велела им не брать трубку, когда междугородный звонок. Набрал еще раз. Молчание. То есть не молчание, а в пустоту уходящий мой крик. За эти сутки я все время ощупывал крестик и потягивал себя за шнурок. Какое-то новое состояние я ощущал, но не мог понять, в чем оно. Я набрал номер школы. И там не отвечают.
И еще много раз я набирал номера телефонов и дома, и школы, звонки у них, наверное, обезголосели. После обеда ответили и там и там. Дома сказали, что Саша в школе (я не посмел спросить, а они-то где были), а в школе сказали, что она ушла. Я выждал, позвонил домой. Еще не пришла. Еще позвонил. Нет, не пришла. Да, пожалуйста, звоните.
Охранник выгнал меня с работы, опечатывали. Все-таки у нас было что охранять – техника. Плюс наши труды во славу демократической идеологии.
Приплелся домой. Ходил искал пятый угол. Приказывал себе не звонить. Приказал даже включить телевизор. В нем чего-то мельтешило.
Нет, надо позвонить. Вдруг с нею что случилось? Я позвонил.
– Саша! – враз сказали мы.
– Саша, что ты делаешь со мною! – заговорил я горько. – Ты представляешь мой сегодняшний день, вообще всю мою последнюю жизнь? Я что, шучу, что ли, что люблю тебя?
– Саша, – отвечала она, – не надо так.
– А как надо? У тебя кто-то есть? Скажи, не умру, то есть умру, но все равно скажи.
– Не в этом дело.
– Именно в этом. Если никого нет, то я-то есть, я-то вот он. Стою, целую твой крестик.
Слышно было, она вздохнула.
– Когда будете у нас, приходите к моим детям... – начала она.
– У нас будут свои, – закричал я. – Свои. И все Сашки и Сашки. И Гришки, и Машки, и Наташки. – Я перечислял имена детей Пушкина. Думаю, она отлично поняла. Засмеялась все-таки. Но как-то невесело, просто вежливо.
– Мы с вами будем дружить, – начала она, я резко перебил:
– Дружба, Александра Григорьевна, мужчины с женщиной невозможна. Не путайте с сотрудничеством. В одном окопе можно сидеть и на одной баррикаде быть, но! Дружба, например, моя с женщиной унижала бы и меня, и женщину. Почему? Женщину надо любить! Что я и делаю. А женщина не имеет права оскорблять мужчину тем, что не видит в нем мужчину, а видит в нем, видите ли, друга! Еще начнем выяснять, у кого какие созвездия да когда кто родился... – Я притормозил и перевел дыхание. Сердце в самом деле билось сильнее обычного.
– Созвездия – это такая глупость, – сказала она. – Я и детям говорила, что все эти гороскопы – это такая чушь. А еще детям, – она снова уводила меня от основной темы, – очень понравилось происхождение слова «чушь». Знаете?
– Господи Боже мой! Ну не знаю, ну и что? Саша!
– Оказывается, – ровным педагогическим голосом объяснила Саша, – что это от слова «чужь» – чужой, не наш. То есть чушь – это чужь.
– Я стал гораздо умнее, спасибо. Хотя ум не есть сумма знаний. Это, кстати, моя тема. Знания плюс знания равны бессмыслице. Чем больше знаем, тем больше не знаем.
– Но про чушь детям было интересно узнать.
– Завтра твоим детям интересно будет узнать, что я люблю их любимую учительницу.
– Вы собираетесь завтра приехать?
– Обязательно! Я могу спать только в поездах. Становись проводницей, будем жить в непрерывном времени и пространстве. Измерять жизнь километрами. Я хочу тебя так поцеловать, чтоб за один поцелуй сто километров за окном пронеслось.
– Вы разоритесь.
Я не понял.
– Почему? Сто километров, потом еще сто держу тебя в объятиях, луна за нами носится туда-сюда от столицы к столице, звезды крутятся вокруг Полярной звезды, а мы... Саша!
– Разоритесь в том смысле, что давно разговариваем.
– Конечно, лучше на эти деньги мороженое покупать, цветы, билеты в Капеллу.
– Дети ваше мороженое вспоминали.
– Завтра им скажите, что будет продолжение.
– Завтра пятница, нельзя. Постный день. Ой, меня зовут!
– Целую тебя! – закричал я. – Целую, целую всю! Стискиваю так, чтоб только не до смерти.
Она как-то судорожно вздохнула, такое даже было ощущение, что всхлипнула. А может, усмехнулась. Мы простились. Я ждал, пока она положит трубку. В трубке было молчание, но не было частых гудков отбоя. Значит, и она не клала трубку. Я тихо сказал:
– Саша.
Она так же тихо откликнулась:
– Да, Саша.
– Я приеду?
– Да, Саша.
– Все-все! – воскликнул я. – Еду! Ни о чем больше не говорим, кладем трубки по команде: раз, два... три!
И не положил трубку, и она не положила. И оба засмеялись.
– Скажи маме или Анюте, чтоб они разорвали разговор, выдернули бы штепсель. Сашечка, я еду! Бегу за билетом! Что вам привезти?
– Привези солнышко. У нас оно такая редкость.
– Привезу. Саша! Раз, два... три!
Мы положили трубки.
Утром в Питере я устроился в гостинице. Вышел на улицу, поглядел на восток – пасмурно. А вчера какой был закат? Не помнил совершенно. Город задавил восприятие природы. Дождь – надо зонтик, снег – надо шарф, смотришь больше под ноги, куда ступить. Чудовищны московские мостовые зимой: вверху минус двадцать, пар изо рта, под ногами – грязная жидкая снеговая каша. Обувь влажная, ноги сырые. В Питере под ногами вроде твердо, зато в воздухе сырость. Немного стало на небе прочищаться. Я, увидя кресты незнакомого храма, перекрестился даже, прося солнышка.
Позвонил. В школе сказали, что сегодня у нее уроков нет. То есть только продленка. Позвонил домой. Московские телефоны-автоматы были менее прожорливы. С третьего раза соединило. Она.
– Это вы дозваниваетесь?
– Я! Я в двух шагах от вас!.. Можно?
Она помолчала.
– Тогда, Саша, знаешь что, я сегодня хоть какой-то угол имею, у меня номер в гостинице. Можно же зайти, какой тут криминал?
– Никакого.
– Ну, извините, я не так выразился. Ой, прости, что-то и я на «вы». Саша, мне надо тебя видеть.
– А... вы приходите сюда. – Она спокойно объяснила, как их найти.
Надежда моя на то, что мы увидимся наедине, растаяла. Что ж, надо и тому радоваться, что в дом зовут.
Я поднялся по старым ступеням измученного долгой жизнью подъезда, позвонил. Молчание. То есть какое-то гудение слышалось, но откуда? Никто не открывал. Еще позвонил. То же самое. Я вышел из подъезда, обошел дом вокруг. Здесь она ступала в любом месте. Вот похожу тут немного, повыветриваю из себя дурь петербургскую да наплюю на все эти столицы, уеду в Сибирь – прости, Эдуард, – там женюсь на Дуньке с трудоднями, такую ли себе зазнобушку из снегов извлеку, пойдут у нас дети, и некогда мне будет тосковать по Александре. Ведь ясно же, что таким образом мне дают отлуп: сказала адрес и не открыла. Уйду! Я пошел к остановке. Нет, по крайней мере, пойду и все оставлю у дверей, не тащить же в Москву шампанское. Я еще и кагор на всякий случай купил. Торт какой-то. Я в них ничего никогда не понимал, вроде как полагается.
Как же все было горько! Почему ж ты сразу-то меня не отставила? Почему же сидела рядом в Капелле, по городу шла? Почему ж по телефону про чушь говорила? Чужь я в ее жизни, чужой. Такой красотой своею, таким умом разве она поделится с кем? Да она одинокая гордая роза. Нет, не роза она и не гордая, а в монашки она уйдет. Точно! И слава Богу!
Еще один жетон у меня был. Какой-то измызганный телефон-автомат высунулся из-за угла, готовясь к заглоту жетона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28