https://wodolei.ru/catalog/mebel/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Каждый, кто водит пером по бумаге, мнит себя художником и на этом-то основании чувствует свою близость с такими гигантами духа, как Шекспир и Гете, повторяет их, не слыша, что их слова в его устах – соловьиная трель в клюве воробья. Не спорю, Данте, Шекспир, Гете в искусстве – как у себя дома, и верю, что, когда они пишут драму или поэму, искусства вполне им хватает, сиюминутность превращается в вечность, часть в целое. И в своем творчестве они реальны вдвойне – ибо они в состоянии самовыражаться в чистом искусстве, а творения их, тем не менее, имеют объективную ценность, остаются жить. И потому, стало быть, хотя им порой не может не докучать заурядная частичность, они достаточно могучи, чтобы осуществиться в самой лучшей своей частице. И они могут любить искусство, поскольку искусство любит их; они могут любоваться словом, поскольку слово служит им – божественное наслаждение великих! А вы, господа? Вы со своими частями тела?
Но сначала скажите мне – любите ли вы, когда по улице шествует оркестр, бубны бьют бум, бум, бум, флейты – фью, фью, фью, трубы хуу, ху, ху, муху, муху, а люди стоят у окон, или сидят, вслушиваясь в звуки и мелодию? Где, в чем реальность второстепенного писателя? В чем он настоящий? Рядовой производитель дешевой бульварной сенсации, способный пробуждать в массах волнение, оказывать на них воздействие, в сравнении с таким второстепенным титан действительности. Вот те, кого признал человек. А Шекспир и Гете, принцы Божьей милостью, это те, кого признал Господь. А вы, промежуточные? Вы слишком трудны и сложны, чтобы оказать влияние на широкие читательские массы вы слишком мелки, чтобы обрести реальность духа. Кандидаты и соискатели величия, вечные неумехи, вечные троечники, слуги и эпигоны мастеров, повторяющие их правды, которые они выразили вдесятеро лучше, почитатели и поклонники искусства, не пускающего вас дальше своей передней. Воистину, страшно смотреть, как вы стараетесь и как у вас ничего не выходит, как всякий раз вам говорят, что еще не совсем, а вы опять лезете с новым произведением, как вы стремитесь навязывать эти свои произведения, как спасаетесь кошмарно второсортными успехами, как раздаете друг другу комплименты, устраиваете художественные вечерочки, водите за нос себя и окружающих все новыми и новыми поделками собственного неумения. Вы даже лишены радости сознавать, что то, что вы пишете и варганите, имеет хоть какое-то значение. Ибо все это, повторяю, лишь подражательство, все подсмотрено у мастеров, – это категории величия, в которых только величие истинно. И я допускаю, что Гете, когда он писал Фауста, в процессе писания не скучал. Но вам должно быть безумно скучно, когда вы складываете своих крохотных и сереньких Фаустиков, взяв за образец чужой гений, и произносите слова, выражаете мысли и чувства, которые вам, что апельсины свинье. И я допускаю, что Шекспир и Гете скорее подали бы руку автору заурядного детектива или дорожного чтива, а не вам. Ведь детектив, если он популярен, держится на собственных ногах, на ногах своих читателей а вы вцепились в Достоевского, хватаете его за полу, убого передразниваете то, что он сказал хорошо, устраиваете изобилие, толкотню, давку там, где толкотне места нет. Ваше положение ложно, и будучи ложным, оно с неизбежностью приносит горькие плоды – и вот уже в вашем кругу нарастает взаимная неприязнь, пренебрежение, злословие, всякий презирает других и себя в придачу, вы братство самопрезрения – так что, в конце концов, ваше самопренебрежение убьет вас. Ибо на чем еще, в сущности, зиждется положение второсортного писателя, если не на всеохватном великом отпоре? Первый и безжалостный отпор дает ему рядовой читатель, который решительно не желает наслаждаться его произведениями. Второй и позорный отпор дает ему собственная его действительность, которую он не сумел выразить. А третий отпор и пинок, самые позорные изо всех, он получает от искусства, в котором он укрылся, но которое презирает его как неумеху и недоросля. И это переполняет чашу позора. Тут уж начинается полная бездомность. Это доводит до того, что второстепенный становится объектом всеобщих насмешек, ибо попадает под перекрестный огонь отпоров. Воистину, чего ждать от человека, трижды получившего отпор, да еще один другого позорнее? Разве отделанный таким образом человек не должен уехать, забиться в угол, убраться с глаз долой? Разве ничтожество, выставляющее себя на всеобщее обозрение, жадное до почестей может быть здоровым, и разве не должно оно вызывать у природы икоту?
Но сначала ответьте мне – разве, по вашему мнению, Бере лучше и сочнее Ананасовки, или, скорее, склонны ли бы отдать предпочтение одному сорту груш перед другим? И любите ли вы есть их, удобно сидя в плетеном кресле на веранде? Позор, позор, господа, позор и позор! Я не философ и не теоретик – я о вас говорю, о вашей жизни думаю, так поймите же, меня мучит лишь ваше личное положение. Нельзя оторваться. Невозможно перерезать пуповину, соединяющую тебя с людским неприятием. Отторгнутая душа – не вынюханный цветок – конфетки, которым хотелось понравиться, а они не понравились, – отвергнутая женщина – все это неизменно вызывало у меня прямо-таки физическую боль, я не могу вынести своего неудовлетворения – и когда я встречаю в городе кого-нибудь из художников и вижу, что заурядный отпор лежит в основании его существования, что каждое движение, слово, вера, энтузиазм, запятая, обида, гордость, жалость, горечь отдают заурядным, обидным отпором, мне делается стыдно. И стыдно мне не потому, что я ему сочувствую, но потому, что я с ним сосуществую, что призрачность его задевает меня и так же точно задевает каждого, в чье сознание она проникает. Верьте, самое время разработать и утвердить позицию второсортного писателя, ибо иначе всем людям будет плохо. А вот три главные общественные последствия троякого отпора: первое, это то, что, как я отметил, личная жизнь такого человека представляет собою скандал, который должен деморализовать окружающих. Второе, это то, что человек, пребывающий в обстоятельствах во всех отношениях убогих, не в состоянии произнести ни одного слова, которое не было бы барахлом; и мы, в самом деле, видим, что плоды, выращиваемые этими людьми, – дешевка, самая опасная, какую только можно себе представить, ибо это дешевка, сводящая к банальностям высочайшие ценности культуры, причем до такой степени, что остается удивляться, отчего закон до сего времени не взял под свою защиту от плагиата высокий дух. Третье, это то, что подобное перманентное воровство вершится в сфере, необыкновенно ценной для каждого, – в сфере человеческой речи, – что тут жертвою становится язык.
В сущности, пусть слово будет либо инструментом реального интереса личности, либо же пусть оно откровенно и бескорыстно служит чистому созерцанию и высшему, объективному познанию; когда, однако, кто-то лжет, не добиваясь ложью никакой реальной выгоды, напрашивается вопрос, зачем он лжет и зачем вообще живет? Разве не должен человек стремиться к возможно наиболее точному выворачиванию себя наружу? Если в голове другого человека возникает ложное представление о тебе, разве это не самый большой урон жизни? Ибо если ты фальшив в его глазах, то и он должен в твоих глазах выглядеть фальшивым, а уже потом все тут оборачивается сном, пронизанным ложью. Однако, глядя на вас, могло бы показаться, будто человек страшится действительности как своего смертельного врага, что его призвание издеваться над нею, раздувать ее по своей прихоти, что пишущий человек нужен не для отыскания реалий, но для того, чтобы выдуманными сказочками оболгать мир до невозможности, сверх всякой меры. Неужели вы не понимаете, что последовательный, твердый курс на правду – это постулат не только жизни, но и достоинства? Посмотрите, как неутомимо великая и неумолимая действительность, темная стихия разоблачает и компрометирует тех, кто во что бы то ни стало хочет запереться в своей частичке, – ложь убивает их на месте! Какое же это бесстыдное вранье! Какой же циничный и глупый вздор! Наша частица никак не может быть нами; она либо хуже нас, и тогда мы лучше ее; либо же она лучше, и тогда хуже мы. Наши произведения всегда компрометируют нас – потому, что они или лучше, или хуже нас. Мы выплевываем слово, книгу, произведение, фразу, которые не наши, а что-то случайное, равнодействующее тысяче факторов, и только после этого лихорадочно приспосабливаем себя к этому, создаем себе реальносгь на принципах части, дабы она создавала нас. Так постоянно в истории рождаются бесподобные чудачества высшего света, все эти кринолины, брюки гольф, фраки и помпоны интеллигентов, забившихся в бутылку частицы. Посмотрите на народ, который, едва выросши из земли, не так уж и почитал части – насколько же меньше, чем вы, осмеял он себя за века. Святой и добрый народ всегда был более или менее реальным и нормальным, одна интеллигенция, оседлав частицу, шутовски носилась под потолком. Воистину, могло бы почудиться, будто чем человек умнее и способнее, тем более подвержен он глупости, преступлению и безумию. Такой человек, вместо того, чтобы просто-напросто признать, что он солгал, не остановится перед кровью, убийством, поджогом, чужой смертью, да и собственной тоже, – лишь бы придать реальность лжи, и в этой убогой смерти за бахвальство попытается усмотреть еще одно свое право на превосходство. А затем всех вокруг примется заталкивать в эту часть per fas et nefas, будучи готов, скорее, весь мир подогнать под себя, чем себя под мир, – а поскольку каждый делает это на свой лад что захочет его рука, нога, попочка, возникает уморительная суматоха, начинается взаимное мордобитие, все более настойчивое и до такой степени фальшивое, что даже страдание перестает быть важным, а смерть превращается в психическую процедуру. Как же много сегодня людских сообществ, насильно загнанных в частичку, скачущих на частичке, словно на коне, в темное будущее, – а рядовой прохожий не понимает, что случилось, почему эта частичка, а не другая, отчего не та, почему таким вот образом велят ему одурманиваться, а не каким-нибудь иным, отчего это, а не то, – и, сидя на земле, он плачет, а одновременно шествует, распевая гимн, тогда как бубны бьют бум, бум, бум, флейты фью, фью, фью, а трубы и тромбоны муху, муху, муху, ме, ме, ме – и части его тела запущены и крутятся все скорее и яростнее, а сам он между тем сидит на земле, обливаясь горючими слезами.
Господа, если бы мне было позволено тут, на этом самом месте, описать второсортного творца, я бы сказал вот что. Заплутавшись в туманных общих местах, теориях и иных концепциях, которые неутомимо производят тысячи эстето-философствующих знатоков, вы утратили спасительное чувство реальности и ошибочно видите реальность вашего мастерства там, где ее нет и в помине, то же, что представляет собою подлинный смысл ваших начинаний, вы склонны считать неприятным приложением. Второсортный творец на старый лад, по примеру гениев и мастеров, Искусство почитает высшей целью, а то, что его, творца, не хотят и над ним издеваются, он называет ударом судьбы и объясняет это низким культурным уровнем публики. Странная претензия, от которой мир наверняка не изменится, и если гора не хочет идти к Магомету, не должен ли Магомет идти к горе? Если же над вами смеются, выставьте целью своего творчества то, чтобы не смеялись, а коли вас не хотят, то озабоченность, которую это у вас вызывает, превратите в главный и официальный мотор творчества, откровенно стараясь добиться того, чтобы вас захотели. Итак, вместо горделивой и высокомерной позиции освященного высшим духом Творца я предлагаю вам общительность, позицию убогую и низкую, позицию человечишки, который сладкоречием своим ставит себя в смешное положение, компрометирует себя, но который стремится не быть посмешищем и не позволять себя компрометировать. И тогда, быть может, вы станете не так смешны, как сейчас, более естественны и легче заслужите милость Божескую, да и человеческую тоже. Ибо комизм осознанный, комизм, который оборачивается капитальной проблемой жизни, не позорит в такой степени, как комизм, без спросу выползающий из-под воротничка. И точно так же осознанное неуменье перестает быть позором. И миллионы людей, испытывающих те же муки, что и вы, господа, но страдающих меньше вас из-за отсутствия формы и сноровки выворачивать наружу свое нутро, с чувством облечения будут приветствовать такое откровенное признание, эту писательскую позицию, стократ более правдивую и достойную, чем прежняя. Ошибка, которую нахально и повсеместно мы допускаем, состоит в том, что мы чересчур поспешно отождествляем себя с нашей случайной формой и чересчур наслаждаемся ее фальшивым блеском. Не забудем, однако, что второсортный писатель, как на то указывает само это определение, не тот, кто владеет формой – он всего лишь жертва которая, унижаясь, терпя насмешки и обливаясь потом, старается дотянуться до формы, он тот, кто взбирается, но еще не взобрался, и тот, кто выпрямляется, но еще не выпрямился. Так откуда же эта мина, будто все в вас уже было улажено, урегулировано, упорядочено, откуда эта тяга к законченности? Неужели это так трудно – вместо того, чтобы бахвалиться произведениями, стыдиться своих произведений – и все-таки писать их?
Но утвердилось общее, хотя и ошибочное суждение, будто сладкопевец обязан спрятать свою личность под своим произведением, будто он обязан скрывать перед людьми амбиции, раздражения, всякие мелкие слабости и все, что служит истинным мотором писания, и лишь произведение, взятое само по себе, отторгнутое от человека, представляет собою истинную ценность. Какой убогий абсурд! И что же, жалкое, искусственное, бездарное произведение должно прикрывать собою истинную, живую, реальную личность, придуманная сказка – живую действительность? Если тягомотная драма, которую ты написал, это сказочка, высосанная из пальца, – единственный ее поистине драматический элемент состоит в том, что она не удалась, это драматизм твоей бездарности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я