https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/
Пимко обманом втаскивал меня в дом Млодзяков, мало того, нарочно повышал голос, дабы я слышал, что он обманом меня втаскивает, – предательски втаскивал меня в Млодзяков, а Млодзяков в меня!
Вот почему инженерша Млодзяк посмотрела в мою сторону с жалостью и досадой. Ее не могло не вывести из себя слащавое Пимкино пустословие, а кроме того, эти нынешние предприимчивые инженерши, страстные поклонницы коллектива и эмансипации, ненавидят всякую искусственность и неестественность у молодежи, в особенности же не выносят ее подделки под взрослых. Как прогрессивные и целиком устремленные в будущее, они чтят культ молодости жарче, нежели это делалось в свое время, и нет ничего, что могло бы привести их в большее бешенство, чем мальчик, который поганит свои молодые годы позой. Хуже того, они не только не любят этого, но к тому же еще любят эту свою нелюбовь, что рождает у них сознание собственной прогрессивности и современности – и они всегда готовы дать волю своей нелюбви. Инженерше не нужно было повторять дважды, эта в общем-то толстая женщина могла построить свои отношения со мной на каком-нибудь ином основании, не обязательно на формуле «современность – старомодность», все зависело от первого аккорда, ибо первый аккорд мы выбираем сами, а все остальное лишь следствие такого выбора. Однако Пимко смычком старого наставника коснулся ее современной струны, и она вмиг взяла нужную ноту.
– А, не люблю, – поморщилась она, – не люблю! Молодой старик, пресыщенный и наверняка неспортивный! Терпеть не могу неестественности. Да, вы, профессор, сравните-ка его с моей Зутой, – искренняя, раскованная, естественная – вот к чему ведут ваши анахроничные методы.
Услышав это, я утратил остатки веры в действенность протестов, она бы не поверила мне, что я взрослый, ибо полюбила себя и свою дочурку в сочетании со мною – старомодным мальчиком, воспитанным на вчерашний манер. А уж коли мать полюбит свою дочку с тобой, все пропало, ты должен быть такой, какой ты нужен ее дочке. Я, разумеется, мог протестовать, кто же спорит, что не мог, – я мог в любую минуту встать, подойти и, несмотря на все сложности, вбить им в головы, что мне не семнадцать, а тридцать лет. Мог, однако не мог, ибо мне не хотелось, мне уже только хотелось доказать, что я не старомодный мальчик! Этого мне хотелось, ничего больше! Я обозлился, что гимназистка слышит болтовню Пимки и готова составить обо мне отрицательное мнение. Это заслонило проблему моего тридцатилетия. То поблекло! Это разгорелось, это раскалилось, это разболелось! Я сидел на диване и не мог закричать, что он нарочно лжет – ну, я поерзал на чем сидел, вытягиваю ноги, пытаюсь принять вид раскованный и смелый, сидеть современно и закричать безгласно, что неправда, что я не такой, я другой, коленки, коленки, коленки! Я наклоняюсь вперед, оживляю взгляд, сижу естественно и безгласно всей своей фигурой опровергаю – если гимназистка обернется, пусть увидит – и тут слышу, как инженерша Млодзяк тихонько говорит Пимке:
– Действительно, болезненно-манерный, вы только посмотрите – все время принимает какие-то позы.
Я не мог пошевелиться. Если бы переменил позу, оказалось бы, что я услышал, и опять вышла бы манерность, что бы я теперь ни сделал – все будет манерой. Меж тем гимназистка отворачивается от окна, обнимает меня взглядом, отмечает, как я сижу, не умея высвободиться из своей позы под естественного, и замечаю на лице ее неприязненное выражение. А высвободиться я еще больше не могу. И вижу, как в девушке поднимается резкая молодая недоброжелательность ко мне, недоброжелательность кристально-чистая. Даже инженерша Млодзяк прервала беседу и спросила дочь en camarade, по-приятельски:
– Ты что так смотришь, Зута?
Гимназистка, не отводя глаз, лояльнеет – делается лояльная-лояльная, открытая, искренняя – и сквозь надутые губки выбрасывает из себя:
– Он все время подслушивал. Все слышал.
О! Сказано это было сурово!… Я хотел было запротестовать, но не мог, а инженерша Млодзяк, понизив голос, сообщила профессору, с наслаждением смакуя порыв девушки.
– Они сейчас чрезмерно щепетильны в вопросах лояльности и естественности – совсем помешались на этих вопросах. Новое поколение. Это мораль Великой Войны. Все мы дети Великой Войны, мы и дети наши, – инженерша явно наслаждалась. – Новое поколение, – повторила она.
– Как глазки-то у нее потемнели, – добродушно заметил старик.
– Глазки? У моей дочери нет «глазок», профессор, у нее – глаза. У нас – глаза. Зута, поспокойней с глазами.
Но девушка потушила лицо и пожала плечами, осаживая мать. Пимко вмиг огорчился и вполголоса сказал инженерше Млодзяк:
– Если вы считаете, что это хорошо… В мои времена молодая особа никогда не осмелилась бы пожать плечами… Матери!
И вот тут Млодзяк с удовольствием, с готовностью, ей только того надо:
– Эпоха, профессор, эпоха! Вы не знаете современного поколения. Глубокие перемены. Великая революция нравов, этот ветер, который рушит, подземные толчки, а мы на них. Эпоха! Все надо перестроить заново! Разрушить в отчизне все старые места, оставить только молодые места, разрушить Краков!
– Краков! – воскликнул Пимко.
А тем временем гимназистка, которая довольно-таки пренебрежительно слушала этот диспут старых, выбрала удобный момент и пнула меня сбоку, резко, сильно, в ногу, исподтишка, ненавистно и по-хулигански, не меняя ни позиции тела, ни выражения лица. Пнув, убрала ногу и продолжала стоять, опять равнодушная, чуждая всему, о чем говорили Пимко и инженерша Млодзяк. И если мать постоянно прямо-таки лезла на дочь, та столь же упорно избегала матери – словно была она более гордой, ибо более молодой.
– Она его пнула! – закричал профессор. – Вы видели? Пнула. Мы тут толкуем, а она его пинает. А ведь это же дикость, смелость, самоуверенность распоясавшегося послевоенного поколения. Ногой пнула!
– Зута, поспокойней с ногами! А вы, профессор, не волнуйтесь так, ничего особенного, – рассмеялась она. – Ничего с вашим Юзеком не случится. На фронте во время Великой Войны и не такие вещи случались. Сама я, как санитарка, не раз в окопах бывала пинаема простыми солдатами.
Она закурила.
– В мои времена, – сказал Пимко, – молодые барышни… А что бы на это сказал Норвид Циприан Норвид (1821 – 1883) – выдающийся польский поэт.
?
– Кто такой Норвид? – спросила гимназистка.
И спросила великолепно, со спортивным невежеством молодого поколения и с удивлением Эпохи, деловито и не очень-то ввинчиваясь в вопрос, вот, так просто, дабы дать полакомиться своим спортивным невежеством. Профессор схватился за голову.
– Она не слышала о Норвиде? – воскликнул он.
Инженерша улыбнулась.
– Эпоха, профессор, эпоха!
Воцарилось необыкновенно милое настроение. Гимназистка не знала о Норвиде ради Пимки. Пимко огорчился Норвидом ради гимназистки. Мать смеялась в Эпохе. Один я сидел, выключенный из компании, и не мог – не мог ни словом отозваться, ни понять, что роли так переменились, что древность с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, породнилась против меня с современной, что я контрапункт их мелодии. О, Пимко, разбойник! Пока я сидел так, молчаливый и схлопотавший ее пинок, вид у меня был злой и надутый, и Пимко спросил приветливо:
– Ты, Юзя, чего молчишь? В обществе следует разговаривать… неужели ты осерчал на барышню Зуту?
– Обиделся! – язвительно закричала спортовка.
– Зута, извинись, – сказала с нажимом инженерша. – Молодой человек на тебя обиделся, но вы, юноша, не сердитесь на мою дочь, негоже быть обидчивым. Зута, естественно, извинится, но, с другой стороны – мы немножко позируем, сущая правда. Больше естественности, больше жизни, посмотрите на меня и на Зуту – ну, мы, однако, отучим молодого человека, будьте спокойны, профессор. Мы его вышколим.
– С этой точки зрения, думаю, пребывание у вас пойдет ему на пользу. Ну, Юзя, разгладь лобик.
И каждое из этих высказываний окончательно и, казалось, навсегда упорядочивало, устанавливало, определяло. Они вкратце обсудили финансовые вопросы, после чего Пимко поцеловал меня в лоб.
– Будь здоров, мальчуган, до свидания, Юзя. Веди себя хорошо, не плачь, я тебя буду навещать по воскресеньям, да и в школе стану за тобой приглядывать. Мое почтение, милостивая государыня, до свидания, до свидания, барышня, фу, будьте, пожалуйста, подобрее к Юзе!
Он вышел, и пока спускался по лестнице, все еще слышались его похныкивания и покашливания: – Тю, тю, тю, гм, гм, тю, тю! Эх, эх, эх! – Я ринулся протестовать и объяснять. Однако инженерша Млодзяк отвела меня в маленькую, современную, неуютную клетушку тут же рядом с холлом, который (как потомвыяснилось) одновременно был и комнатой барышни Млодзяк.
– Пожалуйста, – сказала она, – комната. Ванная рядом. Завтрак в семь. Вещи здесь – служанка принесла.
И я еще не успел выдавить из себя «спасибо», как она уже ушла на сессию комитета по изничтожению неевропейской язвы детского нищенства в столице. Яостался один. Сел на стул. Все стихло. В голове шумело. Ясидел в новых обстоятельствах, в новой квартире. После стольких людей, виденных мною с утра, вдруг наступило полное безлюдье, и только рядом, в холле, шастала и возилась гимназистка. Нет, нет, то не было одиночество – то было одиночество с гимназисткой.
ГЛАВА VII. Любовь
И опять я рвался протестовать и объяснять. Надо было действовать. Я не мог допустить, дабы навечно утвердилось положение, в котором меня оставили. Всякое промедление грозило укреплением этого положения. Напряженно сидя на стульчике, я и не собирался разбирать и раскладывать вещи, которые по приказу Пимки принесла служанка.
«Сейчас, – думал я, – сейчас появилась единственная возможность для опровержения, объяснения и соглашения. Пимки нет. Инженерша Млодзяк ушла. Она одна. Не терять времени, время обременяет и сковывает, сейчас, сейчас, идти, объяснить, предстать перед нею в естественном своем виде, завтра будет уже слишком поздно. Предстать, предстать», – как же мне приспичило предстать, какая страсть предстать охватила меня. Ба, но предстать каким? Взрослым и тридцатилетним? Нет, нет, нет, ни за что на свете, о, в ту минуту я вовсе не желал выбраться из молодости, сознаться в своем тридцатилетии, мир мой пошел прахом, я уже не мог вообразить иного мира, чем чудесный мир современной гимназистки, спорт, гибкость, дерзость, коленки, ноги, дикость, дансинг, пароход, байдарка – вот новая колоннада моей действительности! Нет, нет – я современным хотел предстать! Дух, Сифон, Ментус, Пимко, поединок, все, что до сих пор было, отлетело на задний план, и я думал только о том, что думает обо мне гимназистка, поверила ли она Пимке, будто я позер и несовременный, – и единственная моя проблема состояла в том, дабы сейчас, тут же, выйти, предстать перед нею современным, естественным, дабы она поняла, что Пимко оболгал меня, а на самом деле я иной и такой, как она, возрастом и эпохой ровесник, породненный с нею коленкой…
Предстать – но под каким предлогом? Как же ей объяснить, когда я почти и не знал ее совсем, не той она была компании, хотя она уже и прибрала меня к рукам. Доступ к ней был для меня необычайно труден в глубинных слоях бытия, ибо речь шла обо мне самом – у меня был доступ к ней исключительно в ничтожных пустяках, самое большее, я мог постучать я спросить, в котором часу подают ужин. Пинок, который она мне дала, никак не облегчал задачу, – ибо то был пинок в скобках, нанесенный ногой без участия лица, а мне как раз и недоставало соответствующего лица. Я сидел на стуле, словно зверь в клетке, словно конь на привязи, подгоняемый и бичом на дистанции удерживаемый, и потирал руки – как, под каким предлогом подобраться к барышне Млодзяк и к себе самому?
Тут зазвонил телефон, и я услышал шаги гимназистки.
Я встал, осторожно приоткрыл дверь в холл и осмотрелся – никого не было, квартира зияла пустотой, опускались сумерки, а она уславливалась с подругой по телефону встретиться в семь в кондитерской, с нею, с Поликом и с Бэби (у них были свои прозвища, названия, словечки). – Придешь, точно, наверное, да, нет, хорошо, нога у меня болит, сухожилие растянуто, идиот, карточка, приходи, придешь, приду, буза, железно. – Слова эти, вполголоса бросаемые в телефонную трубку одной современной другой современной, когда их никто не слышит, очень меня растрогали. «Собственный язык, – подумал я, – собственный современный язык!» И тогда мне показалось, что девушка, у которой рот был занят разговором, а глаза свободны, прикованная к месту телефонным аппаратом становится более доступной и податливой моим намерениям. Я мог предстать перед нею безо всяких объяснений и заявить о себе – без комментариев.
Я торопливо поправил галстук и воротничок, волосы пригладил, чтобы проборчик было хорошо видно, ибо знал, что эта ровная линия на голове в данных обстоятельствах не лишена значения. Линия, невесть почему, была современной. Проходя через столовую, я взял со стола зубочистку и появился (телефон был в передней), возник на пороге с самым равнодушным видом, встал, опершись плечом о дверной косяк. Я бесшумно представил себя целиком, а зубочистку грыз зубами. Зубочистка была современная. Не подумайте, будто легко мне давалось стоять так с зубочисткой и притворяться раскованным, когда все еще парализовано, быть агрессивным, когда остаешься смертельно пассивным.
А барышня Млодзяк тем временем говорила подруге:
– Не, необязательно, черт, хорошо, ходи с ней, не ходи с ним, карточка, буза, прости, минуточку.
Она отняла трубку от уха и спросила:
– Вы хотите позвонить?
И спросила тоном светским, холодным, будто бы это и не я ею был пинаем. Я ответил отрицательным покачиванием головы. Я хотел, чтобы она увидела, стою я тут безо всяких иных поводов, кроме как тот, что – я и ты, есть, мол, у меня право стоять в дверях, когда ты говоришь по телефону, как у товарища по современности и ровесника, пойми, барышня Млодзяк, объяснения между нами излишни, я просто без церемоний могу присоединиться к тебе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Вот почему инженерша Млодзяк посмотрела в мою сторону с жалостью и досадой. Ее не могло не вывести из себя слащавое Пимкино пустословие, а кроме того, эти нынешние предприимчивые инженерши, страстные поклонницы коллектива и эмансипации, ненавидят всякую искусственность и неестественность у молодежи, в особенности же не выносят ее подделки под взрослых. Как прогрессивные и целиком устремленные в будущее, они чтят культ молодости жарче, нежели это делалось в свое время, и нет ничего, что могло бы привести их в большее бешенство, чем мальчик, который поганит свои молодые годы позой. Хуже того, они не только не любят этого, но к тому же еще любят эту свою нелюбовь, что рождает у них сознание собственной прогрессивности и современности – и они всегда готовы дать волю своей нелюбви. Инженерше не нужно было повторять дважды, эта в общем-то толстая женщина могла построить свои отношения со мной на каком-нибудь ином основании, не обязательно на формуле «современность – старомодность», все зависело от первого аккорда, ибо первый аккорд мы выбираем сами, а все остальное лишь следствие такого выбора. Однако Пимко смычком старого наставника коснулся ее современной струны, и она вмиг взяла нужную ноту.
– А, не люблю, – поморщилась она, – не люблю! Молодой старик, пресыщенный и наверняка неспортивный! Терпеть не могу неестественности. Да, вы, профессор, сравните-ка его с моей Зутой, – искренняя, раскованная, естественная – вот к чему ведут ваши анахроничные методы.
Услышав это, я утратил остатки веры в действенность протестов, она бы не поверила мне, что я взрослый, ибо полюбила себя и свою дочурку в сочетании со мною – старомодным мальчиком, воспитанным на вчерашний манер. А уж коли мать полюбит свою дочку с тобой, все пропало, ты должен быть такой, какой ты нужен ее дочке. Я, разумеется, мог протестовать, кто же спорит, что не мог, – я мог в любую минуту встать, подойти и, несмотря на все сложности, вбить им в головы, что мне не семнадцать, а тридцать лет. Мог, однако не мог, ибо мне не хотелось, мне уже только хотелось доказать, что я не старомодный мальчик! Этого мне хотелось, ничего больше! Я обозлился, что гимназистка слышит болтовню Пимки и готова составить обо мне отрицательное мнение. Это заслонило проблему моего тридцатилетия. То поблекло! Это разгорелось, это раскалилось, это разболелось! Я сидел на диване и не мог закричать, что он нарочно лжет – ну, я поерзал на чем сидел, вытягиваю ноги, пытаюсь принять вид раскованный и смелый, сидеть современно и закричать безгласно, что неправда, что я не такой, я другой, коленки, коленки, коленки! Я наклоняюсь вперед, оживляю взгляд, сижу естественно и безгласно всей своей фигурой опровергаю – если гимназистка обернется, пусть увидит – и тут слышу, как инженерша Млодзяк тихонько говорит Пимке:
– Действительно, болезненно-манерный, вы только посмотрите – все время принимает какие-то позы.
Я не мог пошевелиться. Если бы переменил позу, оказалось бы, что я услышал, и опять вышла бы манерность, что бы я теперь ни сделал – все будет манерой. Меж тем гимназистка отворачивается от окна, обнимает меня взглядом, отмечает, как я сижу, не умея высвободиться из своей позы под естественного, и замечаю на лице ее неприязненное выражение. А высвободиться я еще больше не могу. И вижу, как в девушке поднимается резкая молодая недоброжелательность ко мне, недоброжелательность кристально-чистая. Даже инженерша Млодзяк прервала беседу и спросила дочь en camarade, по-приятельски:
– Ты что так смотришь, Зута?
Гимназистка, не отводя глаз, лояльнеет – делается лояльная-лояльная, открытая, искренняя – и сквозь надутые губки выбрасывает из себя:
– Он все время подслушивал. Все слышал.
О! Сказано это было сурово!… Я хотел было запротестовать, но не мог, а инженерша Млодзяк, понизив голос, сообщила профессору, с наслаждением смакуя порыв девушки.
– Они сейчас чрезмерно щепетильны в вопросах лояльности и естественности – совсем помешались на этих вопросах. Новое поколение. Это мораль Великой Войны. Все мы дети Великой Войны, мы и дети наши, – инженерша явно наслаждалась. – Новое поколение, – повторила она.
– Как глазки-то у нее потемнели, – добродушно заметил старик.
– Глазки? У моей дочери нет «глазок», профессор, у нее – глаза. У нас – глаза. Зута, поспокойней с глазами.
Но девушка потушила лицо и пожала плечами, осаживая мать. Пимко вмиг огорчился и вполголоса сказал инженерше Млодзяк:
– Если вы считаете, что это хорошо… В мои времена молодая особа никогда не осмелилась бы пожать плечами… Матери!
И вот тут Млодзяк с удовольствием, с готовностью, ей только того надо:
– Эпоха, профессор, эпоха! Вы не знаете современного поколения. Глубокие перемены. Великая революция нравов, этот ветер, который рушит, подземные толчки, а мы на них. Эпоха! Все надо перестроить заново! Разрушить в отчизне все старые места, оставить только молодые места, разрушить Краков!
– Краков! – воскликнул Пимко.
А тем временем гимназистка, которая довольно-таки пренебрежительно слушала этот диспут старых, выбрала удобный момент и пнула меня сбоку, резко, сильно, в ногу, исподтишка, ненавистно и по-хулигански, не меняя ни позиции тела, ни выражения лица. Пнув, убрала ногу и продолжала стоять, опять равнодушная, чуждая всему, о чем говорили Пимко и инженерша Млодзяк. И если мать постоянно прямо-таки лезла на дочь, та столь же упорно избегала матери – словно была она более гордой, ибо более молодой.
– Она его пнула! – закричал профессор. – Вы видели? Пнула. Мы тут толкуем, а она его пинает. А ведь это же дикость, смелость, самоуверенность распоясавшегося послевоенного поколения. Ногой пнула!
– Зута, поспокойней с ногами! А вы, профессор, не волнуйтесь так, ничего особенного, – рассмеялась она. – Ничего с вашим Юзеком не случится. На фронте во время Великой Войны и не такие вещи случались. Сама я, как санитарка, не раз в окопах бывала пинаема простыми солдатами.
Она закурила.
– В мои времена, – сказал Пимко, – молодые барышни… А что бы на это сказал Норвид Циприан Норвид (1821 – 1883) – выдающийся польский поэт.
?
– Кто такой Норвид? – спросила гимназистка.
И спросила великолепно, со спортивным невежеством молодого поколения и с удивлением Эпохи, деловито и не очень-то ввинчиваясь в вопрос, вот, так просто, дабы дать полакомиться своим спортивным невежеством. Профессор схватился за голову.
– Она не слышала о Норвиде? – воскликнул он.
Инженерша улыбнулась.
– Эпоха, профессор, эпоха!
Воцарилось необыкновенно милое настроение. Гимназистка не знала о Норвиде ради Пимки. Пимко огорчился Норвидом ради гимназистки. Мать смеялась в Эпохе. Один я сидел, выключенный из компании, и не мог – не мог ни словом отозваться, ни понять, что роли так переменились, что древность с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, породнилась против меня с современной, что я контрапункт их мелодии. О, Пимко, разбойник! Пока я сидел так, молчаливый и схлопотавший ее пинок, вид у меня был злой и надутый, и Пимко спросил приветливо:
– Ты, Юзя, чего молчишь? В обществе следует разговаривать… неужели ты осерчал на барышню Зуту?
– Обиделся! – язвительно закричала спортовка.
– Зута, извинись, – сказала с нажимом инженерша. – Молодой человек на тебя обиделся, но вы, юноша, не сердитесь на мою дочь, негоже быть обидчивым. Зута, естественно, извинится, но, с другой стороны – мы немножко позируем, сущая правда. Больше естественности, больше жизни, посмотрите на меня и на Зуту – ну, мы, однако, отучим молодого человека, будьте спокойны, профессор. Мы его вышколим.
– С этой точки зрения, думаю, пребывание у вас пойдет ему на пользу. Ну, Юзя, разгладь лобик.
И каждое из этих высказываний окончательно и, казалось, навсегда упорядочивало, устанавливало, определяло. Они вкратце обсудили финансовые вопросы, после чего Пимко поцеловал меня в лоб.
– Будь здоров, мальчуган, до свидания, Юзя. Веди себя хорошо, не плачь, я тебя буду навещать по воскресеньям, да и в школе стану за тобой приглядывать. Мое почтение, милостивая государыня, до свидания, до свидания, барышня, фу, будьте, пожалуйста, подобрее к Юзе!
Он вышел, и пока спускался по лестнице, все еще слышались его похныкивания и покашливания: – Тю, тю, тю, гм, гм, тю, тю! Эх, эх, эх! – Я ринулся протестовать и объяснять. Однако инженерша Млодзяк отвела меня в маленькую, современную, неуютную клетушку тут же рядом с холлом, который (как потомвыяснилось) одновременно был и комнатой барышни Млодзяк.
– Пожалуйста, – сказала она, – комната. Ванная рядом. Завтрак в семь. Вещи здесь – служанка принесла.
И я еще не успел выдавить из себя «спасибо», как она уже ушла на сессию комитета по изничтожению неевропейской язвы детского нищенства в столице. Яостался один. Сел на стул. Все стихло. В голове шумело. Ясидел в новых обстоятельствах, в новой квартире. После стольких людей, виденных мною с утра, вдруг наступило полное безлюдье, и только рядом, в холле, шастала и возилась гимназистка. Нет, нет, то не было одиночество – то было одиночество с гимназисткой.
ГЛАВА VII. Любовь
И опять я рвался протестовать и объяснять. Надо было действовать. Я не мог допустить, дабы навечно утвердилось положение, в котором меня оставили. Всякое промедление грозило укреплением этого положения. Напряженно сидя на стульчике, я и не собирался разбирать и раскладывать вещи, которые по приказу Пимки принесла служанка.
«Сейчас, – думал я, – сейчас появилась единственная возможность для опровержения, объяснения и соглашения. Пимки нет. Инженерша Млодзяк ушла. Она одна. Не терять времени, время обременяет и сковывает, сейчас, сейчас, идти, объяснить, предстать перед нею в естественном своем виде, завтра будет уже слишком поздно. Предстать, предстать», – как же мне приспичило предстать, какая страсть предстать охватила меня. Ба, но предстать каким? Взрослым и тридцатилетним? Нет, нет, нет, ни за что на свете, о, в ту минуту я вовсе не желал выбраться из молодости, сознаться в своем тридцатилетии, мир мой пошел прахом, я уже не мог вообразить иного мира, чем чудесный мир современной гимназистки, спорт, гибкость, дерзость, коленки, ноги, дикость, дансинг, пароход, байдарка – вот новая колоннада моей действительности! Нет, нет – я современным хотел предстать! Дух, Сифон, Ментус, Пимко, поединок, все, что до сих пор было, отлетело на задний план, и я думал только о том, что думает обо мне гимназистка, поверила ли она Пимке, будто я позер и несовременный, – и единственная моя проблема состояла в том, дабы сейчас, тут же, выйти, предстать перед нею современным, естественным, дабы она поняла, что Пимко оболгал меня, а на самом деле я иной и такой, как она, возрастом и эпохой ровесник, породненный с нею коленкой…
Предстать – но под каким предлогом? Как же ей объяснить, когда я почти и не знал ее совсем, не той она была компании, хотя она уже и прибрала меня к рукам. Доступ к ней был для меня необычайно труден в глубинных слоях бытия, ибо речь шла обо мне самом – у меня был доступ к ней исключительно в ничтожных пустяках, самое большее, я мог постучать я спросить, в котором часу подают ужин. Пинок, который она мне дала, никак не облегчал задачу, – ибо то был пинок в скобках, нанесенный ногой без участия лица, а мне как раз и недоставало соответствующего лица. Я сидел на стуле, словно зверь в клетке, словно конь на привязи, подгоняемый и бичом на дистанции удерживаемый, и потирал руки – как, под каким предлогом подобраться к барышне Млодзяк и к себе самому?
Тут зазвонил телефон, и я услышал шаги гимназистки.
Я встал, осторожно приоткрыл дверь в холл и осмотрелся – никого не было, квартира зияла пустотой, опускались сумерки, а она уславливалась с подругой по телефону встретиться в семь в кондитерской, с нею, с Поликом и с Бэби (у них были свои прозвища, названия, словечки). – Придешь, точно, наверное, да, нет, хорошо, нога у меня болит, сухожилие растянуто, идиот, карточка, приходи, придешь, приду, буза, железно. – Слова эти, вполголоса бросаемые в телефонную трубку одной современной другой современной, когда их никто не слышит, очень меня растрогали. «Собственный язык, – подумал я, – собственный современный язык!» И тогда мне показалось, что девушка, у которой рот был занят разговором, а глаза свободны, прикованная к месту телефонным аппаратом становится более доступной и податливой моим намерениям. Я мог предстать перед нею безо всяких объяснений и заявить о себе – без комментариев.
Я торопливо поправил галстук и воротничок, волосы пригладил, чтобы проборчик было хорошо видно, ибо знал, что эта ровная линия на голове в данных обстоятельствах не лишена значения. Линия, невесть почему, была современной. Проходя через столовую, я взял со стола зубочистку и появился (телефон был в передней), возник на пороге с самым равнодушным видом, встал, опершись плечом о дверной косяк. Я бесшумно представил себя целиком, а зубочистку грыз зубами. Зубочистка была современная. Не подумайте, будто легко мне давалось стоять так с зубочисткой и притворяться раскованным, когда все еще парализовано, быть агрессивным, когда остаешься смертельно пассивным.
А барышня Млодзяк тем временем говорила подруге:
– Не, необязательно, черт, хорошо, ходи с ней, не ходи с ним, карточка, буза, прости, минуточку.
Она отняла трубку от уха и спросила:
– Вы хотите позвонить?
И спросила тоном светским, холодным, будто бы это и не я ею был пинаем. Я ответил отрицательным покачиванием головы. Я хотел, чтобы она увидела, стою я тут безо всяких иных поводов, кроме как тот, что – я и ты, есть, мол, у меня право стоять в дверях, когда ты говоришь по телефону, как у товарища по современности и ровесника, пойми, барышня Млодзяк, объяснения между нами излишни, я просто без церемоний могу присоединиться к тебе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41