https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumby-pod-rakovinu/
История брата была точным повторением истории сестры. Юный Жером-Дени Рогрон поступил к одному из крупнейших галантерейщиков улицы Сен-Дени, в торговый дом Гепена «Три прялки». Если Сильвия в двадцать один год была первой продавщицей, с окладом в тысячу франков, то Жерому-Дени повезло еще больше: он уже в восемнадцать лет был первым приказчиком, с жалованьем в тысячу двести франков, у Гепенов, тоже их земляков. Брат и сестра встречались по воскресеньям и прочим праздникам и проводили эти дни в скромных развлечениях: обедали за городом, ездили в Сен-Клу, Медон, Бельвиль, Венсен. Соединив свои капиталы, добытые в поте лица, — около двадцати тысяч франков, — они в конце 1815 года купили у г-жи Гене одно из крупнейших розничных предприятий — пользовавшуюся широкой известностью галантерейную торговлю «Домовитая хозяйка». Сестра взяла на себя заведование кассой и конторой, а также корреспонденцию. Брат был одновременно и хозяином и первым приказчиком, как Сильвия сперва была у себя в лавке еще и первой продавщицей. Проторговав пять лет, брат и сестра в 1821 году лишь с трудом могли расплатиться за свою лавку и сохранить ее коммерческую репутацию, — столь жестокий характер приняла конкуренция в галантерейном деле. Сильвии Рогрон к этому времени было не больше сорока лет, но из-за уродливости и угрюмого вида, объяснявшегося как складом лица, так и постоянными заботами и напряженным трудом, ей можно было дать все пятьдесят. У тридцативосьмилетнего Жерома-Дени была самая глупая физиономия, какую покупатели когда-либо видели за прилавком. Его низкий лоб бороздили три глубокие морщины — следы усталости. Он коротко стриг свои седоватые, редкие волосы и отличался невыразимо тупым видом животного из породы холоднокровных. Белесые голубые глаза глядели тускло и бессмысленно. Плоское круглое лицо не внушало ни малейшей симпатии и не могло даже вызвать усмешку на губах любителя парижских типов: глядя на него, становилось грустно. Он был тучен и приземист, подобно отцу, но вместо могучей толщины трактирщика все его тело отличалось какой-то странной расслабленностью. Багровый румянец отца заменила у него нездоровая бледность, свойственная людям, которые проводят жизнь свою без воздуха, в конурах за лавкой, в заделанных решеткой клетушках, именуемых кассой, день-деньской наматывают и разматывают шпагат, получают деньги и дают сдачу, изводят своих приказчиков и неустанно повторяют покупателям одни и те же слова.
Весь скудный ум брата и сестры целиком поглощала их лавка; они умели вести торговлю, подсчитывать прибыли и убытки, хорошо знали специальные законы и обычаи парижского торгового мира. Иголки, нитки, ленты, булавки, пуговицы, портновский приклад — словом, все бесчисленное множество товаров парижской галантереи полностью забивало их память. Все их способности уходили на составление счетов, коммерческих писем и ответов на них, на учет товаров. Вне своего дела они ни о чем не имели понятия, не знали даже Парижа. Париж для них был чем-то вроде окрестностей улицы Сен-Дени. Узкий круг их деятельности не выходил за пределы их лавки. Они великолепно умели донимать своих приказчиков и продавщиц, уличать их в провинностях. Они только и чувствовали себя счастливыми, когда руки всех их служащих с проворством мышиных лапок сновали по прилавку, раскладывая или убирая товары. Если они слышали, как семь-восемь продавщиц или приказчиков произносят наперебой фразы на том особом языке, которым полагается беседовать с покупателем, — день казался им чудесным и погода прекрасной. Когда же Париж оживал под лазурью небес и парижане прогуливались, не помышляя ни о какой другой галантерее, кроме той, что была на них надета, — тогда тупица-хозяин говорил: «Вот отвратительная погода для торговли!» Великое искусство Рогрона, вызывавшее восхищение учеников в его лавке, заключалось в завязывании, развязывании, упаковке и завертывании пакетов. Рогрон мог заворачивать покупку и смотреть одновременно на улицу или наблюдать за тем, что делается в другом конце лавки; он все уже успевал приметить, когда, подавая покупательнице сверток, говорил:
«Прошу вас, сударыня! Не прикажете ли еще чего?» Если бы не сестра, этот олух, несомненно, разорился бы. Но Сильвия обладала здравым смыслом и торговым нюхом. Она руководила братом при закупках на фабриках и безжалостно гнала его в самую глубь Франции, чтобы купить какой-нибудь товар хотя бы на одно су дешевле. Ввиду отсутствия сердечных дел, всю хитрость, в большей или меньшей степени присущую каждой женщине, Сильвия обратила на погоню за барышом. Оплатить лавку полностью — вот мысль, служившая поршнем для этой машины и заставлявшая ее работать с бешеной энергией. Рогрон, по существу, так и остался старшим приказчиком, он не способен был охватить все дело в целом; даже стремление к выгоде — самый мощный рычаг, управляющий нашими поступками — не могло заставить его мозги работать. Он бывал совершенно ошеломлен, когда сестра вдруг распоряжалась продавать что-либо себе в убыток, предвидя, что товар этот скоро выйдет из моды; а потом ему оставалось лишь глупо восхищаться Сильвией. Сам он не способен был соображать ни хорошо, ни худо, ибо вообще лишен был всякой сообразительности; но у него хватало ума слушаться во всем сестры, и это послушание он объяснял доводами, ничего общего с торговлей не имеющими. «Она старшая!» — говорил он. Быть может, его постоянное одиночество, безрадостная юность и нужда, жизнь, сводившаяся к удовлетворению лишь самых насущных потребностей, сделают понятными для физиологов и мыслителей животную тупость лица, умственную слабость и весь бессмысленный вид этого торговца галантерейными товарами. Сестра упорно удерживала Рогрона от женитьбы, потому ли, что боялась утратить свое влияние в доме, или же видя в невестке, несомненно более молодой и уже, наверное, менее уродливой, чем она сама, новую статью расхода и опасность разорения.
Глупость бывает двух родов: молчаливая и болтливая. Молчаливая глупость безобидна, но глупость Рогрона была болтливой. У этого лавочника вошло в привычку распекать своих приказчиков, разъяснять им все тонкости оптово-розничной галантерейной торговли, пересыпая свою речь плоскими шуточками, щеголяя торгашеским балагурством. Выражение это, обозначавшее когда-то ходячие бойкие словечки, вытеснено было более грубым словом — зубоскальство. Рогрон, которого волей-неволей приходилось слушать его домочадцам, преисполнился самодовольства и создал для себя в конце концов собственные обороты речи. Болтун возомнил себя оратором. Нужно уметь объяснить покупателю, чего он собственно хочет, угадать его желание, внушить вкус к тому, чего он вовсе не желал, — вот откуда бойкость языка у лавочников. Они приобретают сноровку произносить бессмысленные, но внушительные фразы Показывая товар, они объясняют малоизвестные способы его изготовления, и это дает им какой-то минутный перевес над покупателем; но вне круга тысячи и одного объяснения, потребных для тысячи и одного сорта его товаров, лавочник в сфере мысли — точно рыба, выброшенная из воды.
У Рогрона и Сильвии, двух по ошибке окрещенных машин, и в зачатке не было того, что составляет жизнь сердца. Вот почему оба они были до крайности сухи и бесчувственны, зачерствели в работе, лишениях, воспоминаниях о долгих и тяжелых годах ученичества. Сострадание к человеческому горю было им чуждо. Они не знали жалости к людям, попавшим в беду, и были к ним неумолимо жестоки. Все человеческие достоинства — честь, добродетель, порядочность — сводились для них к тому, чтобы в срок уплачивать по векселям. Сварливые, бездушные, скаредные, брат и сестра пользовались отвратительной репутацией среди торговцев улицы Сен-Дени. Если бы не связь с Провеном, куда они ездили трижды в год, когда могли на два-три дня закрыть свою лавку, они бы остались без приказчиков и продавщиц. Но папаша Рогрон посылал к ним всех несчастливцев, которых родители хотели пустить по торговой части. Он вербовал в Провене учеников и учениц для галантерейной торговли своих детей и хвастался их достатками. И кто соблазнялся мыслью отдать дочь или сына в ученье под строгий присмотр и увидеть их в один прекрасный день преемниками «сына Рогрона», тот отправлял ребенка, стеснявшего его дома, на выучку в лавку холостяка и старой девы. Но лишь только ученику или ученице, за содержание которых уплачивалось по сто экю в год, удавалось вырваться из этой каторги, они были счастливы удрать оттуда, что усугубляло ужасную славу Рогронов. А неутомимый трактирщик отыскивал для них все новые и новые жертвы. У Сильвии Рогрон, чуть ли не с пятнадцати лет привыкшей лицедействовать в лавке, было два облика: то она сияла приторной улыбкой продавщицы, то хранила кислую мину старой девы. Ее деланно любезное лицо обладало чудесной мимикой: вся она превращалась в улыбку, ее сладенький, вкрадчивый голос опутывал покупательницу коммерческими чарами. Но подлинным ее лицом было то, что выглянуло сейчас между приоткрытых ставней, и оно могло обратить в бегство самого решительного из казаков 1815 года, которым была по вкусу, казалось, любая француженка.
Когда пришло письмо Лорренов, Рогроны были в трауре по отцу, они получили в наследство дом, можно сказать, украденный у бабушки Пьеретты, и землю, приобретенную бывшим трактирщиком, а сверх того кое-какие капиталы, — старый пьянчуга за ростовщический процент давал ссуды под залог земли, покупаемой крестьянами, рассчитывая впоследствии завладеть их участками. Годовая опись товаров была закончена: за фирму «Домовитая хозяйка» уплачено полностью. У Рогронов оставалось тысяч на шестьдесят товаров в лавке, сорок тысяч франков наличными и в бумагах, а также стоимость самой фирмы. Сидя за прилавком, в квадратной нише, на скамье, обитой зеленым полосатым трипом, против такого же прилавка, за коим помещалась старшая продавщица, брат и сестра обсуждали свои планы на будущее. Каждый торговец мечтает стать рантье. Продав свое торговое дело, Рогроны могли выручить около полутораста тысяч франков, не считая отцовского наследства. Поместив же наличный капитал в государственную ренту, каждый из них получал бы три-четыре тысячи франков дохода, а на перестройку родительского дома они потратили бы деньги, вырученные за лавку, которые им должны были, разумеется, выплатить в установленный срок. Им, стало быть, представлялась возможность поселиться вместе в Провене, в собственном доме. Старшей продавщицей у них в лавке служила дочь богатого фермера из Донмари, отца девятерых детей, которых необходимо было обучить какой-нибудь профессии, ибо из его достатков, разделенных на девять частей, на долю каждого пришлось бы немного. Но за пять лет этот фермер потерял семерых детей; первая продавщица стала такой завидной невестой, что Рогрон даже обнаружил было желание на ней жениться, не увенчавшееся, однако, успехом. Продавщица проявляла решительное отвращение к своему хозяину, и все попытки этого рода пресеклись в корне. Мадемуазель Сильвия, впрочем, не только не содействовала брату в его планах, но была против его брака: ей хотелось сделать эту хитроумную девицу своей преемницей. А женитьбу Рогрона она откладывала до их водворения в Провене.
Никому из сторонних наблюдателей не разгадать, какие тайные пружины движут жизнью некоторых лавочников; смотришь на них и думаешь: «Чем и для чего они живут? Откуда они берутся и куда потом деваются?» Но когда пробуешь разобраться в этом, рискуешь запутаться в пустых мелочах. Чтобы докопаться до искорки поэзии, тлеющей в сердцах торгашей и вносящей жизнь в их прозябание, необходимо тщательно изучить этих людей; и тогда обнаруживается, на какой зыбкой почве все у них построено. Парижский лавочник живет надеждой — осуществима она или нет, — но без нее он бы неминуемо погиб. Один мечтает выстроить театр или заведовать им; другой стремится к почестям, сопряженным со званием мэра; у третьего в нескольких лье от Парижа есть загородный домик с подобием парка, где он расставляет раскрашенные гипсовые фигуры и устраивает фонтан с тонкой, как ниточка, струйкой воды — роскошь, стоящая ему бешеных денег; четвертый хочет стать командиром национальной гвардии. Провен — этот рай земной — рождал в обоих галантерейщиках то фанатическое чувство, которое прелестные городки Франции вызывают в сердцах своих обитателей. И нужно отдать справедливость Шампани: она вполне заслужила такую любовь. Провен — один из самых очаровательных французских городков и может соперничать с Франгистаном и долиной Кашмира; он овеян поэзией персидского Гомера — Саади, но имеет еще заслуги медико-фармацевтического характера. Крестоносцы завезли в эту чудную долину иерихонскую розу, и она, не утратив своих красок, приобрела там случайно новые качества. Провен не только французская Персия — в нем есть источники целебных вод, он мог бы стать Баденом, Эксом, Батом! Вот тот пейзаж, ежегодно подновляемый в памяти двух галантерейщиков, который то и дело возникал в их воображении на грязной мостовой улицы Сен-Дени. Миновав пустынные и однообразные, но плодородные, богатые пшеницей равнины, которые тянутся от Ферте-Гоше до Провена, вы поднимаетесь на холм. И вдруг у самых ваших ног открывается город, орошаемый двумя речками; под скалой раскинулась живописная изумрудная долина с убегающими вдаль горизонтами. Если вы подъехали со стороны Парижа, то Провен разворачивается перед вами в длину; как водится, у подножия холма пролегает большая дорога, где слепец и нищие провожают вас своими жалобными голосами, когда вам вздумается взглянуть поближе на этот живописный уголок, неожиданно открывшийся вашему взору. Если же вы приехали со стороны Труа, вы приближаетесь к Провену по равнине. Замок и старый город с его древними укреплениями громоздятся перед вами по уступам холма. Новый город лежит внизу. Есть верхний и нижний Провен;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22