https://wodolei.ru/catalog/unitazy/bezobodkovye/
– Будет связь. В землянку прошу, товарищ капитан. И вас, Лена… Всем продолжать работать. Возьмите мою лопату, Лягалов.
Новиков не удивился тому, что сам Овчинников вместе с расчетом копал огневую, – хорошо, знал самолюбивого лейтенанта, тот не мог сидеть и ждать: окапывался всегда первым, первым докладывал о готовности огня.
Когда же влезли в свежевырытый глубокий блиндаж, сильно пахнущий сыростью, и, загородив вход плащ-палаткой, сели на солому, достали папиросы, Новиков, чиркая зажигалкой, внимательно посмотрел на Овчинникова, сказал:
– К рассвету ты должен вкопаться в землю и замаскироваться так, чтобы тебя в упор не было видно.
– Знаю, – отрезал Овчинников, прикуривая.
Помолчали.
– Скажите, разве в дивизионе не знали, что здесь минное поле? – спросила Лена сердито, видя загоравшиеся огоньки двух папирос и улавливая от одного, особенно ярко вспыхивающего, пристальный взгляд Овчинникова, устремленный на нее.
– Дайте папиросу, заснули, товарищ лейтенант? – сказала она, обращаясь к Овчинникову, – этот сонный его взгляд раздражал ее.
Овчинников встрепенулся, папироса осветила его крючковатый нос, край худощавой щеки, вдруг произнес тяжелым голосом:
– Разведчики научили? Не идет курить вам. Я лично курящих девушек не уважаю. Духи, одеколон – другое дело. Для вас обещаю. После первого боя.
И, ревниво покосившись в сторону молчавшего Новикова, протянул ей папиросу, зажег спичку. Лена не без насмешливого вызова сказала, задув огонь:
– Спасибо. У меня есть прекрасные французские духи. Разведчики уже подарили. Но лучше бы вместо них побольше соломы в блиндаж. Разрешите, я распоряжусь, товарищ лейтенант?
И, отдернув плащ-палатку, вышла.
– Чего это она? – Овчинников уязвленно хмыкнул. – Хитрый, скажи, орешек! Эх, жена бы была, королева в постели! – добавил он преувеличенно откровенно и снисходительно. – Хороша, капитан!
Разговором этим, видимо, он хотел показать Новикову, что дела его с Леной зашли далеко, достигли того естественного положения сблизившихся людей, когда он может уже приказывать или тоном приказа советовать ей.
Однако Новиков сказал не то, что ожидал от него Овчинников:
– Запомни, твои орудия примут первый удар. Шоссе – на твою ответственность. Но рассчитывай на круговой сектор обстрела.
– Знаю.
– Минные поля саперы разминировать не будут. Наоборот, саперы минируют котловину перед твоими орудиями. Вокруг тебя везде мины: и наши и немецкие. Если немцы двинут на тебя, они застрянут на этих полях. Ясно?
– Знаю, – мрачно ответил Овчинников, прикуривая от окурка новую папиросу.
Помолчав, Овчинников опять хмыкнул; думая о чем-то, затягиваясь и выдыхая дым.
– Ловушка, значит? – резко, недоверчиво произнес он, как будто для того только, чтобы возразить.
– Какая? – Новиков усмехнулся. – Просто воюем на нейтральной полосе. Пусть твои связисты свяжутся с саперами, те отметят проход к высоте в минных полях.
– Знаю! – снова отсек Овчинников.
Это хмурое «знаю» говорилось им обычно из тяжелого самолюбия, говорилось потому, что Новиков по годам был гораздо моложе его и, казалось, жизненно неопытнее, и лишь стечением обстоятельств, невезением объяснял Овчинников то, что не он, Овчинников, лейтенант в двадцать шесть лет, а слишком молодой Новиков командовал батареей.
– Что «знаю»? – миролюбиво спросил Новиков и по тону Овчинникова снова почувствовал его превосходство над собой. – Действуй. И немедленно прокладывай связь с высотой. Счастливо! Желаю увидеть тебя живым!
Новиков встал, откинул висевшую над входом плащ-палатку.
Звездная, неестественно тихая ночь, со свежестью, крепостью горного воздуха, с осторожным шелестом трав, влилась в накуренный блиндаж. Блеск крупной звезды синим огнем дрожал, струился над бруствером.
– Молчат и ждут, – проговорил Новиков задумчиво. Потом спросил не оборачиваясь: – У тебя нет такого чувства, что война скоро кончится? В Венгрии Второй Украинский вышел на Тиссу. В Югославии наши танки на окраине Белграда. Скоро конец…
Овчинников не пошевелился в глубине блиндажа, во тьме только жарко разгорелся, подсвечивая его тонкие губы, огонек папиросы, ответил коротко:
– Нет.
Но этот ответ был ложью. Овчинников, как и все остальные, ощущал приближение конца войны и, порой задумываясь, испытывал смутное чувство растерянности, беспокойства о чем-то не доделанном им. Это подавляло его. Угнетало то, что не сделал он на войне нечто главное, что сделали другие.
– Нет! Не думал, – хмуро повторил он, и тотчас Новиков ответил полусерьезно:
– Ну и дурак! Ладно. Пошел.
В ходе сообщения, не отрытом еще полностью, он столкнулся с наводчиком Порохонько. Тот, взмокший, в телогрейке, надетой на голое тело, нес на спине ворох соломы, стянутой в узел плащ-палаткой. Спросил, крякнув, подбрасывая зашуршавший ворох на лопатках:
– Вы чи не вы приказали, товарищ капитан? Или разведка?..
Новиков сделал вид, что не понял намека.
– Приказ отдал я. Пора научиться жить на войне с относительным удобством. – И пошутил как будто: – Скоро будем спать на чистых простынях, Порохонько, я вам обещаю.
Порохонько протиснулся к землянке. Свалил со спины ворох и вдруг понимающе, сурово даже, оглянулся в темноту, поглотившую комбата. Первым признаком надвигавшегося боя (он знал это) была странная спокойная веселость Новикова.
Стояла полная предрассветная тишина. Немцы молчали.
За полчаса до рассвета Овчинникову доложили, что все готово: огневая отбыта в полный профиль, к высоте проложена связь, выставлены часовые.
Овчинников, разбуженный сержантом Сапрыкиным, некоторое время лежал на соломе в блиндаже, окутанный мутной дремотой, как паутиной, а когда сел, от движения заболели мускулы на спине, спросил не окрепшим после сна голосом:
– А второе орудие? Доложили о готовности?
– Нет еще.
В землянку входили истомленные солдаты с землистыми лицами, щурились на свет. На снарядном ящике в тепло-сыром воздухе неподвижными фиолетовыми огнями горели немецкие плошки. Стояли, дымясь, котелки, мясные консервы, огромная бутыль красного вина. Телефонист Гусев, наклоняя стриженую голову, ложкой носил из котелка к губам горячую пшенную кашу, дул, обжигаясь, на ложку.
Сержант Сапрыкин резал буханку черного хлеба, прижав ее к груди, оттопырив локоть; не соразмеряя силу, так нажимал на нож, – казалось, полоснет себя острием. Хозяйственно раскладывая крупные ломти на ящике, посоветовал с домовитым покоем в голосе:
– Поужинайте, товарищ лейтенант. С вином. Капитан Новиков прислал. Садитесь, ребятки.
– Есть не хочу.
Овчинников налил из бутылки полную кружку вязкого на вид вина, жадно выпил терпкую спиртовую жидкость, весь передернулся:
– Фу, дьявол, дрянь какая! Повидло прислал! А ну, Гусев, командира второго орудия старшего сержанта Ладью!
Гусев вытер поспешно губи – он, как ребенок, измазал их пшенной кашей, – сорвал трубку с аппарата, подул в нее, как на ложку, заговорил баском:
– Ладью, Ладью, давайте Ладью… Спите? А нам неясно, что вы делаете. – И, недоуменно пожав плечами, протянул трубку Овчинникову. – Он… музыку какую-то слушает… С ума посошли.
– Какая там еще музыка у тебя, Ладья? – лениво спросил Овчинников, услышав по проводу близкий, как бы щелкающий голос командира второго орудия. – Трофеи, может, виноваты? Как у вас там? Почему вовремя не докладываете? А если все в порядке, докладывать надо. Ладно, послушаем музыку. Какая еще музыка?
Встал, застегнул шинель на сильной, плотно слитой из мускулов, чуть сутуловатой фигуре, спросил тоном приказа:
– Лена где, у орудия?
И, не ожидая ответа, вышел из блиндажа.
Был тот кристально тихий час ночи, когда переместились звезды в позеленевшем небе, прозрачно поредел воздух над безмолвной землей и особой, острой зябкостью влажного рассвета несло от темной травы на бруствере, от стен ходов сообщения, от мокро блестевших лопат в ровике.
Поеживаясь от сырости, Овчинников мягкими шагами подошел к орудию, оттуда донесся негромкий разговор. На станине неясно чернел силуэт часового. По неуклюжей позе узнал Лягалова – на коленях железом отсвечивал автомат. Рядом на снарядном ящике сидела Лена, на плечи накинута плащ-палатка. Лягалов говорил, вздыхая, голос звучал сонно, ласково:
– Не женское это дело – война. Какое там! Мужчину убьют – это туда-сюда, его дело. А женщина – у ней другие горизонты. У меня тоже старшая дочь, Елизавета. Тоже, извиняюсь, фыркальщица, студентка… Парни за ней табунами ходили на Кубани-то. А разве могу я головой представить, что она вот тут бы, как вы, сидела? Не могу! Нет, не могу! Двести бы раз вместо нее согласился воевать! А вы откуда сами-то? Учились где? Школьница небось?
– Я из Ленинграда, училась в медицинском институте. Вы сказали – фыркальщица? – спросила Лена. – А что это значит?
– Да такая, чуть что – фырк. И пошла… Я не говорю про вас.
Лена засмеялась тихим смехом, охотно засмеялся и Лягалов, поглаживая большой крестьянской рукой своей автомат, точно лаская его, спросил:
– А родители как у вас?
– Я одна, – сказала Лена. – Нет, лучше один раз воевать, но навсегда. Я раньше представляла фашизм только по газетам. Потом увидела все сама. Нет, с ними должны воевать не только мужчины, но и женщины, и дети. Один раз. И навсегда! Иначе нельзя жить.
Замолчали.
– Лягалов! – строго позвал Овчинников и мягко подошел к ним. – Идите отдыхайте! Я побуду здесь. Леночка, мне поговорить с вами необходимо.
Лягалов в нерешительности потоптался, с неуклюжестью заковылял от орудия, растерянно взглядывая на подвижно-темную фигуру Лены, исчез в ровике. Подождав немного, Овчинников сел на ящик, почти касаясь плеча Лены, вынул из кармана кожаный трофейный портсигар, предложил, игриво улыбаясь:
– Покурим, что ли, Леночка? В рукав…
– Не курю, Овчинников.
– Та-ак… Значит, мило шутили надо мной? Что ж, очень приятно, можно сказать, – проговорил он по-прежнему игриво-простодушно, однако, казалось, не без усилия владея голосом, и спросил еще: – Может, перед комбатом форсили?
Она сидела невнимательная, едва заметно хмуря брови, спросила:
– Ничего не слышите? – И повернулась в сторону озера. – Послушайте. Что там у них?
Овчинников не понял.
Низко и свинцово, подступая из темноты блестел край озера. Серая, застывшая по-осеннему, уже затянутая туманцем вода не отражала высоких звезд, кусты на берегу, откуда всю ночь стреляли пулеметы, стояли затаенно, неподвижно. Тишина рассвета осторожно прижалась к холодеющей земле, к озеру. И тотчас Овчинников с тревогой и недоверием услышал, как сквозь узкую щель в земле, нежные, звенящие звуки саксофонов, дробный грохот барабанных палочек, сентиментально-томный женский голос пел о чем-то томительно-незнакомом. Внезапно появилось такое чувство, будто там, у озера, приемник немцев поймал случайную, с другой планеты, музыку (которую слышали и возле орудия старшего сержанта Ладьи). Сразу возникшая мысль у Овчинникова о том, что у немцев не спали в эти самые крепкие часы сна, неспокойно и подозрительно насторожила его.
Он сидел несколько минут, прислушиваясь. Слева от орудия, очень далеко, за ущельем; в горах, мягко тронули тишину пулеметные очереди, витиеватым узором вплелись автоматные строчки и кругло ударили танковые выстрелы. В той стороне четвертые сутки шел бой в районе Ривн. Потом все смолкло. Сразу смолк и патефон у немцев. Безмолвие лежало там.
– Что вы, Леночка? – сказал Овчинников небрежно. – Обыкновенная обстановка. Вам-то что за забота? Серьезно обещаю вам – прекрасные духи достану. Встречались – не брал. А вот эту штучку взял. Хороша? Хотите, подарю?
Откинул полу шинели, вынул из кармана нагретый теплом тела, игрушечно блестевший перламутром рукоятки маленький, в ладонь, пистолет, подбросил его на руке, сказал:
– Немка военная какая-то носила. Даже себя убить, должно быть, невозможно. И ранить нельзя, а так вещь, вроде игрушки. У вас оружия нет, возьмите…
– Ну-ка покажите.
Лена легко скинула влажно зашуршавшую плащ-палатку, чтобы не сковывала движения, и будто разделась перед ним. Он увидел четко вырезанные среди свинцового свечения озера ее узкие плечи, тонкую шею; миндальный запах волос, как бы обещающий сокровенную близость гибкого, крепкого тела, коснулся Овчинникова при повороте ее головы.
– Дамский «вальтер», – услышал он голос Лены. – Это действительно игрушка.
Он смутно слышал ее голос, как сквозь воду, и только остро и ревниво мелькнувшая в его сознании мысль о том, что она хорошо знала то, чего не знали другие женщины, что она холодна и недоступна из-за его нерешительности, отозвалась в нем нетерпеливой дрожью, в прерывистом шепоте его:
– Как гвоздь вошли в сердце, Леночка. Клещами не вытащишь. Я тебя никому не дам, никому не дам!..
И сильно, по-мужски опытно обнял ее, рука, уверенно лаская, скользнула от груди к тайно теплым, сжатым бедрам. Он так резко повернул ее к себе, до близости плотно прижал грудью, что она откинула голову, замотала головой. Он начал порывисто, колюче жадно целовать ее холодный, сопротивляющийся рот, зубами стукаясь о стиснутые ее зубы.
– Леночка, Леночка…
Она упруго вырвалась, вскочила, ударила изо всей силы его по виску и еще раз ударила с перекошенным лицом, сказав страстно и зло:
– Дурак, глупец! Убирайся к черту! Иначе я не знаю, что сделаю!..
Он сидел оглушенный, гладя одеревеневшую от ударов щеку, потом внезапно засмеялся удивленно, подставил лицо, дрогнули ноздри его крупного крючковатого носа.
– Еще… ударь… еще!.. Сильней ударь!
Она шагнула к нему.
– Да, ударю!
– Товарищ лейтенант, к телефону вас. Немедленно! – послышался робкий голос Лягалова, и Лена и Овчинников оба одновременно увидели в посеревшем воздухе силуэт головы над ровиком.
– Кто еще там? Лягалов? Подсматривали? – гневно спросил Овчинников. – Я спрашиваю: подсматривали?
– Никак нет, – сдерживая зевоту, ответил Лягалов. – Живот у меня. По своей нужде вышел. Комбат вас… А я на пост встану.
Овчинников до странности быстро потух, лишь колючий подозрительный блеск горел в зрачках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24