https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/glybokie/80x80cm/akrilovye/
..
Федор наконец нашел шапку, нахлобучил ее и поплотнее пристроил к ушам, чтоб не поморозить. Видела бы его сейчас Светка!..
— Короче, я пошел, мам!..
— Феденька, ну, придешь сегодня?..
— Не знаю! — заорал он. Специально так заорал, чтобы разозлиться на нее, чтобы не жалеть, ничего не чувствовать к ней — она не заслуживала его чувств.
Мать даже отшатнулась и пробормотала:
— Не кричи, не кричи…
— Да чего там — не кричи! Что ты все пристаешь ко мне?! Что ты лезешь?! Свою жизнь загубила — и мою хочешь загубить?! А я не хочу, понимаешь?! Я нормальный мужик, я жить хочу, как все нормальные люди живут!
— Да кто ж тебе не дает, сынок? — испуганно тараща овечьи глаза, спросила мать, и он взвился, чуть ногами не затопал:
— Да ты мне не даешь! Все лезешь, все пристаешь, контролируешь — куда пошел, да с кем пошел, да зачем пошел!! Какое твое собачье дело, куда я пошел и с кем?!
Мать заплакала. Из глаз вдруг ручьем полились слезы, прозрачные, как у маленькой девочки, у которой отобрали мячик.
— Федя, да я же ничего… ничего не хотела… я просто…
— Чего просто! — проорал он, ненавидя себя. — Просто! Не была б ты такая дура, жили бы мы как люди, а ты дура!.. Вот и сиди в дерьме, а я не хочу, не хочу!.. А еще все про Париж мне толкуешь!
— Федя, я же… я… тебя одна растила, и трудно было, и болел ты, и свинка у тебя была… А Париж… это я просто так…
— Просто так, — повторил он с отвращением. — Все, дай мне пройти. Я опаздываю уже!
— Куда ты опаздываешь?
— Куда, куда! На кудыкину гору!
Он поддал ногой стул, так что от него отвалилось сиденье, вытертое до такой степени, что из засаленной и прорванной ткани в разные стороны торчали нитки и грязный поролон, кинулся к двери, кое-как отпер и выскочил на площадку, где было холодно и гулял сквозняк.
На площадке обреталась бабуся Ващенкина с пятого этажа, наверняка подслушивала. У ног ее стояла нейлоновая сумища в странных выпуклостях — за картошкой, что ли, ходила? — и терся облезлый длинный черный кот.
Дверь в квартиру с грохотом захлопнулась.
— Здрасти, — рявкнул Федор на бабусю и, тяжело топая, ринулся вниз.
— И тебе не хворать! — бодро проорала в ответ бабуся. — Все с матерью лаисся?! Все жисти ее учишь?!
— А вам-то что?! — Это он крикнул, не сбавляя ходу, уже с площадки.
— А мне-то ниче! Только вот помрет мать, будешь знать тогда! Сведешь ты ее в могилу и останешься один-одинешенек!
Получалось, что он кругом виноват — перед Светкой виноват в том, что от него нет никакого толку, и перед мамой виноват!.. Только, если б не бабуся Ващенкина, ему бы никогда и в голову не пришло, что она на самом деле может… умереть. Вот просто взять и умереть, и он тогда останется один!
Впрочем, он ничего в жизни так не хотел, как чтобы его оставили одного!.. Одного и в покое!
Он бабахнул подъездной дверкой из тонкой фанерки, под которую лезли широкие языки снега, на миг ослеп от солнца, поскользнулся и со всего маху шлепнулся на задницу посреди раскатанной пацанами ледяной дорожки.
Да что за день такой сегодня!..
— Дядь, шапку не потеряй!..
— Смотри, как брякнулся, копыта в разные стороны!
— Бежим, Тимон, а то он нам щас ка-ак наваляет!
— Наваляю, — пообещал Федор и стал, кряхтя на манер бабуси с пятого этажа, подниматься на ноги. Поднимался он неловко, задницей вверх, и перчатка отлетела далеко в снег, и проклятая шапка съехала на глаза, закрыла весь белый свет!
Морщась от боли в спине и в пятой точке, он кое-как добыл свою перчатку, уронив шапку в снег, и замахнулся на пацанов, которые все скалились неподалеку.
Они даже не стали делать вид, что испугались.
— Па-адумаешь, — задумчиво сказал самый здоровый и, должно быть, храбрый, — чего вы обоссались-то? Чего он вам сделает? А сделает, так ему Витек даст!.. Ты, банан облезлый!.. Шапку свою подбери, чтоб она тута не отсвечивала!
Даже пацанье подъездное его не уважало и нисколько не боялось!
У него было два дела, и оба ему не нравились, и из-за них он нервничал так, что наорал на мать и она заплакала, а он так жалел ее, когда она ни с того ни с сего принималась плакать!..
Впрочем, ему нужно только одно — чтобы его оставили в покое, и точка!..
Первое дело, трудное, почти невыполнимое, тяготило его значительно больше, чем второе, тоже трудное, но какое-то веселое и как будто ненастоящее, словно он и не должен его делать, а просто посмотреть про него кино. И хотя непонятно еще, хорошее кино или плохое и чем оно закончится, но это просто кино, и больше ничего!
Начать придется с первого, трудного и невыполнимого, да он и не мог приняться за второе, пока не разделается с первым!
Федор Башилов надел шапку, вбил пальцы в мокрую и холодную перчатку, подтянул на плече рюкзак и под гогот пацанов, которые совсем разошлись и теперь выкрикивали ему в спину что-то уж вовсе непристойное и оскорбительное, зашагал к остановке.
Морозный ветер налегал, заставлял ежиться, и кожа на лице становилась будто картонной. Куртчонка у него была так себе, не то чтоб не по сезону, вроде даже на меху, но на рыбьем. Мать всерьез называла этот мех «искусственный кролик», а Федору всегда было стыдно — мало того, что кролик, так еще искусственный!..
Троллейбус пришел не сразу, и Федор к тому времени совершенно окоченел. Стуча зубами, он полез в теплое и влажное с мороза нутро, где покачивались немногочисленные пассажиры, похожие в своих дубленках и шубах на тюленей и котиков, какими маленький Федор видел их в зоопарке. Он залез, уцепился за поручень и огляделся, прикидывая, есть ли на линии контролер, или, может, обойдется. Хорошо бы обошлось. Платить ему не хотелось.
В зоопарк его тогда отец водил. На табличке было написано «Тюлени и морские котики», и Федор все тянул и тянул отца за руку в ту сторону, куда показывала стрелка на табличке, а когда они пришли к огромному, огороженному высокой решеткой бассейну, наполненному мутной водой, в которой плавали куски булки, фантики от конфет и какие-то ветки и палки, Федор был страшно разочарован. Он ожидал, что морские котики похожи на настоящих котов, только… как бы это выразиться… ну, просто как будто обыкновенные коты, только здоровые и плавают, а на лапах у них… ласты. А тут какие-то непонятные туши выползают на камень из грязной воды!.. Он даже и не разобрал толком, кто из них котики, а кто тюлени. И те и другие были противные, мокрые, и щетинистые морды у них ничего не выражали, кроме равнодушия и усталого презрения к людям, которые толклись вдоль решетки и все швыряли им разную еду вроде кусков хлеба и конфет, но они это не ели.
Ужасно. От горя он тогда даже стал сопеть носом и всхлипывать, а отец сердился — в кои-то веки повел ребенка в зоопарк, а тот недоволен, вон глаза на мокром месте!..
Впрочем, они никогда не понимали друг друга, и Федор привык думать, что мать виновата в том, что они друг друга не понимают.
Вскоре после того, как они смотрели моржей и котиков, отец ушел от них — Федору тогда было шесть лет, но он почему-то запомнил, как тот уходил. Он почти ничего не помнил из детства, только зоопарк, и вот как отец уходил — запомнил.
Накануне вечером родители сидели на диване, и у них были странные лица — не тревожные, а грозные, и шестилетний Федор очень боялся, что разразится скандал. Он ненавидел скандалы, а родители скандалили то и дело. Из-за пустяка, ерунды, самой распоследней малой малости они начинали орать друг на друга, а Федор метался между ними, поскуливал, искательно заглядывал в глаза, просил молока, или воды, или поесть, или тянул за руку в свою комнату, где нужно срочно приделать Буратино оторванную голову или почитать то место из книжки, где Кролик хотел избавиться от Тигры, а сам заблудился, а Тигра выскочил и всех спас! Это было самое любимое место в книжке — где Тигра всех спас, и маленький Федор все время представлял, что это он заблудился в лесу вместе с мамой, а папа выскочил и их спас! И они все тогда стали обниматься, целоваться и поняли, как любят друг друга!
Федор очень сильно любил их обоих и, когда они ссорились, так боялся, что до крови обкусывал ногти на руках, и мать потом водила его к врачу, который назывался очень трудно и непонятно, и врач, поглядывая на Федора, говорил матери, что он — «очень нервный мальчик». Федор не знал, хорошо это или плохо, но на всякий случай пугался и начинал скулить, и мать в сердцах вытирала ему слезы носовым платком, у которого был жесткий, противный кружевной край.
А в тот вечер они не ссорились. По крайней мере, Федор из своей комнаты, в которую его услали, ничего не слышал, хотя только делал вид, что играет, а на самом деле не играл, а, весь напрягшись, слушал, что происходит в большой комнате.
Он сидел на полу, вытянувшись в струнку и прислушиваясь изо всех сил, и бессмысленно складывал из конструктора нелепейшую башню такой высоты, что она постепенно все кренилась и кренилась набок. И точно знал, что, как только он положит еще одну, последнюю деталь, башня обрушится со страшным грохотом, обломки разлетятся по всей комнате, и нужно будет лезть под кровать и подползать на животе в самый дальний и темный угол, где всегда было пыльно и про который он придумал, что там живет страшенный паук. И он уже заранее боялся этого паука и со сладким ужасом ждал, что башня рухнет и нужно будет ползти.
Потом мать громко сказала:
— Прекрати шуметь!
Голос у нее дрожал.
А отец сказал:
— Хоть к нему-то не вяжись! — подошел и плотно прикрыл дверь.
Тогда шестилетний Федор бросил свою башню и лег на бок у закрытой двери, чтобы не пропустить скандал, вовремя выскочить, если понадобится.
Тот самый непонятный врач, который назывался длинным и трудным словом, часто говорил матери, что ее сын «не по годам серьезен», и, лежа под дверью, Федор вдруг вспомнил это выражение и некоторое время думал о том, что значит «не по годам». Как это — не по годам? По годам ему шесть, он знал это точно, скоро будет семь, и он тогда в школу пойдет. Тут он стал думать, что бы ему хотелось на день рождения, и придумал, что ему хочется красную пожарную машину с лестницей. Только непременно с лестницей. Нужно об этом сказать отцу, потому что машины — Федор это знал — дело мужское.
За дверью что-то говорили, довольно тихо, и, устав бояться и прислушиваться, он лег щекой на руку и стал изучать свою комнату из этого неудобного положения. Комната казалась странной и по-другому устроенной. Вон шкаф, там на нижней полке лежат его пожитки, а все остальные полки заняты плоскими белыми штуками. Штуки сложены аккуратными стопками. Время от времени мать достает из шкафа такую штуку, взмахивает ею, и она превращается в пододеяльник или простыню. Вон столик и стульчик, за ними он должен играть. Отец всегда говорит, что у человека должно быть место, чтобы играть, как будто можно играть за столом!.. Как там играть-то? Даже к паровозу вагоны не прицепить. Паровоз на столе помещается, а вагоны уже нет!.. Вон медведь на кровати, его бабушка подарила, отличный такой медведь, с кофейной мягкой шерстью и коричневым носом. Медведя Федор обожал и звал его Мишей.
Так он лежал, размышлял, удивлялся и совершенно отвлекся от того, что происходило за дверью, и вдруг вбежала мать. Она так резко распахнула дверь, что ударила его, но Федор от удивления даже не захныкал. Мать больно схватила его под мышки, подняла, как будто он был тяжелой сумкой, и стала трясти им перед отцом. У Федора с ноги даже сандалик свалился, и колготки съехали и болтались.
— Ты бы хоть его пожалел! — говорила мать и трясла Федором. — На меня наплевать, а он как же?!
Она не кричала, и Федор решил, что ничего страшного не происходит, можно не бояться, и не боялся.
Отец сидел отвернувшись, на него и на мать не смотрел.
А потом посмотрел с отвращением.
— Не так, а эдак хочешь меня достать, — сказал он, но тоже негромко. — Нашла чем меня останавливать, идиотка! Да я его знать не хочу! Весь в тебя… урод!
Это Федор потом понял, что отец про него сказал «урод», уже когда был большой, а раньше никак не понимал. Он только знал, что «урод» — плохое слово и бабушка его говорить не велит.
— Папа, — сказал шестилетний Федор и стал болтать ногой, чтобы скинуть и второй сандалик тоже, — бабушка говорит, что про людей нельзя говорить, что они уроды. Ты про кого так сказал?
— Убери его, — попросил отец ласково. — Убери его сейчас же, или я за себя не отвечаю!
Федор тогда тоже не знал, как можно отвечать или не отвечать за себя, и собрался было даже спросить, но не успел. Мать прижала его к себе крепко-крепко, так что ему стало неудобно, хотя он любил с ней обниматься и обнимался всегда от души, с чувством, подолгу, и потащила обратно в комнату.
Тут он вдруг заподозрил неладное и встревожился. Ему показалось, что мать вот-вот заплачет, а для него не было худшего горя, чем ее слезы.
— Мам, ты чего? — спросил он испуганно и посмотрел ей в лицо. — Ты чего, а?
— Ничего, ничего, сыночек. Все хорошо, — сказала мать, и он понял, что не зря заподозрил — у нее был странный, насморочный голос и нос покраснел. Может, простудилась? Федор не любил простуживаться. Бабушка натирала его скипидаром и ставила горчичники, которые жгли.
— Мам… я макарон хочу!
— Сейчас, сейчас будем ужинать. Скоро.
— Ну, я пошел, — объявил с порога отец. — До свидания. Вещи мои завтра соберешь, я заеду.
Мать вцепилась в Федора так, что он взвизгнул:
— Больно!
— Прости меня, сыночек.
Держась очень прямо и не выпуская плечика Федора, за которое она ухватилась, мать повернулась, и Федор вынужден был повернуться вместе с ней.
— Мам, пусти!.. И я макарон хочу.
— Почему прямо сейчас? — спросила мать ужасным, не своим, мертвым голосом. — Зачем сейчас? Что за спешка? Может быть, утром поедешь?
— Да какая разница, утром, не утром, —
1 2 3 4 5 6
Федор наконец нашел шапку, нахлобучил ее и поплотнее пристроил к ушам, чтоб не поморозить. Видела бы его сейчас Светка!..
— Короче, я пошел, мам!..
— Феденька, ну, придешь сегодня?..
— Не знаю! — заорал он. Специально так заорал, чтобы разозлиться на нее, чтобы не жалеть, ничего не чувствовать к ней — она не заслуживала его чувств.
Мать даже отшатнулась и пробормотала:
— Не кричи, не кричи…
— Да чего там — не кричи! Что ты все пристаешь ко мне?! Что ты лезешь?! Свою жизнь загубила — и мою хочешь загубить?! А я не хочу, понимаешь?! Я нормальный мужик, я жить хочу, как все нормальные люди живут!
— Да кто ж тебе не дает, сынок? — испуганно тараща овечьи глаза, спросила мать, и он взвился, чуть ногами не затопал:
— Да ты мне не даешь! Все лезешь, все пристаешь, контролируешь — куда пошел, да с кем пошел, да зачем пошел!! Какое твое собачье дело, куда я пошел и с кем?!
Мать заплакала. Из глаз вдруг ручьем полились слезы, прозрачные, как у маленькой девочки, у которой отобрали мячик.
— Федя, да я же ничего… ничего не хотела… я просто…
— Чего просто! — проорал он, ненавидя себя. — Просто! Не была б ты такая дура, жили бы мы как люди, а ты дура!.. Вот и сиди в дерьме, а я не хочу, не хочу!.. А еще все про Париж мне толкуешь!
— Федя, я же… я… тебя одна растила, и трудно было, и болел ты, и свинка у тебя была… А Париж… это я просто так…
— Просто так, — повторил он с отвращением. — Все, дай мне пройти. Я опаздываю уже!
— Куда ты опаздываешь?
— Куда, куда! На кудыкину гору!
Он поддал ногой стул, так что от него отвалилось сиденье, вытертое до такой степени, что из засаленной и прорванной ткани в разные стороны торчали нитки и грязный поролон, кинулся к двери, кое-как отпер и выскочил на площадку, где было холодно и гулял сквозняк.
На площадке обреталась бабуся Ващенкина с пятого этажа, наверняка подслушивала. У ног ее стояла нейлоновая сумища в странных выпуклостях — за картошкой, что ли, ходила? — и терся облезлый длинный черный кот.
Дверь в квартиру с грохотом захлопнулась.
— Здрасти, — рявкнул Федор на бабусю и, тяжело топая, ринулся вниз.
— И тебе не хворать! — бодро проорала в ответ бабуся. — Все с матерью лаисся?! Все жисти ее учишь?!
— А вам-то что?! — Это он крикнул, не сбавляя ходу, уже с площадки.
— А мне-то ниче! Только вот помрет мать, будешь знать тогда! Сведешь ты ее в могилу и останешься один-одинешенек!
Получалось, что он кругом виноват — перед Светкой виноват в том, что от него нет никакого толку, и перед мамой виноват!.. Только, если б не бабуся Ващенкина, ему бы никогда и в голову не пришло, что она на самом деле может… умереть. Вот просто взять и умереть, и он тогда останется один!
Впрочем, он ничего в жизни так не хотел, как чтобы его оставили одного!.. Одного и в покое!
Он бабахнул подъездной дверкой из тонкой фанерки, под которую лезли широкие языки снега, на миг ослеп от солнца, поскользнулся и со всего маху шлепнулся на задницу посреди раскатанной пацанами ледяной дорожки.
Да что за день такой сегодня!..
— Дядь, шапку не потеряй!..
— Смотри, как брякнулся, копыта в разные стороны!
— Бежим, Тимон, а то он нам щас ка-ак наваляет!
— Наваляю, — пообещал Федор и стал, кряхтя на манер бабуси с пятого этажа, подниматься на ноги. Поднимался он неловко, задницей вверх, и перчатка отлетела далеко в снег, и проклятая шапка съехала на глаза, закрыла весь белый свет!
Морщась от боли в спине и в пятой точке, он кое-как добыл свою перчатку, уронив шапку в снег, и замахнулся на пацанов, которые все скалились неподалеку.
Они даже не стали делать вид, что испугались.
— Па-адумаешь, — задумчиво сказал самый здоровый и, должно быть, храбрый, — чего вы обоссались-то? Чего он вам сделает? А сделает, так ему Витек даст!.. Ты, банан облезлый!.. Шапку свою подбери, чтоб она тута не отсвечивала!
Даже пацанье подъездное его не уважало и нисколько не боялось!
У него было два дела, и оба ему не нравились, и из-за них он нервничал так, что наорал на мать и она заплакала, а он так жалел ее, когда она ни с того ни с сего принималась плакать!..
Впрочем, ему нужно только одно — чтобы его оставили в покое, и точка!..
Первое дело, трудное, почти невыполнимое, тяготило его значительно больше, чем второе, тоже трудное, но какое-то веселое и как будто ненастоящее, словно он и не должен его делать, а просто посмотреть про него кино. И хотя непонятно еще, хорошее кино или плохое и чем оно закончится, но это просто кино, и больше ничего!
Начать придется с первого, трудного и невыполнимого, да он и не мог приняться за второе, пока не разделается с первым!
Федор Башилов надел шапку, вбил пальцы в мокрую и холодную перчатку, подтянул на плече рюкзак и под гогот пацанов, которые совсем разошлись и теперь выкрикивали ему в спину что-то уж вовсе непристойное и оскорбительное, зашагал к остановке.
Морозный ветер налегал, заставлял ежиться, и кожа на лице становилась будто картонной. Куртчонка у него была так себе, не то чтоб не по сезону, вроде даже на меху, но на рыбьем. Мать всерьез называла этот мех «искусственный кролик», а Федору всегда было стыдно — мало того, что кролик, так еще искусственный!..
Троллейбус пришел не сразу, и Федор к тому времени совершенно окоченел. Стуча зубами, он полез в теплое и влажное с мороза нутро, где покачивались немногочисленные пассажиры, похожие в своих дубленках и шубах на тюленей и котиков, какими маленький Федор видел их в зоопарке. Он залез, уцепился за поручень и огляделся, прикидывая, есть ли на линии контролер, или, может, обойдется. Хорошо бы обошлось. Платить ему не хотелось.
В зоопарк его тогда отец водил. На табличке было написано «Тюлени и морские котики», и Федор все тянул и тянул отца за руку в ту сторону, куда показывала стрелка на табличке, а когда они пришли к огромному, огороженному высокой решеткой бассейну, наполненному мутной водой, в которой плавали куски булки, фантики от конфет и какие-то ветки и палки, Федор был страшно разочарован. Он ожидал, что морские котики похожи на настоящих котов, только… как бы это выразиться… ну, просто как будто обыкновенные коты, только здоровые и плавают, а на лапах у них… ласты. А тут какие-то непонятные туши выползают на камень из грязной воды!.. Он даже и не разобрал толком, кто из них котики, а кто тюлени. И те и другие были противные, мокрые, и щетинистые морды у них ничего не выражали, кроме равнодушия и усталого презрения к людям, которые толклись вдоль решетки и все швыряли им разную еду вроде кусков хлеба и конфет, но они это не ели.
Ужасно. От горя он тогда даже стал сопеть носом и всхлипывать, а отец сердился — в кои-то веки повел ребенка в зоопарк, а тот недоволен, вон глаза на мокром месте!..
Впрочем, они никогда не понимали друг друга, и Федор привык думать, что мать виновата в том, что они друг друга не понимают.
Вскоре после того, как они смотрели моржей и котиков, отец ушел от них — Федору тогда было шесть лет, но он почему-то запомнил, как тот уходил. Он почти ничего не помнил из детства, только зоопарк, и вот как отец уходил — запомнил.
Накануне вечером родители сидели на диване, и у них были странные лица — не тревожные, а грозные, и шестилетний Федор очень боялся, что разразится скандал. Он ненавидел скандалы, а родители скандалили то и дело. Из-за пустяка, ерунды, самой распоследней малой малости они начинали орать друг на друга, а Федор метался между ними, поскуливал, искательно заглядывал в глаза, просил молока, или воды, или поесть, или тянул за руку в свою комнату, где нужно срочно приделать Буратино оторванную голову или почитать то место из книжки, где Кролик хотел избавиться от Тигры, а сам заблудился, а Тигра выскочил и всех спас! Это было самое любимое место в книжке — где Тигра всех спас, и маленький Федор все время представлял, что это он заблудился в лесу вместе с мамой, а папа выскочил и их спас! И они все тогда стали обниматься, целоваться и поняли, как любят друг друга!
Федор очень сильно любил их обоих и, когда они ссорились, так боялся, что до крови обкусывал ногти на руках, и мать потом водила его к врачу, который назывался очень трудно и непонятно, и врач, поглядывая на Федора, говорил матери, что он — «очень нервный мальчик». Федор не знал, хорошо это или плохо, но на всякий случай пугался и начинал скулить, и мать в сердцах вытирала ему слезы носовым платком, у которого был жесткий, противный кружевной край.
А в тот вечер они не ссорились. По крайней мере, Федор из своей комнаты, в которую его услали, ничего не слышал, хотя только делал вид, что играет, а на самом деле не играл, а, весь напрягшись, слушал, что происходит в большой комнате.
Он сидел на полу, вытянувшись в струнку и прислушиваясь изо всех сил, и бессмысленно складывал из конструктора нелепейшую башню такой высоты, что она постепенно все кренилась и кренилась набок. И точно знал, что, как только он положит еще одну, последнюю деталь, башня обрушится со страшным грохотом, обломки разлетятся по всей комнате, и нужно будет лезть под кровать и подползать на животе в самый дальний и темный угол, где всегда было пыльно и про который он придумал, что там живет страшенный паук. И он уже заранее боялся этого паука и со сладким ужасом ждал, что башня рухнет и нужно будет ползти.
Потом мать громко сказала:
— Прекрати шуметь!
Голос у нее дрожал.
А отец сказал:
— Хоть к нему-то не вяжись! — подошел и плотно прикрыл дверь.
Тогда шестилетний Федор бросил свою башню и лег на бок у закрытой двери, чтобы не пропустить скандал, вовремя выскочить, если понадобится.
Тот самый непонятный врач, который назывался длинным и трудным словом, часто говорил матери, что ее сын «не по годам серьезен», и, лежа под дверью, Федор вдруг вспомнил это выражение и некоторое время думал о том, что значит «не по годам». Как это — не по годам? По годам ему шесть, он знал это точно, скоро будет семь, и он тогда в школу пойдет. Тут он стал думать, что бы ему хотелось на день рождения, и придумал, что ему хочется красную пожарную машину с лестницей. Только непременно с лестницей. Нужно об этом сказать отцу, потому что машины — Федор это знал — дело мужское.
За дверью что-то говорили, довольно тихо, и, устав бояться и прислушиваться, он лег щекой на руку и стал изучать свою комнату из этого неудобного положения. Комната казалась странной и по-другому устроенной. Вон шкаф, там на нижней полке лежат его пожитки, а все остальные полки заняты плоскими белыми штуками. Штуки сложены аккуратными стопками. Время от времени мать достает из шкафа такую штуку, взмахивает ею, и она превращается в пододеяльник или простыню. Вон столик и стульчик, за ними он должен играть. Отец всегда говорит, что у человека должно быть место, чтобы играть, как будто можно играть за столом!.. Как там играть-то? Даже к паровозу вагоны не прицепить. Паровоз на столе помещается, а вагоны уже нет!.. Вон медведь на кровати, его бабушка подарила, отличный такой медведь, с кофейной мягкой шерстью и коричневым носом. Медведя Федор обожал и звал его Мишей.
Так он лежал, размышлял, удивлялся и совершенно отвлекся от того, что происходило за дверью, и вдруг вбежала мать. Она так резко распахнула дверь, что ударила его, но Федор от удивления даже не захныкал. Мать больно схватила его под мышки, подняла, как будто он был тяжелой сумкой, и стала трясти им перед отцом. У Федора с ноги даже сандалик свалился, и колготки съехали и болтались.
— Ты бы хоть его пожалел! — говорила мать и трясла Федором. — На меня наплевать, а он как же?!
Она не кричала, и Федор решил, что ничего страшного не происходит, можно не бояться, и не боялся.
Отец сидел отвернувшись, на него и на мать не смотрел.
А потом посмотрел с отвращением.
— Не так, а эдак хочешь меня достать, — сказал он, но тоже негромко. — Нашла чем меня останавливать, идиотка! Да я его знать не хочу! Весь в тебя… урод!
Это Федор потом понял, что отец про него сказал «урод», уже когда был большой, а раньше никак не понимал. Он только знал, что «урод» — плохое слово и бабушка его говорить не велит.
— Папа, — сказал шестилетний Федор и стал болтать ногой, чтобы скинуть и второй сандалик тоже, — бабушка говорит, что про людей нельзя говорить, что они уроды. Ты про кого так сказал?
— Убери его, — попросил отец ласково. — Убери его сейчас же, или я за себя не отвечаю!
Федор тогда тоже не знал, как можно отвечать или не отвечать за себя, и собрался было даже спросить, но не успел. Мать прижала его к себе крепко-крепко, так что ему стало неудобно, хотя он любил с ней обниматься и обнимался всегда от души, с чувством, подолгу, и потащила обратно в комнату.
Тут он вдруг заподозрил неладное и встревожился. Ему показалось, что мать вот-вот заплачет, а для него не было худшего горя, чем ее слезы.
— Мам, ты чего? — спросил он испуганно и посмотрел ей в лицо. — Ты чего, а?
— Ничего, ничего, сыночек. Все хорошо, — сказала мать, и он понял, что не зря заподозрил — у нее был странный, насморочный голос и нос покраснел. Может, простудилась? Федор не любил простуживаться. Бабушка натирала его скипидаром и ставила горчичники, которые жгли.
— Мам… я макарон хочу!
— Сейчас, сейчас будем ужинать. Скоро.
— Ну, я пошел, — объявил с порога отец. — До свидания. Вещи мои завтра соберешь, я заеду.
Мать вцепилась в Федора так, что он взвизгнул:
— Больно!
— Прости меня, сыночек.
Держась очень прямо и не выпуская плечика Федора, за которое она ухватилась, мать повернулась, и Федор вынужден был повернуться вместе с ней.
— Мам, пусти!.. И я макарон хочу.
— Почему прямо сейчас? — спросила мать ужасным, не своим, мертвым голосом. — Зачем сейчас? Что за спешка? Может быть, утром поедешь?
— Да какая разница, утром, не утром, —
1 2 3 4 5 6