https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/
Да и то: игрушка красивая. Гладит ее, ласкает, так в обнимку с ней и заснул. Отец тоже захрапел (тяжело он спал в тот последний год), я одна до полуночи глаз не сомкнула. Вот ведь, думаю, глупость какую сделала: а вдруг умру? Что они без меня останутся?
Слышу, у соседей стенные часы хрипят: к бою, значит, готовятся. Я по этим часам на работу всегда вставала: точные они, старинные. И висят за стеной как раз над моим изголовьем. Бывало, расстроюсь к ночи, лежу на постели и слушаю, как они тикают. Бой у них колокольный, с малиновым перебором, на три этажа слышно: жильцы уж писали на эти часы заявление.
Блям! Ударило раз. Я коленки поджала, лежу ни жива ни мертва, и припомнилось мне, как я Тольку рожала. Привезли меня в родильную палату. "Ну, давай", - говорят, а я в слезы: "Не хочу, не сейчас, не умею!" Акушерка смеется: "Девять месяцев назад надо было такие слова говорить. Торопилась тогда, и сейчас не оттягивай!" Торопилась, что правда, то правда. Гришка был озорной, он и знать не хотел, что я только восемь классов кончила. Ему бы подождать, пожалеть бы меня... но тогда бы и Толика не было. Вон он спит, моя кровинушка, губами во сне "чмок, чмок", и не знает, что мать его сделала.
Бум! Ударило во второй, и пошли колокольчики, перезвоны. "Мама, мамочка", - шепчу, как в палате тогда: в полный голос кричать я стеснялась. Пусть, мол, думаю, взрослые бабы дурным криком исходят: мне нельзя, я несовершеннолетка. Скажут: ишь ты какая, ребенка молчком завела, а сейчас разоряешься. Ну точь-в-точь как теперь: и страшно и стыдно.
Третий, пятый, десятый удар. Руки-ноги холодные стали. Может, встать? Может, папаню на помощь позвать? Что я все "мама" да "мама"? Мамы-то своей как раз я и не помню, очень рано она умерла, и пришлось отцу меня нянчить. Он жалел меня маленькую, обшивал и обстирывал, женщин в дом не водил: так и выросла я к мужчинам доверчивая. Гришке верила, как отцу, он и старше меня на одиннадцать лет, то-то я тогда, дурочка, радовалась. Вот как, думаю, повезло сироте: из отцовских-то рук прямо в Гришкины руки попала. Он тогда был веселый, мой Гришка-злодей, коротышкой все звал, пузатенькой...
Тут слезами я задавилась, в подушку уткнулась лицом и не слышала, как двенадцатый пробило. Только чувствую вдруг - холодок на языке, точно мятную конфетку съела. И легко сразу стало, спокойно внутри: помню, даже засмеялась я от облегчения. Вот и все, говорил мне, бывало, Гришуточка мой, а ты, дурочка, боялась. С этим и заснула, а спала до чего хорошо - ну прямо как будто убитая. 16
В семь часов просыпаюсь - как заново родилась: улыбаюсь лежу, спокойная, собой довольная. В доме хлеба ни крошки, на первое нет ничего, а я потягиваюсь себе да пожмуриваюсь. Пастилы захотелось: ну смерть как хочу пастилы. Впору встать да бежать в магазин. Ладно, думаю, заверну по дороге в кондитерскую, килограмм куплю и на пункте одним духом слопаю.
Только слышу вдруг - шорох по комнате, белый кто-то идет. Невысокий, и по полу тихо ступает. И подумала я без страха: вот она, душа моя, выхода найти не может. Села я на постели, ночнушку на груди запахнула.
- Кто там? - спрашиваю.
- Мама, это я, не бойся, - отвечает мне Толиков голос. - Что-то душно, не спится.
И от этих от слов сердце кровью мне сразу ошпарило. Встала я, свет зажгла - и на сына гляжу, словно в первый раз его вижу. Стоит мой маленький у окна, скрипочку к животу прижимает. Бледный, тощий, ушастый, из-под майки все кости наружу, головенка стриженая, шишковатая. И лицо незнакомое, ни Гришкино, ни мое. Господи, думаю, да никак я его разлюбила?
- Мама, я поиграю немножко, - говорит мне сыночек. - Что-то вдруг захотелось. Можно, мама?
Собрала я все силы: да это же Толенька мой, я ж в него свою душу вложила. Пересилила себя, за стол сажусь и головой ему ласково киваю:
- Поиграй, сыночек, поиграй.
Положил он свою скрипочку на плечо, подбородком ее прижал, длинноносый сразу стал, горбатенький. Пальцем струны потрогал и заиграл. Детским голосом заговорила скрипка, быстро так забормотала: "Что же это со мной, что же это со мной... - И протяжно потом: - ...де-елают?.."
Сжалась я вся в комочек, сердце, как у птицы, стучит: не поддамся я старухе, нет, не поддамся. Ишь чего выдумала! Как любила я его, так и буду любить, и жалеть его буду по-прежнему. Кто ж его еще пожалеет, если не я?
Тут и дед наш проснулся. Заворочался, притих, слушает. А сыночек играет: "Что же это, что же это, как же это со мной, как же это?"
- Ах, Зинуша, - говорит отец, - хорошо мне, Зинуша. Дожил все-таки, и мы как люди... На скрипке играем. Это ж жизнь! Я теперь поправляться начну. И в груди облегчение.
Обернулась я - торчит среди белых подушек комариное его лицо: глазки острые, ротик сморщенный. Стало мне обидно, нехорошо.
- Поправляться начнешь? - говорю я со злобой. - Ты уж пятый месяц так поправляешься. Сколько крови моей выпил - и все больной. Не идет тебе впрок моя кровушка.
Ничего не ответил отец. Отвернулся к стене, плечи к ушам подтянул и лежит неподвижно.
- Что ж ты, сыночка, перестал? - говорю я своему Толику. - Играй, ненаглядный, играй, никто тебе не мешает.
Смотрит Толик на меня и мотает головой.
- Но хочу, - говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился. - Зачем ты мне деда обидела?
Как услышала я эти слова - прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу - хлоп!
- Ах ты дрянь! - говорю. - Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.
- Нет, сначала ты попроси, - отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.
- У кого? У тебя?
- Нет, у деда. Мне его жалко.
- Ах, тебе его жалко? - Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его - и давай трясти. - А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?
Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.
Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.
- Зинка, доченька, не надо его! - кричит. - Не бей, отпусти ребенка!
- А, и ты его жалеешь! - шумлю. - Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?
Силы у отца - на мышиный писк. Повела я плечом - так он на пол и повалился - сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:
- Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!
Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.
Открываю глаза, - стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.
- Ну, - отец ему говорит, - проси теперь прощенья у матери. Видишь, как мы с тобой ее замучили!
- Мамочка, родная, - шепчет мне Толик, - я тебя больше мучить не буду. Только ты не тряси меня так, пожалуйста!
- Хорошо, сыночек, - отвечаю ему и руку протягиваю - по головке его погладить. Как шарахнется он от меня, даже стул опрокинул: боится. - Поди, говорю, - умойся холодной водой да за скрипку берись. Тренируйся хорошенько, а в пять часов чтобы был у меня на работе. Повезу тебя людям показывать.
Ничего он не ответил, головенку опустил, стоит, с ноги на ногу переминается. Чувствую, опять закипает во мне, клокотать начинает. Но - не поддалась: превозмогла себя, собралась поскорее - и бегом на работу. 17
Утро выдалось морозное, яркое. Лед под ногами хрустит, кусты стоят на снегу красные, солнышко в них играет. Завернула я в булочную, купила кулек пастилы, иду - и сама себе удивляюсь: тихая, спокойная, ничего мне не надо, в голове светло, на сердце ни одной морщинки. Я ли десять минут назад тошным криком кричала, сына за плечи трясла, с отцом воевала, плакала? Может, сон мне приснился дурной и ничего этого не было? Ладно, думаю, за ум возьмусь, буду с ними ласковая и ровная. Чего между своими не бывает? Без заботы моей, как слепые котята, они пропадут, а заботиться я не отказываюсь.
Тут навстречу мне Сеня-дурак. Кучерявая папаха на нем, пальто бежевое дамское. Забегает вперед, наклоняется, в лицо мне заглядывает.
- Кто такая? - бормочет. - Чего по нашей улице ходишь? Вот собачку сейчас позову!
Остановилась я, металлический рубль из кармана достала.
- Что ты, Сенюшка? - говорю ему ласково. - Своих узнавать перестал?
Подаю ему рублик, а он не берет, смотрит недоверчиво, пятится.
- Ишь прикинулась! - говорит. - Убери свои деньги, воровка!
Обернулась я направо, налево - люди мимо проходят, соседи, знакомые. Может кто услышать да понять не так - стыда не оберешься.
- Что ты мелешь, дурак? - спрашиваю сердито. - У кого я украла? Опомнись.
А дурак все свое:
- Воровка! Воровка! Старика обокрала, ребенка обокрала, теперь Сеню захотела купить? Не купишь, воровка, не купишь!
Рассердилась я на него, замахнулась рукой. Поглядел он на меня дико и побежал, в пальто своем путаясь. Да все издали кричит:
- Воровка! Воровка!
Ну что с дурака возьмешь? 18
Пришла я на пункт, калорифер включила, радиолу с пластинкой наладила. Валенки рабочие надела, халат, сижу за прилавком, пастилу кушаю и ни о чем таком особом не думаю. Тут и Ольга приходит.
- Ах, какой у нас уют! - говорит.
Пальтишко скинула - и давай перед зеркалом прихорашиваться. То на палец локон навьет, то на щечку его спустит, то боком к зеркалу повернется и в профиль себя оглядывает.
Надо ж, думаю, чудеса какие: и вертлявая девка, и собой ничего, тело ладное, ноги длинные, а однако же кровь у нее рыбья. Стало мне смешно от этой мысли. Гляжу я, как она по напрасному попкой вертит, и прямо трясусь вся от смеха.
Вдруг почувствовала Ольга нехороший мой взгляд, обернулась, бровки нахмурила.
- Что-то вы, - говорит, - Зина, сегодня недобрая.
- А устала я, - отвечаю, - от своей доброты. Все, кому не лень, ею пользуются.
- Жаль, - она мне говорит, - я вас именно за доброту и любила.
- А теперь, - отвечаю, - за что-нибудь другое полюби. Хватит с меня, надоело.
Удивилась Ольга и, по-моему, обиделась. А мне как того и надо было. Прямо маслом по сердцу мне ее удивление.
- Что вы, собственно, имеете в виду? - говорит.
- А то, - отвечаю, - чтоб дружок твой больше сюда не ходил. Мне на вашу возню смотреть опротивело. Возитесь, возитесь, и все вхолостую. Ничего у вас с ним не получится.
Залилась она краской и что сказать не нашла. Так весь день мы с ней молча и работали. Кавалер ее все за витриной маячил, но войти не решился: видно, издали почуял неладное. 19
Ближе к вечеру стала я тосковать. Все в окошко гляжу: не идет ли мой Толя со скрипочкой? Он, бывало, из школы прямо на пункт приходил. Сядет в задней комнате на пол и с пылесосом играется. Так и мне спокойно было, и ему хорошо: мама под боком, и игрушки серьезные. Но сегодня что-то нету и нету его. Прямо вся извелась: не попал ли под машину, не случилось ли чего? Кому я тогда нужна буду, порченая? Не идет из ума, как обидела я его, маленького своего, единственного. Господи, думаю, только бы целый пришел: зацелую, заласкаю, замолю свою вину. Нет, не обокрала я его: вся любовь моя осталась нетронутой.
В пять часов гляжу в окно - плетется мой Толик по тропиночке. Головку повесил, футляр по снегу волочит. Как увидела его - прямо в голос крикнула:
- Толенька! - кричу. - Солнышко мое!
И к дверям, и на улицу. Бегу простоволосая к нему, он остановился растерянный, потом футляр под мышку подхватил - и тоже ко мне навстречу.
Упала я перед ним на колени, обнимаю его, реву, прощения прошу, личико его маленькое глажу. Утомился он наконец, стал от рук моих отворачиваться.
- Ну, чего ты, мама! - стал говорить. - Встань со снега, пойдем, простудишься.
- Что ты все "пойдем" да "пойдем"? - говорю я ему с обидой. - Мать вон на коленях перед тобой стоит, а ты слова ласкового ей не скажешь. Прямо как неживой!
Но не слушает меня Толя, лицо свое прячет и бормочет одно, словно заведенный:
- Мама, встань. Мама, встань!
Горько стало мне, пасмурно. Делать нечего, однако, поднялась я, с коленок снег отряхнула.
- Ладно, - говорю и за руку его беру. - Пойдем, раз так. Черствый ты, безжалостный мальчишка. 20
Ехать нам через весь город пришлось, в самую толчею, да еще с двумя пересадками. Я молчу, обиженная, и Толик молчит. Раза три он собирался со мной заговорить, только я отворачивалась, как не слышала.
Пока до места доехали - стало уж темно, и фонари зажглись. Подошли мы к зданию - все окна горят, музыка слышится разнообразная. Кто на пианино бренчит, кто в трубу трубит, кто свой голос вхолостую пробует. Тут разнервничалась я: ну как не пропустят? А то осмеют. Чего, мол, притащилась, без вас тут народу хватает. Толик тоже струхнул, в руку мою вцепился, тащится за мной, озирается, еле-еле ногами перебирает.
В вестибюле темновато уже: видно, все уроки закончились. Тетка пожилая на стуле сидит, спицами вяжет. Как спросила я профессора Гайфутдинова - зашумела она на меня, но письмо увидела - и приумолкла. Положила свое вязанье на стул и пошла куда-то, ногами шаркая.
Приняла я от Толика пальто и шапку, форму школьную на нем одернула. Курточка на Толике мешком сидит, брюки мятые, все в пятнах, воротник у рубашки чернилами перемазанный. Как увидела я это - прямо чуть не заплакала.
- Что ж ты, - говорю, - охламоном таким пришел? В новенькое лень было переодеться?
- Я на скрипке играл, - отвечает мне Толик шепотом. - Паганини разучивал, этюд номер десять.
Ну мне что? Паганини так Паганини.
- Что ж ты прямо с десятого начал? - говорю недовольно. - Первый-то, наверно, полегче.
- А по радио только десятый передавали. Что запомнил, то и выучил.
Тут вернулась эта тетка.
- Повезло вам, - бурчит. - Сергей Саид-Гареевич как раз уходить собирался. Ждет он мальчика в тринадцатой комнате. А вы, мамаша, здесь побудьте, нечего по коридорам зря разгуливать.
Сунула я Толику футляр со скрипкой, макушку ему перекрестила, в спину подтолкнула: иди. А он оглядывается:
- Мамонька, страшно.
Рассердилась я, ногой на него топнула.
- Ступай, говорят! Нечего мать изводить.
И пошел мой сынок по лестнице. 21
Два часа я, как львица в клетке, металась. Господи, думаю, что ж так долго? Совсем они мне ребенка замучают. То застыну, притихну: не слышно ли скрипки?
1 2 3 4 5
Слышу, у соседей стенные часы хрипят: к бою, значит, готовятся. Я по этим часам на работу всегда вставала: точные они, старинные. И висят за стеной как раз над моим изголовьем. Бывало, расстроюсь к ночи, лежу на постели и слушаю, как они тикают. Бой у них колокольный, с малиновым перебором, на три этажа слышно: жильцы уж писали на эти часы заявление.
Блям! Ударило раз. Я коленки поджала, лежу ни жива ни мертва, и припомнилось мне, как я Тольку рожала. Привезли меня в родильную палату. "Ну, давай", - говорят, а я в слезы: "Не хочу, не сейчас, не умею!" Акушерка смеется: "Девять месяцев назад надо было такие слова говорить. Торопилась тогда, и сейчас не оттягивай!" Торопилась, что правда, то правда. Гришка был озорной, он и знать не хотел, что я только восемь классов кончила. Ему бы подождать, пожалеть бы меня... но тогда бы и Толика не было. Вон он спит, моя кровинушка, губами во сне "чмок, чмок", и не знает, что мать его сделала.
Бум! Ударило во второй, и пошли колокольчики, перезвоны. "Мама, мамочка", - шепчу, как в палате тогда: в полный голос кричать я стеснялась. Пусть, мол, думаю, взрослые бабы дурным криком исходят: мне нельзя, я несовершеннолетка. Скажут: ишь ты какая, ребенка молчком завела, а сейчас разоряешься. Ну точь-в-точь как теперь: и страшно и стыдно.
Третий, пятый, десятый удар. Руки-ноги холодные стали. Может, встать? Может, папаню на помощь позвать? Что я все "мама" да "мама"? Мамы-то своей как раз я и не помню, очень рано она умерла, и пришлось отцу меня нянчить. Он жалел меня маленькую, обшивал и обстирывал, женщин в дом не водил: так и выросла я к мужчинам доверчивая. Гришке верила, как отцу, он и старше меня на одиннадцать лет, то-то я тогда, дурочка, радовалась. Вот как, думаю, повезло сироте: из отцовских-то рук прямо в Гришкины руки попала. Он тогда был веселый, мой Гришка-злодей, коротышкой все звал, пузатенькой...
Тут слезами я задавилась, в подушку уткнулась лицом и не слышала, как двенадцатый пробило. Только чувствую вдруг - холодок на языке, точно мятную конфетку съела. И легко сразу стало, спокойно внутри: помню, даже засмеялась я от облегчения. Вот и все, говорил мне, бывало, Гришуточка мой, а ты, дурочка, боялась. С этим и заснула, а спала до чего хорошо - ну прямо как будто убитая. 16
В семь часов просыпаюсь - как заново родилась: улыбаюсь лежу, спокойная, собой довольная. В доме хлеба ни крошки, на первое нет ничего, а я потягиваюсь себе да пожмуриваюсь. Пастилы захотелось: ну смерть как хочу пастилы. Впору встать да бежать в магазин. Ладно, думаю, заверну по дороге в кондитерскую, килограмм куплю и на пункте одним духом слопаю.
Только слышу вдруг - шорох по комнате, белый кто-то идет. Невысокий, и по полу тихо ступает. И подумала я без страха: вот она, душа моя, выхода найти не может. Села я на постели, ночнушку на груди запахнула.
- Кто там? - спрашиваю.
- Мама, это я, не бойся, - отвечает мне Толиков голос. - Что-то душно, не спится.
И от этих от слов сердце кровью мне сразу ошпарило. Встала я, свет зажгла - и на сына гляжу, словно в первый раз его вижу. Стоит мой маленький у окна, скрипочку к животу прижимает. Бледный, тощий, ушастый, из-под майки все кости наружу, головенка стриженая, шишковатая. И лицо незнакомое, ни Гришкино, ни мое. Господи, думаю, да никак я его разлюбила?
- Мама, я поиграю немножко, - говорит мне сыночек. - Что-то вдруг захотелось. Можно, мама?
Собрала я все силы: да это же Толенька мой, я ж в него свою душу вложила. Пересилила себя, за стол сажусь и головой ему ласково киваю:
- Поиграй, сыночек, поиграй.
Положил он свою скрипочку на плечо, подбородком ее прижал, длинноносый сразу стал, горбатенький. Пальцем струны потрогал и заиграл. Детским голосом заговорила скрипка, быстро так забормотала: "Что же это со мной, что же это со мной... - И протяжно потом: - ...де-елают?.."
Сжалась я вся в комочек, сердце, как у птицы, стучит: не поддамся я старухе, нет, не поддамся. Ишь чего выдумала! Как любила я его, так и буду любить, и жалеть его буду по-прежнему. Кто ж его еще пожалеет, если не я?
Тут и дед наш проснулся. Заворочался, притих, слушает. А сыночек играет: "Что же это, что же это, как же это со мной, как же это?"
- Ах, Зинуша, - говорит отец, - хорошо мне, Зинуша. Дожил все-таки, и мы как люди... На скрипке играем. Это ж жизнь! Я теперь поправляться начну. И в груди облегчение.
Обернулась я - торчит среди белых подушек комариное его лицо: глазки острые, ротик сморщенный. Стало мне обидно, нехорошо.
- Поправляться начнешь? - говорю я со злобой. - Ты уж пятый месяц так поправляешься. Сколько крови моей выпил - и все больной. Не идет тебе впрок моя кровушка.
Ничего не ответил отец. Отвернулся к стене, плечи к ушам подтянул и лежит неподвижно.
- Что ж ты, сыночка, перестал? - говорю я своему Толику. - Играй, ненаглядный, играй, никто тебе не мешает.
Смотрит Толик на меня и мотает головой.
- Но хочу, - говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился. - Зачем ты мне деда обидела?
Как услышала я эти слова - прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу - хлоп!
- Ах ты дрянь! - говорю. - Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.
- Нет, сначала ты попроси, - отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.
- У кого? У тебя?
- Нет, у деда. Мне его жалко.
- Ах, тебе его жалко? - Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его - и давай трясти. - А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?
Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.
Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.
- Зинка, доченька, не надо его! - кричит. - Не бей, отпусти ребенка!
- А, и ты его жалеешь! - шумлю. - Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?
Силы у отца - на мышиный писк. Повела я плечом - так он на пол и повалился - сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:
- Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!
Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.
Открываю глаза, - стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.
- Ну, - отец ему говорит, - проси теперь прощенья у матери. Видишь, как мы с тобой ее замучили!
- Мамочка, родная, - шепчет мне Толик, - я тебя больше мучить не буду. Только ты не тряси меня так, пожалуйста!
- Хорошо, сыночек, - отвечаю ему и руку протягиваю - по головке его погладить. Как шарахнется он от меня, даже стул опрокинул: боится. - Поди, говорю, - умойся холодной водой да за скрипку берись. Тренируйся хорошенько, а в пять часов чтобы был у меня на работе. Повезу тебя людям показывать.
Ничего он не ответил, головенку опустил, стоит, с ноги на ногу переминается. Чувствую, опять закипает во мне, клокотать начинает. Но - не поддалась: превозмогла себя, собралась поскорее - и бегом на работу. 17
Утро выдалось морозное, яркое. Лед под ногами хрустит, кусты стоят на снегу красные, солнышко в них играет. Завернула я в булочную, купила кулек пастилы, иду - и сама себе удивляюсь: тихая, спокойная, ничего мне не надо, в голове светло, на сердце ни одной морщинки. Я ли десять минут назад тошным криком кричала, сына за плечи трясла, с отцом воевала, плакала? Может, сон мне приснился дурной и ничего этого не было? Ладно, думаю, за ум возьмусь, буду с ними ласковая и ровная. Чего между своими не бывает? Без заботы моей, как слепые котята, они пропадут, а заботиться я не отказываюсь.
Тут навстречу мне Сеня-дурак. Кучерявая папаха на нем, пальто бежевое дамское. Забегает вперед, наклоняется, в лицо мне заглядывает.
- Кто такая? - бормочет. - Чего по нашей улице ходишь? Вот собачку сейчас позову!
Остановилась я, металлический рубль из кармана достала.
- Что ты, Сенюшка? - говорю ему ласково. - Своих узнавать перестал?
Подаю ему рублик, а он не берет, смотрит недоверчиво, пятится.
- Ишь прикинулась! - говорит. - Убери свои деньги, воровка!
Обернулась я направо, налево - люди мимо проходят, соседи, знакомые. Может кто услышать да понять не так - стыда не оберешься.
- Что ты мелешь, дурак? - спрашиваю сердито. - У кого я украла? Опомнись.
А дурак все свое:
- Воровка! Воровка! Старика обокрала, ребенка обокрала, теперь Сеню захотела купить? Не купишь, воровка, не купишь!
Рассердилась я на него, замахнулась рукой. Поглядел он на меня дико и побежал, в пальто своем путаясь. Да все издали кричит:
- Воровка! Воровка!
Ну что с дурака возьмешь? 18
Пришла я на пункт, калорифер включила, радиолу с пластинкой наладила. Валенки рабочие надела, халат, сижу за прилавком, пастилу кушаю и ни о чем таком особом не думаю. Тут и Ольга приходит.
- Ах, какой у нас уют! - говорит.
Пальтишко скинула - и давай перед зеркалом прихорашиваться. То на палец локон навьет, то на щечку его спустит, то боком к зеркалу повернется и в профиль себя оглядывает.
Надо ж, думаю, чудеса какие: и вертлявая девка, и собой ничего, тело ладное, ноги длинные, а однако же кровь у нее рыбья. Стало мне смешно от этой мысли. Гляжу я, как она по напрасному попкой вертит, и прямо трясусь вся от смеха.
Вдруг почувствовала Ольга нехороший мой взгляд, обернулась, бровки нахмурила.
- Что-то вы, - говорит, - Зина, сегодня недобрая.
- А устала я, - отвечаю, - от своей доброты. Все, кому не лень, ею пользуются.
- Жаль, - она мне говорит, - я вас именно за доброту и любила.
- А теперь, - отвечаю, - за что-нибудь другое полюби. Хватит с меня, надоело.
Удивилась Ольга и, по-моему, обиделась. А мне как того и надо было. Прямо маслом по сердцу мне ее удивление.
- Что вы, собственно, имеете в виду? - говорит.
- А то, - отвечаю, - чтоб дружок твой больше сюда не ходил. Мне на вашу возню смотреть опротивело. Возитесь, возитесь, и все вхолостую. Ничего у вас с ним не получится.
Залилась она краской и что сказать не нашла. Так весь день мы с ней молча и работали. Кавалер ее все за витриной маячил, но войти не решился: видно, издали почуял неладное. 19
Ближе к вечеру стала я тосковать. Все в окошко гляжу: не идет ли мой Толя со скрипочкой? Он, бывало, из школы прямо на пункт приходил. Сядет в задней комнате на пол и с пылесосом играется. Так и мне спокойно было, и ему хорошо: мама под боком, и игрушки серьезные. Но сегодня что-то нету и нету его. Прямо вся извелась: не попал ли под машину, не случилось ли чего? Кому я тогда нужна буду, порченая? Не идет из ума, как обидела я его, маленького своего, единственного. Господи, думаю, только бы целый пришел: зацелую, заласкаю, замолю свою вину. Нет, не обокрала я его: вся любовь моя осталась нетронутой.
В пять часов гляжу в окно - плетется мой Толик по тропиночке. Головку повесил, футляр по снегу волочит. Как увидела его - прямо в голос крикнула:
- Толенька! - кричу. - Солнышко мое!
И к дверям, и на улицу. Бегу простоволосая к нему, он остановился растерянный, потом футляр под мышку подхватил - и тоже ко мне навстречу.
Упала я перед ним на колени, обнимаю его, реву, прощения прошу, личико его маленькое глажу. Утомился он наконец, стал от рук моих отворачиваться.
- Ну, чего ты, мама! - стал говорить. - Встань со снега, пойдем, простудишься.
- Что ты все "пойдем" да "пойдем"? - говорю я ему с обидой. - Мать вон на коленях перед тобой стоит, а ты слова ласкового ей не скажешь. Прямо как неживой!
Но не слушает меня Толя, лицо свое прячет и бормочет одно, словно заведенный:
- Мама, встань. Мама, встань!
Горько стало мне, пасмурно. Делать нечего, однако, поднялась я, с коленок снег отряхнула.
- Ладно, - говорю и за руку его беру. - Пойдем, раз так. Черствый ты, безжалостный мальчишка. 20
Ехать нам через весь город пришлось, в самую толчею, да еще с двумя пересадками. Я молчу, обиженная, и Толик молчит. Раза три он собирался со мной заговорить, только я отворачивалась, как не слышала.
Пока до места доехали - стало уж темно, и фонари зажглись. Подошли мы к зданию - все окна горят, музыка слышится разнообразная. Кто на пианино бренчит, кто в трубу трубит, кто свой голос вхолостую пробует. Тут разнервничалась я: ну как не пропустят? А то осмеют. Чего, мол, притащилась, без вас тут народу хватает. Толик тоже струхнул, в руку мою вцепился, тащится за мной, озирается, еле-еле ногами перебирает.
В вестибюле темновато уже: видно, все уроки закончились. Тетка пожилая на стуле сидит, спицами вяжет. Как спросила я профессора Гайфутдинова - зашумела она на меня, но письмо увидела - и приумолкла. Положила свое вязанье на стул и пошла куда-то, ногами шаркая.
Приняла я от Толика пальто и шапку, форму школьную на нем одернула. Курточка на Толике мешком сидит, брюки мятые, все в пятнах, воротник у рубашки чернилами перемазанный. Как увидела я это - прямо чуть не заплакала.
- Что ж ты, - говорю, - охламоном таким пришел? В новенькое лень было переодеться?
- Я на скрипке играл, - отвечает мне Толик шепотом. - Паганини разучивал, этюд номер десять.
Ну мне что? Паганини так Паганини.
- Что ж ты прямо с десятого начал? - говорю недовольно. - Первый-то, наверно, полегче.
- А по радио только десятый передавали. Что запомнил, то и выучил.
Тут вернулась эта тетка.
- Повезло вам, - бурчит. - Сергей Саид-Гареевич как раз уходить собирался. Ждет он мальчика в тринадцатой комнате. А вы, мамаша, здесь побудьте, нечего по коридорам зря разгуливать.
Сунула я Толику футляр со скрипкой, макушку ему перекрестила, в спину подтолкнула: иди. А он оглядывается:
- Мамонька, страшно.
Рассердилась я, ногой на него топнула.
- Ступай, говорят! Нечего мать изводить.
И пошел мой сынок по лестнице. 21
Два часа я, как львица в клетке, металась. Господи, думаю, что ж так долго? Совсем они мне ребенка замучают. То застыну, притихну: не слышно ли скрипки?
1 2 3 4 5