https://wodolei.ru/catalog/mebel/
ручей! Вот оно что — быстрое течение, валуны… Вода стремилась высокая, перехлестывая островочки камней. Бобка не стал даже примеряться к прыжку, а сразу попрыгал вдоль ручья к мостику.
На станции бездомная свора сама пришла к нему на платформу, где он лег, свесив язык. Псы признали Бобку по запаху, но каждый подходил перезнакамливаться, как к новичку, а Понурый подолгу смотрел в сторону прихода поезда и оборачивался к Бобке, привыкая, потом присел рядом.
Дважды прогремели проходящие поезда, и оба раза Бобка вскакивал и упрыгивал подальше от путей. Псы вздрагивали вместе с ним и озирались по сторонам, не понимая Бобкиной паники. Тогда Бобка доверился им и перестал пугаться, хотя культя все еще поджималась от тяжелого грома колес, пока куцый двойной перестук хвостового вагона не затихал вдали.
Вскоре подошел населенный поезд с окошками, началась обычная суета проезжих людей. Взрослые мужчины трусили в домашней одежде к лотку у вокзального здания; вышло несколько тучных теток в шалях, их чемоданы посередке были окручены пояском.
Вдруг к Бобкиным лапам свалился кусочек колбасы. Бобка понюхал, но, перед тем как есть, поднял глаза: из вагонного окна глядело умильное лицо девочки, болезно прихватившей зубками губу. Не успел Бобка облизаться после колбасы, как прилетел со стороны вагона пирожок, затем куриные косточки в свертке с целыми крылышками. Пирожок летел косо и упал перед Бичом; тот решил, что ему — и сразу съел. Сверток рассыпался между Бобкой и Понурым, и Понурый подобрался к косточкам, лишь убедившись, что Бобке перепал новый кусочек колбасы — на этот раз копченой, старой, с плесневелым налетом. Начали собираться вокруг Бобки остальные псы, те, что еще до прихода поезда потеряли к нему, долго лежащему на месте, интерес и уныло, почти без толку попрошайничали у других вагонов. Теперь они увидели, что вагон с хорошим угощением Бобка угадал верно. Окружили Бобку и некоторые проезжие люди. Они крикнули в окошки соседних вагонов, и оттуда принесли еще разной недоеденной снеди и даже целую костистую рыбку.
Так для Бобки началась вторая, помимо дворовой службы, жизнь — едовая жизнь на станции. И она стала регулярной, как только сам Хозяин заметил его там: ведь он каждый день уходил куда-то в ту сторону работать. Он велел Мальчику отпускать Бобку ежедневно, чтобы тот больше бегал, много ел и стал бы на трех лапах сильным и ловким; но и наказывать его, если задержится.
Вначале было неловко, Бобка стеснялся, как если бы его оставили лежать в гастрономе, где много шаркающего народу и недосягаемой еды, — но потом свыкся и являлся к дневному поезду как на необходимую службу. На платформе, обычно у середины поезда, где больше людей, он ложился, скрестив перед собой лапы, всегда культей вверх, и весь его горестный и достойный вид говорил, что он пострадал здесь, на железных путях, и, как потерпевший, требует теперь возмещения. Вставать или доползать до еды почти не приходилось: хватало и того, что падало рядом. А той еде, что пролетала мимо, станционные бродяги не давали пропасть, — и даже Рыжий учел Бобкину инвалидность, не смея отбирать его законное подаяние.
С первых же дней на станции Бобка озаботился тягой какого-нибудь приятного знакомства. Незабываемая кобелья возня вокруг Асты и воспоминания о прошлой весне подталкивали его. Он принюхивался к каждому незнакомцу на станции; иногда, не дожидаясь встречной прыти, приближался к нему сам, но все были кобели, сами озабоченные разнообразием жизни и лучшей едой. Суки изредка учуивались издали, но, пока Бобка допрыгивал до них, там уже вился кобель быстролапее его, а то и целая свора, причем Бобку, видя его шаткость, оттесняли теперь и соперники помельче. Вначале Бобку подмывало тут же наказать неучтивца, но с первым же подскоком он осознавал свою слабую инвалидскую силу. Осознание вызывало смутную глухую боязнь, топорщилась на загривке шерсть, но чтобы соперник не подметил его растерянности и не бросился трепать его, Бобка угрюмо, угрожающе рычал. С каждой новой сукой отправлялись в изнурительные бега. Бобка поначалу держался в хвосте, даже иногда соперничал, но всегда потом отставал…Однажды, уже поздней весной, когда наконец и озерная вода проступила сквозь лед, Бобке суждено было встретить свою прошлогоднюю подругу. На окраине станции, по возвращении домой, он вдруг учуял запах, обеспокоивший память. Запах был в компании с другими, и Бобка пошел по следу, все сильнее возбуждаясь. Следы были свежие и вскоре привели на мусорную свалку, где дымила всякая ветошь. Бобка заглядывал сюда редко, как пес, имеющий свой призор — конуру и положенную похлебку.
Как-то раз, в жаркую пору, он вывалялся в протухшей селедке. Тогда ему стало приятно в резкой пряности, к тому же притихли блохи, — но дома Хозяин наказал, перед каждым пинком поднося к носу свою домашнюю селедку, чтобы Бобка понял, за что, и через битье навеки раскаялся. И Бобка запомнил, впредь чурался свалок и помоек, а если и валялся на любимых запахах, то не слишком густых.
Теперь он пошел между кучами отбросов и вскоре увидел суку и трех кобелей; один был чуть меньше него, остальные и вовсе незначительные. Приблизившись, Бобка заволновался — неужели это она, его первая, единственная сука? Такая же палевая, с темным чепраком… А когда она обернулась к нему после знакомства широкой мордой, Бобка узнал ярко-рыжие подпалинки над глазами. Он завилял хвостом как старый знакомец — что, встретив ее, он вспомнил давнее время жизни. Но Палевая его не признала; после Бобкиных щенят у нее, как видно, успели народиться и другие, осенние; они-то и затмили ее память.
Мелкие кобельки почтительно разошлись, но средний уступать не стал. Он был юркий и дерзкий, остроухой породы, но не овчарочьей, а мельче, со светло-рыжей спиной и белым пушистым подгрудком. Чуть освоившись, Бобка рыкнул, давая знать, что пусть он инвалид, но потому, может, и озлобленный и знающий, а может, и со скрытым преимуществом. Но Остроухий не оробел, крутое колечко его хвоста не распустилось, не легло между ног. Он, правда, отскочил, но протяжно заворчал нутром, что он не сдался, а только оценивает Бобку и его скрытое преимущество. Тогда, ущемляя свой гонор, Бобка сам приблизился и удостоверил его. Тот опять не струсил, на знакомство ответил небрежно, при этом злостно повел ноздрями, а на заплясавшие под Бобкиной губой зубы предъявил свои, — хотя и не решился нападать на инвалида с его неуточненными силами. Бобка счел себя победителем — ведь во время обоюдо-равного огрызательства он был ближе к суке. Он расслабил губу и подался в сторону Палевой — ухаживать. Та исследовала новости свежесваленных куч. Бобка стал терпеливо помогать ей, подолгу останавливая нюх на обтрепавшейся человечьей одежде, на заскорузлых ботинках: быть может, Палевая вспомнит кого-нибудь из знакомых людей, живших в этих старых одеждах, а через память запахов — и его, позабытого Бобку…
Сука перебирала нюхом человеческий хлам и как будто не замечала его. Что-то внутри него, не уверенное в удаче долгого преследования, так и подмывало скорее подсуетиться, но Бобка сдерживался; он пока терпеливо сопровождал ее.
Остроухий упорно следовал за ними; не отставали и двое кобельков. И как только Палевая делала быстрые перебежки, — как только Бобка отставал, Остроухий оказывался рядом с ней и сводил на нет Бобкины старания.
В азарте преследования Бобка едва не попал под колесо машины, привезшей мусор. Палевая, завидев ее при въезде на свалку, побежала встречать.
Остроухий с кобельками сразу двинулись за ней, вновь оставив Бобку позади.
Когда Бобка допрыгал до машины, та вдруг стала поворачивать, отрезая его от остальных, уже перебежавших на другую сторону. И тут, перед надвигающимся колесом, в Бобкино возбужденное тело вошло смятение. Ведь он усердно стремился вперед, и прежний толчок веления в лапах подстегивал: успеем! Но одновременно вмешалось нечто другое; Бобка не ведал, откуда оно, это сомнение, не давшее ему упредить машину единым махом. Он только ощутил, как чутко заныло у него под загривком, отчего он вздрогнул и на миг остановился.
Мгновенная паника сковала его, и вся сила, назначенная на следующий прыжок, сгустилась в сердце — оно отчаянно затрепетало, как захваченный в зубы мускулистый зверек.
И тут Бобка ощутил новое — незнакомое — веление. И не веление даже — не постоянно готовое в теле, в каждом бугорке мышц ожидание команды от зрения, слуха и нюха, а иное — от томительной неуверенности в груди — как yточнение главного порыва. Как какая-то поправка.
Но ощутив эту поправку, Бобка не подчинился ей, и не потому, что был захвачен бегом, а потому, что чуткий тик уточнения был слабым, и Бобка превозмог его. После мгновенного замешательства он пустил скученные лапы вперед. Но пересек опасную ширину машины медленней, чем было уверено тело.
Хорошо, что машина дрогнула, тормозя, и резиновое колесо задело Бобкин хвост, которым он подхлестнул себя в отчаянном, но не очень прытком рывке.
Забеспокоившись, что в перебежках он может совсем отстать, Бобка в этот раз поспешил. Едва отдышавшись, он приластился к давней своей подруге. Та была безразличной и увертывалась от его неловких прикосновений.
Он оттолкнулся от земли раз и другой, но в намаянной, нетерпеливой лапе не хватило силы для покорения… Не ощущая на боках подчиняющей власти лап, Палевая поняла, что Бобка слаб, а может, робок, и забеспокоилась. Лишь раз Бобка одолел свою усталую тяжесть, — но Палевая, озадачившись его костистой разнолапостью, сбросила и на все остальные попытки огрызалась.
Остроухий, наблюдая Бобкины старания, все смелел, приближался и на следующей перебежке занял его место. Бобка присел отдышаться, потом еще некоторое время бежал за ними, садясь в отдалении и изнывающе скуля. Вскоре он увидел, как Палевая стала покоряться Остроухому — более резвому, умелому кобелю. И тогда Бобка тихо, часто залаял — так часто, что его лай от ожесточенности слился в глухой подвыв, а распаленная шкура в паху подтянулась пристать к спине в стремлении вытеснить угнетающий безвыходный жар…
К началу лета, когда Мальчик уже не уходил утром из дома с сумкой на спине, они с Хозяйкой собрались уезжать. Мальчик потрепал Бобкин лоб, Хозяин вынес из дома чемодан и упитанную сумку, и они все уехали на машине в сторону станции. Вернулся Хозяин поздно, от него издали доносило водкой, но Бобка обрадовался, что он тоже не уехал.
Хозяин не позволял Бобке распускать горячую преданность к себе. Он и раньше гулял с ним редко, в последний же год совсем перестал; а когда однажды на станции Бобка отыскал его, то он, гневный от посторонней работы с другими людьми, прогнал инвалида прочь. Но без Хозяина Бобке стало бы бессмысленно и пусто — как, наверно, Капитону без Хозяйки и Мальчика.
В первые дни Капитон чурался еды, искал глухой уединенности и ночевал в подполе. Потом привык, чаще приходил дружить к Бобке, ищуще, бесшумно отирался у ног Хозяина, когда тот ел под навесом. Хозяин опускал вниз ладонь, и она действовала на Капитона притягивающе. Пружинисто вытянувшись на лапках, он влеплялся в нее бодливой головой, прижав уши, чтобы их не помять. Глаза его заливало сонной одурью, вдоль спины катался гибкий горбик, изнемогающий без ласки. Когда Хозяин снисходил ладонью до спины и рассеянно проводил ею от головы к заду, Капитон резко вскидывал хвост, чтобы остановить ускользающую со спины ладонь — как бы требуя повторить.
Ластился, видно, Капитон и к приходящей к Хозяину женщине, хотя Бобка и не видел, потому что Хозяин всегда заводил ее домой и в окнах она не появлялась. Сам Бобка собрался вначале обгавкать чужого человека, чтобы и Хозяин понял: в дом его, пусть и с ним самим, входит чужая, и мало ли что.
Но Хозяин заворотил Бобку мордой в конуру и дал пинка, чтобы тот не оглашал вечернюю тишь.
А ночью, пока Хозяин запирал дверь, а женщина прошла по дорожке вперед, Бобка учуял, что она уносит с собой частицу чего-то хозяйского — от нее доносило его присущим духом. Бобка зарычал в конуре, не выдержал и сорвался на гавканье — ведь, может, Хозяин и знать не знает? Но Хозяин, как оказалось, знал: он крикнул Бобке, что уже осведомлен и чтобы тот зря не разорял себе горла. И Бобка замолк; лишь, скаля морду, клокотал горлом, потому что не мог усвоить: как же это чужая женщина уносит с собой что-то сугубо Хозяиново? — то, что позволительно лишь Хозяйке.
Бобка делал вид, что смирился с волей Хозяина, и теперь, завидя его приближение с женщиной, сам упрыгивал в конуру.
По изначальному велению Бобка одобрял любое действие Хозяина. И так было всегда. Но в последнее время он все чаще стал озадачиваться от некоторых поступков Хозяина. Хотя бы: почему тот привозит кирпичи по ночам, когда темно и колеса тележки то и дело съезжают на грядки? Да еще гасит свет на веранде. Днем Бобка видел в той стороне начатое большое строение; его собирали у озера приезжие люди из таких же кирпичей. Может, в темное время, когда прохладнее, Хозяину легче тащить оттуда тяжесть? Но почему от него несло так же густо, как если бы он долго работал на грядках?… От недоумения у Бобки ползла тяжелая немота в затылке, перетекая в шею. Ощущение уже было знакомо: теперь оно сопровождало всякий импульс веления — как уточняющая поправка. Но в случае с кирпичами поправка — или что-то схожее с нею — ощущалась Бобкой отдельно, без всякого веления. Просто, сидя перед конурой, он смотрел, как Хозяин закатывает тележку внутрь, и из ближнего к конуре угла сарая слышалось, как кирпичи с сухим звоном похрюкивают один по другому все выше и выше — видно, Хозяин решил натащить их полный сарай, — а дощатая стена гулко отзывается, когда они упираются в нее.
Следующую загадку Бобка уже немного прояснил — хотя и не старался. Он многое видел сам, и от сопоставлений терпел в затылке досужее осознание. Было это в день возвращения Хозяйки с Мальчиком, когда вездесущая зелень прибрала не только весеннюю голь — в траве уже потонул весь стареющий под заборами хлам.
1 2 3 4 5 6 7 8
На станции бездомная свора сама пришла к нему на платформу, где он лег, свесив язык. Псы признали Бобку по запаху, но каждый подходил перезнакамливаться, как к новичку, а Понурый подолгу смотрел в сторону прихода поезда и оборачивался к Бобке, привыкая, потом присел рядом.
Дважды прогремели проходящие поезда, и оба раза Бобка вскакивал и упрыгивал подальше от путей. Псы вздрагивали вместе с ним и озирались по сторонам, не понимая Бобкиной паники. Тогда Бобка доверился им и перестал пугаться, хотя культя все еще поджималась от тяжелого грома колес, пока куцый двойной перестук хвостового вагона не затихал вдали.
Вскоре подошел населенный поезд с окошками, началась обычная суета проезжих людей. Взрослые мужчины трусили в домашней одежде к лотку у вокзального здания; вышло несколько тучных теток в шалях, их чемоданы посередке были окручены пояском.
Вдруг к Бобкиным лапам свалился кусочек колбасы. Бобка понюхал, но, перед тем как есть, поднял глаза: из вагонного окна глядело умильное лицо девочки, болезно прихватившей зубками губу. Не успел Бобка облизаться после колбасы, как прилетел со стороны вагона пирожок, затем куриные косточки в свертке с целыми крылышками. Пирожок летел косо и упал перед Бичом; тот решил, что ему — и сразу съел. Сверток рассыпался между Бобкой и Понурым, и Понурый подобрался к косточкам, лишь убедившись, что Бобке перепал новый кусочек колбасы — на этот раз копченой, старой, с плесневелым налетом. Начали собираться вокруг Бобки остальные псы, те, что еще до прихода поезда потеряли к нему, долго лежащему на месте, интерес и уныло, почти без толку попрошайничали у других вагонов. Теперь они увидели, что вагон с хорошим угощением Бобка угадал верно. Окружили Бобку и некоторые проезжие люди. Они крикнули в окошки соседних вагонов, и оттуда принесли еще разной недоеденной снеди и даже целую костистую рыбку.
Так для Бобки началась вторая, помимо дворовой службы, жизнь — едовая жизнь на станции. И она стала регулярной, как только сам Хозяин заметил его там: ведь он каждый день уходил куда-то в ту сторону работать. Он велел Мальчику отпускать Бобку ежедневно, чтобы тот больше бегал, много ел и стал бы на трех лапах сильным и ловким; но и наказывать его, если задержится.
Вначале было неловко, Бобка стеснялся, как если бы его оставили лежать в гастрономе, где много шаркающего народу и недосягаемой еды, — но потом свыкся и являлся к дневному поезду как на необходимую службу. На платформе, обычно у середины поезда, где больше людей, он ложился, скрестив перед собой лапы, всегда культей вверх, и весь его горестный и достойный вид говорил, что он пострадал здесь, на железных путях, и, как потерпевший, требует теперь возмещения. Вставать или доползать до еды почти не приходилось: хватало и того, что падало рядом. А той еде, что пролетала мимо, станционные бродяги не давали пропасть, — и даже Рыжий учел Бобкину инвалидность, не смея отбирать его законное подаяние.
С первых же дней на станции Бобка озаботился тягой какого-нибудь приятного знакомства. Незабываемая кобелья возня вокруг Асты и воспоминания о прошлой весне подталкивали его. Он принюхивался к каждому незнакомцу на станции; иногда, не дожидаясь встречной прыти, приближался к нему сам, но все были кобели, сами озабоченные разнообразием жизни и лучшей едой. Суки изредка учуивались издали, но, пока Бобка допрыгивал до них, там уже вился кобель быстролапее его, а то и целая свора, причем Бобку, видя его шаткость, оттесняли теперь и соперники помельче. Вначале Бобку подмывало тут же наказать неучтивца, но с первым же подскоком он осознавал свою слабую инвалидскую силу. Осознание вызывало смутную глухую боязнь, топорщилась на загривке шерсть, но чтобы соперник не подметил его растерянности и не бросился трепать его, Бобка угрюмо, угрожающе рычал. С каждой новой сукой отправлялись в изнурительные бега. Бобка поначалу держался в хвосте, даже иногда соперничал, но всегда потом отставал…Однажды, уже поздней весной, когда наконец и озерная вода проступила сквозь лед, Бобке суждено было встретить свою прошлогоднюю подругу. На окраине станции, по возвращении домой, он вдруг учуял запах, обеспокоивший память. Запах был в компании с другими, и Бобка пошел по следу, все сильнее возбуждаясь. Следы были свежие и вскоре привели на мусорную свалку, где дымила всякая ветошь. Бобка заглядывал сюда редко, как пес, имеющий свой призор — конуру и положенную похлебку.
Как-то раз, в жаркую пору, он вывалялся в протухшей селедке. Тогда ему стало приятно в резкой пряности, к тому же притихли блохи, — но дома Хозяин наказал, перед каждым пинком поднося к носу свою домашнюю селедку, чтобы Бобка понял, за что, и через битье навеки раскаялся. И Бобка запомнил, впредь чурался свалок и помоек, а если и валялся на любимых запахах, то не слишком густых.
Теперь он пошел между кучами отбросов и вскоре увидел суку и трех кобелей; один был чуть меньше него, остальные и вовсе незначительные. Приблизившись, Бобка заволновался — неужели это она, его первая, единственная сука? Такая же палевая, с темным чепраком… А когда она обернулась к нему после знакомства широкой мордой, Бобка узнал ярко-рыжие подпалинки над глазами. Он завилял хвостом как старый знакомец — что, встретив ее, он вспомнил давнее время жизни. Но Палевая его не признала; после Бобкиных щенят у нее, как видно, успели народиться и другие, осенние; они-то и затмили ее память.
Мелкие кобельки почтительно разошлись, но средний уступать не стал. Он был юркий и дерзкий, остроухой породы, но не овчарочьей, а мельче, со светло-рыжей спиной и белым пушистым подгрудком. Чуть освоившись, Бобка рыкнул, давая знать, что пусть он инвалид, но потому, может, и озлобленный и знающий, а может, и со скрытым преимуществом. Но Остроухий не оробел, крутое колечко его хвоста не распустилось, не легло между ног. Он, правда, отскочил, но протяжно заворчал нутром, что он не сдался, а только оценивает Бобку и его скрытое преимущество. Тогда, ущемляя свой гонор, Бобка сам приблизился и удостоверил его. Тот опять не струсил, на знакомство ответил небрежно, при этом злостно повел ноздрями, а на заплясавшие под Бобкиной губой зубы предъявил свои, — хотя и не решился нападать на инвалида с его неуточненными силами. Бобка счел себя победителем — ведь во время обоюдо-равного огрызательства он был ближе к суке. Он расслабил губу и подался в сторону Палевой — ухаживать. Та исследовала новости свежесваленных куч. Бобка стал терпеливо помогать ей, подолгу останавливая нюх на обтрепавшейся человечьей одежде, на заскорузлых ботинках: быть может, Палевая вспомнит кого-нибудь из знакомых людей, живших в этих старых одеждах, а через память запахов — и его, позабытого Бобку…
Сука перебирала нюхом человеческий хлам и как будто не замечала его. Что-то внутри него, не уверенное в удаче долгого преследования, так и подмывало скорее подсуетиться, но Бобка сдерживался; он пока терпеливо сопровождал ее.
Остроухий упорно следовал за ними; не отставали и двое кобельков. И как только Палевая делала быстрые перебежки, — как только Бобка отставал, Остроухий оказывался рядом с ней и сводил на нет Бобкины старания.
В азарте преследования Бобка едва не попал под колесо машины, привезшей мусор. Палевая, завидев ее при въезде на свалку, побежала встречать.
Остроухий с кобельками сразу двинулись за ней, вновь оставив Бобку позади.
Когда Бобка допрыгал до машины, та вдруг стала поворачивать, отрезая его от остальных, уже перебежавших на другую сторону. И тут, перед надвигающимся колесом, в Бобкино возбужденное тело вошло смятение. Ведь он усердно стремился вперед, и прежний толчок веления в лапах подстегивал: успеем! Но одновременно вмешалось нечто другое; Бобка не ведал, откуда оно, это сомнение, не давшее ему упредить машину единым махом. Он только ощутил, как чутко заныло у него под загривком, отчего он вздрогнул и на миг остановился.
Мгновенная паника сковала его, и вся сила, назначенная на следующий прыжок, сгустилась в сердце — оно отчаянно затрепетало, как захваченный в зубы мускулистый зверек.
И тут Бобка ощутил новое — незнакомое — веление. И не веление даже — не постоянно готовое в теле, в каждом бугорке мышц ожидание команды от зрения, слуха и нюха, а иное — от томительной неуверенности в груди — как yточнение главного порыва. Как какая-то поправка.
Но ощутив эту поправку, Бобка не подчинился ей, и не потому, что был захвачен бегом, а потому, что чуткий тик уточнения был слабым, и Бобка превозмог его. После мгновенного замешательства он пустил скученные лапы вперед. Но пересек опасную ширину машины медленней, чем было уверено тело.
Хорошо, что машина дрогнула, тормозя, и резиновое колесо задело Бобкин хвост, которым он подхлестнул себя в отчаянном, но не очень прытком рывке.
Забеспокоившись, что в перебежках он может совсем отстать, Бобка в этот раз поспешил. Едва отдышавшись, он приластился к давней своей подруге. Та была безразличной и увертывалась от его неловких прикосновений.
Он оттолкнулся от земли раз и другой, но в намаянной, нетерпеливой лапе не хватило силы для покорения… Не ощущая на боках подчиняющей власти лап, Палевая поняла, что Бобка слаб, а может, робок, и забеспокоилась. Лишь раз Бобка одолел свою усталую тяжесть, — но Палевая, озадачившись его костистой разнолапостью, сбросила и на все остальные попытки огрызалась.
Остроухий, наблюдая Бобкины старания, все смелел, приближался и на следующей перебежке занял его место. Бобка присел отдышаться, потом еще некоторое время бежал за ними, садясь в отдалении и изнывающе скуля. Вскоре он увидел, как Палевая стала покоряться Остроухому — более резвому, умелому кобелю. И тогда Бобка тихо, часто залаял — так часто, что его лай от ожесточенности слился в глухой подвыв, а распаленная шкура в паху подтянулась пристать к спине в стремлении вытеснить угнетающий безвыходный жар…
К началу лета, когда Мальчик уже не уходил утром из дома с сумкой на спине, они с Хозяйкой собрались уезжать. Мальчик потрепал Бобкин лоб, Хозяин вынес из дома чемодан и упитанную сумку, и они все уехали на машине в сторону станции. Вернулся Хозяин поздно, от него издали доносило водкой, но Бобка обрадовался, что он тоже не уехал.
Хозяин не позволял Бобке распускать горячую преданность к себе. Он и раньше гулял с ним редко, в последний же год совсем перестал; а когда однажды на станции Бобка отыскал его, то он, гневный от посторонней работы с другими людьми, прогнал инвалида прочь. Но без Хозяина Бобке стало бы бессмысленно и пусто — как, наверно, Капитону без Хозяйки и Мальчика.
В первые дни Капитон чурался еды, искал глухой уединенности и ночевал в подполе. Потом привык, чаще приходил дружить к Бобке, ищуще, бесшумно отирался у ног Хозяина, когда тот ел под навесом. Хозяин опускал вниз ладонь, и она действовала на Капитона притягивающе. Пружинисто вытянувшись на лапках, он влеплялся в нее бодливой головой, прижав уши, чтобы их не помять. Глаза его заливало сонной одурью, вдоль спины катался гибкий горбик, изнемогающий без ласки. Когда Хозяин снисходил ладонью до спины и рассеянно проводил ею от головы к заду, Капитон резко вскидывал хвост, чтобы остановить ускользающую со спины ладонь — как бы требуя повторить.
Ластился, видно, Капитон и к приходящей к Хозяину женщине, хотя Бобка и не видел, потому что Хозяин всегда заводил ее домой и в окнах она не появлялась. Сам Бобка собрался вначале обгавкать чужого человека, чтобы и Хозяин понял: в дом его, пусть и с ним самим, входит чужая, и мало ли что.
Но Хозяин заворотил Бобку мордой в конуру и дал пинка, чтобы тот не оглашал вечернюю тишь.
А ночью, пока Хозяин запирал дверь, а женщина прошла по дорожке вперед, Бобка учуял, что она уносит с собой частицу чего-то хозяйского — от нее доносило его присущим духом. Бобка зарычал в конуре, не выдержал и сорвался на гавканье — ведь, может, Хозяин и знать не знает? Но Хозяин, как оказалось, знал: он крикнул Бобке, что уже осведомлен и чтобы тот зря не разорял себе горла. И Бобка замолк; лишь, скаля морду, клокотал горлом, потому что не мог усвоить: как же это чужая женщина уносит с собой что-то сугубо Хозяиново? — то, что позволительно лишь Хозяйке.
Бобка делал вид, что смирился с волей Хозяина, и теперь, завидя его приближение с женщиной, сам упрыгивал в конуру.
По изначальному велению Бобка одобрял любое действие Хозяина. И так было всегда. Но в последнее время он все чаще стал озадачиваться от некоторых поступков Хозяина. Хотя бы: почему тот привозит кирпичи по ночам, когда темно и колеса тележки то и дело съезжают на грядки? Да еще гасит свет на веранде. Днем Бобка видел в той стороне начатое большое строение; его собирали у озера приезжие люди из таких же кирпичей. Может, в темное время, когда прохладнее, Хозяину легче тащить оттуда тяжесть? Но почему от него несло так же густо, как если бы он долго работал на грядках?… От недоумения у Бобки ползла тяжелая немота в затылке, перетекая в шею. Ощущение уже было знакомо: теперь оно сопровождало всякий импульс веления — как уточняющая поправка. Но в случае с кирпичами поправка — или что-то схожее с нею — ощущалась Бобкой отдельно, без всякого веления. Просто, сидя перед конурой, он смотрел, как Хозяин закатывает тележку внутрь, и из ближнего к конуре угла сарая слышалось, как кирпичи с сухим звоном похрюкивают один по другому все выше и выше — видно, Хозяин решил натащить их полный сарай, — а дощатая стена гулко отзывается, когда они упираются в нее.
Следующую загадку Бобка уже немного прояснил — хотя и не старался. Он многое видел сам, и от сопоставлений терпел в затылке досужее осознание. Было это в день возвращения Хозяйки с Мальчиком, когда вездесущая зелень прибрала не только весеннюю голь — в траве уже потонул весь стареющий под заборами хлам.
1 2 3 4 5 6 7 8