https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/uglovye/
непреходящее одиночество.
Он смотрит вниз, почти скрытый листвой. Смотрит на мир глазами укрытой от чужих взоров птицы.
Я нащупываю в его кармане складной нож, вытаскиваю наружу, вонзаю в краснозем – очистить от грязи и гадости: этим ножом были удалены внутренности двух кроликов, печень, кишки… еще слышен отвратительный запах. Мальчик встает, оборачивается к дереву и принимается вырезать на стволе бука свои инициалы. Глубокие надрезы, сняты полоски серой коры, открывается сочная зелень живой сердцевины ствола. Прощай, мое детство, прощай, сновиденье.
«Д. Г. М».
И чуть ниже: «21 авг. 42».
Игры
– Так и напиши.
– Нет.
– Ты просто должен это написать. Он улыбается в темноте:
– Дженни, в творчестве нет никаких «должен».
– Ну – можешь.
Тоном строгого папаши он произносит:
– Тебе давно пора бы заснуть.
Но сам он стоит у окна совершенно неподвижно, пристально вглядываясь в ночь; из темноты комнаты он смотрит на пальмы и пойнтсеттии, на широкие листья рицинника в саду; и дальше – за ограду сада, деловая часть города, безбрежное плато обычной, ювелирно сияющей огнями ночи. Он на долгий миг закрывает глаза – потушить это сияние.
– Тут призраков полно. В конце концов они тобой завладевают.
– Ну вот, теперь ты в ложную романтику ударился.
– Ты хочешь сказать, что меня до сих пор еще не обнаруживали мертвецки пьяным в студийном буфете?
– Ох, Дэниел, что за чушь!
Он не отвечает. Тишина. Вспыхивает огонек зажигалки. В оконном стекле на мгновение он видит лицо, длинные волосы, янтарный очерк дивана. И белизну – там, где распахнуто темносинее, не стянутое поясом кимоно. Прелестный ракурс; особенно прелестный потому, что ни одна камера, ни один кадр никогда в жизни не смогут его запечатлеть. Зеркала. Темная комната. И эта красная точка в стекле – непослушанья алое пятно – в сочетании с темно-синим там, в глубине; алмазы и гранаты внизу и сияние небесных огней. Она говорит очень тихо:
– Будь помягче, а?
Это ужасно, это подступает как тошнота в неподходящий момент: живущий в нем мальчишка-подросток по-прежнему восхищается тысячу раз виденной россыпью огней за окном, его по-прежнему волнует этот символ успеха; он самоуверен, он всего добился сам; он высмеивает все, что успел узнать, все, чему научился, все, что ценил.
Он отворачивается от окна, проходит через комнату к столику у двери: столик – поддельный «бидермейер».
– Ты чего-нибудь хочешь?
– Только тебя. И неразбавленным. В порядке исключения. Он наливает себе виски, разбавляет содовой, отпивает глоток; добавляет еще воды; поворачивается к ней:
– По правде говоря, я должен бы тебя уложить спать.
– Ради всего святого, иди сюда и сядь.
Изящный поворот головы над спинкой дивана, пристальный взгляд.
– Ты заставляешь меня играть.
– Прости.
– Мне этого и днем хватает. Если помнишь.
Он подходит к ней, садится на край дивана; опирается локтями о колени, потягивает виски.
– Когда это началось?
Он делит все разговоры на две категории: когда ты просто разговариваешь и когда ты разговариваешь, чтобы слушать себя. В последнее время его разговоры все больше сводились к этой второй. Нарциссизм: когда – с возрастом – перестаешь верить в свою уникальность, тебя увлекает сложность собственной личности, как будто наслоения лжи о самом себе могут заменить незрелые юношеские иллюзии, а словесные ухищрения способны скрыть провал или заглушить гнилостный запах успеха.
– Сегодня днем. Когда ты ушла. Я пошел на съемочную площадку. Побродил там. Все эти пустые павильоны. Такое чувство пустоты… впустую потраченного времени. Усилий. Всего.
– Да еще меня надо было ждать.
– Ты ни при чем.
– Но дело именно в этом?
Он отрицательно трясет головой.
– Звезда экрана и ее жеребчик?
– Это просто миф. Старое клише.
– Но оно по-прежнему в ходу.
– Туземцам ведь надо чем-то платить, Дженни.
Она сидит, закинув руку на спинку дивана, вглядывается в его лицо. Ей виден лишь профиль.
– Оттого-то меня так раздражает Хмырь. Он думает, что такой весь неотразимый, такой современно-сексуальный, да-что-ты-детка! Стоит ему тебя увидеть, как он одаряет меня взглядом… Этакий всезнающий, опытный, догола раздевающий взгляд. В следующий раз спрошу его, зачем он презервативы на глаза надевает.
– Что ж, это добавит остроты в ваши сцены.
Она поднимается, медленно идет к окну, гасит сигарету в глиняной пепельнице у телефона… Да, конечно, она играет. Теперь она смотрит в окно, как смотрел он, на этот отвратительный город, на эту неестественную ночь.
– Чего я про этот мерзкий город никак не пойму, так это как им удалось изгнать отсюда всякую естественность.
Она возвращается, останавливается перед ним, сложив руки на груди, смотрит сверху вниз.
– Я хочу сказать, почему все они так ее боятся? Почему бы им не принять как само собой разумеющееся, что просто мы – англичане, у нас могут быть какие-то свои собственные, английские… Ох, Дэн!
Она садится рядом, прижимается – ему приходится ее обнять, – целует его ладонь и кладет к себе на грудь.
– Ну ладно. Значит, ты побродил по площадке. Но это же ничего не объясняет. Почему ты… Ну, дальше?
Он смотрит в глубь комнаты.
– Думаю, все дело в проблеме реальности. Реальность невозможно запечатлеть. Все эти павильоны, декорации квартир… Они все еще стоят там. А фильмов этих уже никто и не помнит. Дело в том, что… все королевские пьесы и все королевские сценарии… и ничто в твоем сегодняшнем дне не сможет тебя, как Шалтая-Болтая, опять воедино собрать.
– Предупреди меня, когда надо будет отирать слезы с глаз.
Он чуть слышно фыркает носом, на мгновение нежно сжимает ее грудь и убирает руку.
– Это лишь подтверждает мои слова.
– Кто-то напрашивается на комплименты.
– Ничего подобного.
– Да тебя же ни с кем… Ты и сам прекрасно это знаешь.
– Только по здешним меркам.
– Чушь.
– Знаешь, дорогая, когда тебе…
– О Боже, опять двадцать пять! Он с минуту молчит.
– В твоем возрасте я мог смотреть только вперед. А в моем…
– Тогда тебе следует обратиться к окулисту – зрение проверить.
– Да нет, вряд ли. «Коль цену хочешь знать осколкам, спроси руины».
– «Так в этом мы с тобою схожи. Иеронимо бредит вновь».
Она отодвигается, усмехается в темноте и грозит ему пальцем:
– Ты просто забыл следующую реплику, верно? Нечего цитатами в актрис швыряться. Может, мы и глупые коровы, но уж драматургию знаем не хуже вас.
– Это сценическая реплика. Не реальность. Она опускает взгляд.
– А ты паршиво выбрал роль.
– Да просто тщеславие навыворот. Все оглядываюсь на собственные шедевры.
– Ой-вей! Так мы, оказывается, не Шекспир!
– Пожалуй, мне лучше уйти, – тихо говорит он.
Но она заставляет его снова сесть, снова ее обнять, прижимается лицом к его плечу.
– Веду себя по-хамски.
– Значит, заслужил.
Она целует его плечо сквозь рубашку.
– Я понимаю, сломалось что-то в душе, руины, осколки… Просто мне больно сознавать, что я все это усугубляю.
Он притягивает ее поближе.
– Ты как раз один из тех осколков, которые придают жизни смысл.
– Только… если бы я…
– Мы ведь уже все решили.
Она завладевает его рукой.
– Расскажи мне. Что такое случилось сегодня?
– Я зашел в старый павильон, где «Камелот» снимали. И меня вдруг словно ударило. Понял – это обо мне. Попрание мифов. Вроде я напрочь отлучен от того, чем должен был быть. – Он помолчал. – Прокол.
– Это еще что такое?
– Вопрос на засыпку.
– А ты попробуй.
– Видимо, дело в средствах отображения. Они искусственны.
– И что же?
– А то, что, если я когда-то надеялся отобразить что-то, не надо было лезть в театр и кино. Они просто… там попирается реальность.
– И что же такое это «что-то»?
– Да Бог его знает, Дженни. Истина о себе самом? История собственной жизни? Получается какой-то отвратительный солипсизм.
– Но ты когда-то убеждал меня, что суть всякого искусства – солипсизм.
Он молчит, по-прежнему глядя в глубину комнаты.
– Большую часть своей сознательной жизни я потратил, стараясь научиться находить неизбитые слова, делать сцены острыми и живыми. Учился наполнять смыслом паузы между репликами. Создавать других людей. Всегда – других. – Он снова долго молчит. – Будто в меня вселился кто-то другой. Давным-давно.
– Какой другой?
– Предатель.
– Чепуха. Но продолжай.
Он гладит ее волосы.
– Путь наименьшего сопротивления. Пишешь: «Комната, средний план, ночь, женщина и мужчина на диване». И покидаешь место действия. Пусть другие будут Дженни и Дэном. Пусть кто-то другой говорит им, что делать. Снимает их на пленку. Сам ты избавлен от риска. Больше не хочу иметь дело с другими. Только – с самим собой. – Он перестает гладить ее волосы, шутливо ерошит их. – Вот и все, Дженни. Я вовсе не собираюсь начать все сначала. Просто хочу, чтобы ты поняла – мне до смерти надоели сценарии.
– И Голливуд. И я.
– Ты – нет.
– Но ты же хочешь вернуться домой.
– Не буквально. В переносном смысле.
– Так с этого мы и начали. Пиши воспоминания.
– Я придумал слишком много бумажных персонажей, не стоит добавлять в этот список еще и самого себя. Все равно вышло бы одно вранье. Не смог бы правдиво отобразить реальность.
– Тогда напиши роман. Он фыркает.
– Почему – нет?
– Не знал бы, откуда начать.
– Отсюда.
– Дурочка.
Она отодвигается подальше, подбирает под себя ноги, сидит, задумчиво его разглядывая.
– Нет, серьезно.
Он усмехается:
– Начать с бредовых признаний немолодого мужчины, в период климакса оказавшегося с молоденькой и голенькой звездой экрана в стране Гарольда Роббинса?
Она запахивает кимоно.
– Это гнусно. Сказать такое о нас обоих.
– Пресытившись сексом и пытаясь вспомнить, что ему было известно из Аристотеля, он попытался вкратце изложить теорию…
– Никакая я не звезда экрана. Я – твоя Дженни.
– Которая к тому же невероятно терпелива со мной.
– Деньги у тебя есть, так что временем своим ты можешь распоряжаться как угодно.
– Совесть у меня не чиста: вся дохлой рыбой провоняла.
– А это что должно означать?
– Слишком много дохлых рыбин пришлось выпотрошить, чтоб хоть одну живую правдиво описать.
– Значит, у тебя рука набита. Не пойму, чего ты боишься? Что теряешь?
– Боюсь променять шило на швайку. Потерять и последний клок.
– Клок?
– Шерсти. Который с паршивой овцы.
Она молчит, думает, смотрит внимательно.
– Это что, все из-за последнего сценария?
Он отрицательно качает головой:
– Скука смертная их писать, но я их могу сочинять хоть во сне. Как компьютер.
Он поднимается, снова подходит к окну. Она поворачивается на диване, глядит ему в спину. Помолчав с минуту, он продолжает уже более спокойно:
– Раз уж ты сбежал, Дженни, пути назад тебе нет. Вот и все, что я хотел сказать. Пытаться… Пустые мечты. Все равно что хотеть вернуться в материнское лоно. Повернуть время вспять. – Он оборачивается к ней, усмехается в темноте. – Ночные бредни.
– Это просто пораженчество. Все, что тебе надо сделать, – это записать наш разговор. Как есть.
– Это уже последняя глава. То, чем я стал.
Она опускает глаза. Молчит. Пауза. «Перебивочка», как говорят на студии.
– Билл тут на днях распространялся про тебя. Почему ты за режиссуру никогда не берешься.
– И что же?
– Я ему объяснила. Как ты мне.
– А он что?
– Довольно проницательно заметил, что порой стремление к совершенству на поверку оказывается лишь боязнью провала.
– Как мило.
– Но ведь и правильно?
Он смотрит сквозь тьму на ее полное упрека лицо, усмехается:
– Думаешь, если обозвать меня трусом, это поможет делу?
Она медлит с минуту, потом поднимается с дивана, подходит к нему, коротко целует в губы; заставляет сесть в кресло у огромного окна; опускается на пушистый ковер перед ним, опирается локтями о его колени. Слабые отблески падают на ее лицо: за окном светится городское небо.
– Давай мыслить позитивно.
– Давай.
– Моя шотландская прабабка была ясновидящей.
– Ты мне говорила.
– Это не последняя, а первая глава.
– А дальше?
– Что-нибудь произойдет. Откроется окно. Нет, лучше – дверь. Калитка в стене.
Она отодвигается, складывает руки на груди, закусывает губу: играет сивиллу.
– А за калиткой?
– История твоей жизни. Как она есть. Он устало усмехается:
– И когда следует этим заняться?
– Теперь же. До того как… Ты ведь все равно поступишь так, как решил… До того как каждый из нас пойдет своей дорогой. – Усмешка покидает его лицо. – Ты ведь сможешь воспроизвести наш разговор? Это очень важно. Обязательно надо его запомнить.
– Я решил, что мы должны расстаться только потому, что люблю тебя. Это ты понимаешь?
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Вряд ли смогу.
– Тогда я попробую записать хоть что-то. Завтра. Между съемками. Только самую суть.
– И суть проблемы?
– Ну хотя бы некий ее вариант.
Они молча смотрят друг на друга. Потом он тихо произносит:
– Господи, как же я ненавижу ваше поколение!
А она улыбается ему, словно ребенок, которого только что похвалили; она так растрогана, что в конце концов ей приходится низко наклонить голову. Он протягивает руку, ерошит ей волосы; делает попытку встать с кресла. Она его останавливает:
– Подожди, я с тобой еще не покончила.
– Сумасшедшая девчонка. Тебе надо выспаться.
Она поворачивается к столику с телефоном, что стоит у нее за спиной; не поднимаясь с колен, зажигает лампу; стаскивает на пол толстенный телефонный справочник Лос-Анджелеса, рассматривает обложку; потом оборачивается и задумчиво смотрит на Дэна. Он сидит на краешке кресла, готовый подняться и уйти.
– Дженни?
Она снова опускает глаза.
– Что-нибудь уникальное. Ни на что не похожее.
Она открывает справочник, наклоняется пониже – шрифт слишком мелкий.
– Бог ты мой, да тут ни одной английской фамилии нет!
– Скажи, пожалуйста, что такое ты делаешь?
Но она молчит. Вдруг переворачивает справочник, смотрит самый конец, быстро листая страницы; останавливается, вытягивает шею: что-то нашла; радостно ему улыбается:
– Эврика! Вольф. Вульф?
– Нет, Вольф, «о» в середине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Он смотрит вниз, почти скрытый листвой. Смотрит на мир глазами укрытой от чужих взоров птицы.
Я нащупываю в его кармане складной нож, вытаскиваю наружу, вонзаю в краснозем – очистить от грязи и гадости: этим ножом были удалены внутренности двух кроликов, печень, кишки… еще слышен отвратительный запах. Мальчик встает, оборачивается к дереву и принимается вырезать на стволе бука свои инициалы. Глубокие надрезы, сняты полоски серой коры, открывается сочная зелень живой сердцевины ствола. Прощай, мое детство, прощай, сновиденье.
«Д. Г. М».
И чуть ниже: «21 авг. 42».
Игры
– Так и напиши.
– Нет.
– Ты просто должен это написать. Он улыбается в темноте:
– Дженни, в творчестве нет никаких «должен».
– Ну – можешь.
Тоном строгого папаши он произносит:
– Тебе давно пора бы заснуть.
Но сам он стоит у окна совершенно неподвижно, пристально вглядываясь в ночь; из темноты комнаты он смотрит на пальмы и пойнтсеттии, на широкие листья рицинника в саду; и дальше – за ограду сада, деловая часть города, безбрежное плато обычной, ювелирно сияющей огнями ночи. Он на долгий миг закрывает глаза – потушить это сияние.
– Тут призраков полно. В конце концов они тобой завладевают.
– Ну вот, теперь ты в ложную романтику ударился.
– Ты хочешь сказать, что меня до сих пор еще не обнаруживали мертвецки пьяным в студийном буфете?
– Ох, Дэниел, что за чушь!
Он не отвечает. Тишина. Вспыхивает огонек зажигалки. В оконном стекле на мгновение он видит лицо, длинные волосы, янтарный очерк дивана. И белизну – там, где распахнуто темносинее, не стянутое поясом кимоно. Прелестный ракурс; особенно прелестный потому, что ни одна камера, ни один кадр никогда в жизни не смогут его запечатлеть. Зеркала. Темная комната. И эта красная точка в стекле – непослушанья алое пятно – в сочетании с темно-синим там, в глубине; алмазы и гранаты внизу и сияние небесных огней. Она говорит очень тихо:
– Будь помягче, а?
Это ужасно, это подступает как тошнота в неподходящий момент: живущий в нем мальчишка-подросток по-прежнему восхищается тысячу раз виденной россыпью огней за окном, его по-прежнему волнует этот символ успеха; он самоуверен, он всего добился сам; он высмеивает все, что успел узнать, все, чему научился, все, что ценил.
Он отворачивается от окна, проходит через комнату к столику у двери: столик – поддельный «бидермейер».
– Ты чего-нибудь хочешь?
– Только тебя. И неразбавленным. В порядке исключения. Он наливает себе виски, разбавляет содовой, отпивает глоток; добавляет еще воды; поворачивается к ней:
– По правде говоря, я должен бы тебя уложить спать.
– Ради всего святого, иди сюда и сядь.
Изящный поворот головы над спинкой дивана, пристальный взгляд.
– Ты заставляешь меня играть.
– Прости.
– Мне этого и днем хватает. Если помнишь.
Он подходит к ней, садится на край дивана; опирается локтями о колени, потягивает виски.
– Когда это началось?
Он делит все разговоры на две категории: когда ты просто разговариваешь и когда ты разговариваешь, чтобы слушать себя. В последнее время его разговоры все больше сводились к этой второй. Нарциссизм: когда – с возрастом – перестаешь верить в свою уникальность, тебя увлекает сложность собственной личности, как будто наслоения лжи о самом себе могут заменить незрелые юношеские иллюзии, а словесные ухищрения способны скрыть провал или заглушить гнилостный запах успеха.
– Сегодня днем. Когда ты ушла. Я пошел на съемочную площадку. Побродил там. Все эти пустые павильоны. Такое чувство пустоты… впустую потраченного времени. Усилий. Всего.
– Да еще меня надо было ждать.
– Ты ни при чем.
– Но дело именно в этом?
Он отрицательно трясет головой.
– Звезда экрана и ее жеребчик?
– Это просто миф. Старое клише.
– Но оно по-прежнему в ходу.
– Туземцам ведь надо чем-то платить, Дженни.
Она сидит, закинув руку на спинку дивана, вглядывается в его лицо. Ей виден лишь профиль.
– Оттого-то меня так раздражает Хмырь. Он думает, что такой весь неотразимый, такой современно-сексуальный, да-что-ты-детка! Стоит ему тебя увидеть, как он одаряет меня взглядом… Этакий всезнающий, опытный, догола раздевающий взгляд. В следующий раз спрошу его, зачем он презервативы на глаза надевает.
– Что ж, это добавит остроты в ваши сцены.
Она поднимается, медленно идет к окну, гасит сигарету в глиняной пепельнице у телефона… Да, конечно, она играет. Теперь она смотрит в окно, как смотрел он, на этот отвратительный город, на эту неестественную ночь.
– Чего я про этот мерзкий город никак не пойму, так это как им удалось изгнать отсюда всякую естественность.
Она возвращается, останавливается перед ним, сложив руки на груди, смотрит сверху вниз.
– Я хочу сказать, почему все они так ее боятся? Почему бы им не принять как само собой разумеющееся, что просто мы – англичане, у нас могут быть какие-то свои собственные, английские… Ох, Дэн!
Она садится рядом, прижимается – ему приходится ее обнять, – целует его ладонь и кладет к себе на грудь.
– Ну ладно. Значит, ты побродил по площадке. Но это же ничего не объясняет. Почему ты… Ну, дальше?
Он смотрит в глубь комнаты.
– Думаю, все дело в проблеме реальности. Реальность невозможно запечатлеть. Все эти павильоны, декорации квартир… Они все еще стоят там. А фильмов этих уже никто и не помнит. Дело в том, что… все королевские пьесы и все королевские сценарии… и ничто в твоем сегодняшнем дне не сможет тебя, как Шалтая-Болтая, опять воедино собрать.
– Предупреди меня, когда надо будет отирать слезы с глаз.
Он чуть слышно фыркает носом, на мгновение нежно сжимает ее грудь и убирает руку.
– Это лишь подтверждает мои слова.
– Кто-то напрашивается на комплименты.
– Ничего подобного.
– Да тебя же ни с кем… Ты и сам прекрасно это знаешь.
– Только по здешним меркам.
– Чушь.
– Знаешь, дорогая, когда тебе…
– О Боже, опять двадцать пять! Он с минуту молчит.
– В твоем возрасте я мог смотреть только вперед. А в моем…
– Тогда тебе следует обратиться к окулисту – зрение проверить.
– Да нет, вряд ли. «Коль цену хочешь знать осколкам, спроси руины».
– «Так в этом мы с тобою схожи. Иеронимо бредит вновь».
Она отодвигается, усмехается в темноте и грозит ему пальцем:
– Ты просто забыл следующую реплику, верно? Нечего цитатами в актрис швыряться. Может, мы и глупые коровы, но уж драматургию знаем не хуже вас.
– Это сценическая реплика. Не реальность. Она опускает взгляд.
– А ты паршиво выбрал роль.
– Да просто тщеславие навыворот. Все оглядываюсь на собственные шедевры.
– Ой-вей! Так мы, оказывается, не Шекспир!
– Пожалуй, мне лучше уйти, – тихо говорит он.
Но она заставляет его снова сесть, снова ее обнять, прижимается лицом к его плечу.
– Веду себя по-хамски.
– Значит, заслужил.
Она целует его плечо сквозь рубашку.
– Я понимаю, сломалось что-то в душе, руины, осколки… Просто мне больно сознавать, что я все это усугубляю.
Он притягивает ее поближе.
– Ты как раз один из тех осколков, которые придают жизни смысл.
– Только… если бы я…
– Мы ведь уже все решили.
Она завладевает его рукой.
– Расскажи мне. Что такое случилось сегодня?
– Я зашел в старый павильон, где «Камелот» снимали. И меня вдруг словно ударило. Понял – это обо мне. Попрание мифов. Вроде я напрочь отлучен от того, чем должен был быть. – Он помолчал. – Прокол.
– Это еще что такое?
– Вопрос на засыпку.
– А ты попробуй.
– Видимо, дело в средствах отображения. Они искусственны.
– И что же?
– А то, что, если я когда-то надеялся отобразить что-то, не надо было лезть в театр и кино. Они просто… там попирается реальность.
– И что же такое это «что-то»?
– Да Бог его знает, Дженни. Истина о себе самом? История собственной жизни? Получается какой-то отвратительный солипсизм.
– Но ты когда-то убеждал меня, что суть всякого искусства – солипсизм.
Он молчит, по-прежнему глядя в глубину комнаты.
– Большую часть своей сознательной жизни я потратил, стараясь научиться находить неизбитые слова, делать сцены острыми и живыми. Учился наполнять смыслом паузы между репликами. Создавать других людей. Всегда – других. – Он снова долго молчит. – Будто в меня вселился кто-то другой. Давным-давно.
– Какой другой?
– Предатель.
– Чепуха. Но продолжай.
Он гладит ее волосы.
– Путь наименьшего сопротивления. Пишешь: «Комната, средний план, ночь, женщина и мужчина на диване». И покидаешь место действия. Пусть другие будут Дженни и Дэном. Пусть кто-то другой говорит им, что делать. Снимает их на пленку. Сам ты избавлен от риска. Больше не хочу иметь дело с другими. Только – с самим собой. – Он перестает гладить ее волосы, шутливо ерошит их. – Вот и все, Дженни. Я вовсе не собираюсь начать все сначала. Просто хочу, чтобы ты поняла – мне до смерти надоели сценарии.
– И Голливуд. И я.
– Ты – нет.
– Но ты же хочешь вернуться домой.
– Не буквально. В переносном смысле.
– Так с этого мы и начали. Пиши воспоминания.
– Я придумал слишком много бумажных персонажей, не стоит добавлять в этот список еще и самого себя. Все равно вышло бы одно вранье. Не смог бы правдиво отобразить реальность.
– Тогда напиши роман. Он фыркает.
– Почему – нет?
– Не знал бы, откуда начать.
– Отсюда.
– Дурочка.
Она отодвигается подальше, подбирает под себя ноги, сидит, задумчиво его разглядывая.
– Нет, серьезно.
Он усмехается:
– Начать с бредовых признаний немолодого мужчины, в период климакса оказавшегося с молоденькой и голенькой звездой экрана в стране Гарольда Роббинса?
Она запахивает кимоно.
– Это гнусно. Сказать такое о нас обоих.
– Пресытившись сексом и пытаясь вспомнить, что ему было известно из Аристотеля, он попытался вкратце изложить теорию…
– Никакая я не звезда экрана. Я – твоя Дженни.
– Которая к тому же невероятно терпелива со мной.
– Деньги у тебя есть, так что временем своим ты можешь распоряжаться как угодно.
– Совесть у меня не чиста: вся дохлой рыбой провоняла.
– А это что должно означать?
– Слишком много дохлых рыбин пришлось выпотрошить, чтоб хоть одну живую правдиво описать.
– Значит, у тебя рука набита. Не пойму, чего ты боишься? Что теряешь?
– Боюсь променять шило на швайку. Потерять и последний клок.
– Клок?
– Шерсти. Который с паршивой овцы.
Она молчит, думает, смотрит внимательно.
– Это что, все из-за последнего сценария?
Он отрицательно качает головой:
– Скука смертная их писать, но я их могу сочинять хоть во сне. Как компьютер.
Он поднимается, снова подходит к окну. Она поворачивается на диване, глядит ему в спину. Помолчав с минуту, он продолжает уже более спокойно:
– Раз уж ты сбежал, Дженни, пути назад тебе нет. Вот и все, что я хотел сказать. Пытаться… Пустые мечты. Все равно что хотеть вернуться в материнское лоно. Повернуть время вспять. – Он оборачивается к ней, усмехается в темноте. – Ночные бредни.
– Это просто пораженчество. Все, что тебе надо сделать, – это записать наш разговор. Как есть.
– Это уже последняя глава. То, чем я стал.
Она опускает глаза. Молчит. Пауза. «Перебивочка», как говорят на студии.
– Билл тут на днях распространялся про тебя. Почему ты за режиссуру никогда не берешься.
– И что же?
– Я ему объяснила. Как ты мне.
– А он что?
– Довольно проницательно заметил, что порой стремление к совершенству на поверку оказывается лишь боязнью провала.
– Как мило.
– Но ведь и правильно?
Он смотрит сквозь тьму на ее полное упрека лицо, усмехается:
– Думаешь, если обозвать меня трусом, это поможет делу?
Она медлит с минуту, потом поднимается с дивана, подходит к нему, коротко целует в губы; заставляет сесть в кресло у огромного окна; опускается на пушистый ковер перед ним, опирается локтями о его колени. Слабые отблески падают на ее лицо: за окном светится городское небо.
– Давай мыслить позитивно.
– Давай.
– Моя шотландская прабабка была ясновидящей.
– Ты мне говорила.
– Это не последняя, а первая глава.
– А дальше?
– Что-нибудь произойдет. Откроется окно. Нет, лучше – дверь. Калитка в стене.
Она отодвигается, складывает руки на груди, закусывает губу: играет сивиллу.
– А за калиткой?
– История твоей жизни. Как она есть. Он устало усмехается:
– И когда следует этим заняться?
– Теперь же. До того как… Ты ведь все равно поступишь так, как решил… До того как каждый из нас пойдет своей дорогой. – Усмешка покидает его лицо. – Ты ведь сможешь воспроизвести наш разговор? Это очень важно. Обязательно надо его запомнить.
– Я решил, что мы должны расстаться только потому, что люблю тебя. Это ты понимаешь?
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Вряд ли смогу.
– Тогда я попробую записать хоть что-то. Завтра. Между съемками. Только самую суть.
– И суть проблемы?
– Ну хотя бы некий ее вариант.
Они молча смотрят друг на друга. Потом он тихо произносит:
– Господи, как же я ненавижу ваше поколение!
А она улыбается ему, словно ребенок, которого только что похвалили; она так растрогана, что в конце концов ей приходится низко наклонить голову. Он протягивает руку, ерошит ей волосы; делает попытку встать с кресла. Она его останавливает:
– Подожди, я с тобой еще не покончила.
– Сумасшедшая девчонка. Тебе надо выспаться.
Она поворачивается к столику с телефоном, что стоит у нее за спиной; не поднимаясь с колен, зажигает лампу; стаскивает на пол толстенный телефонный справочник Лос-Анджелеса, рассматривает обложку; потом оборачивается и задумчиво смотрит на Дэна. Он сидит на краешке кресла, готовый подняться и уйти.
– Дженни?
Она снова опускает глаза.
– Что-нибудь уникальное. Ни на что не похожее.
Она открывает справочник, наклоняется пониже – шрифт слишком мелкий.
– Бог ты мой, да тут ни одной английской фамилии нет!
– Скажи, пожалуйста, что такое ты делаешь?
Но она молчит. Вдруг переворачивает справочник, смотрит самый конец, быстро листая страницы; останавливается, вытягивает шею: что-то нашла; радостно ему улыбается:
– Эврика! Вольф. Вульф?
– Нет, Вольф, «о» в середине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19