https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/Elghansa/
но слабая улыбка, игравшая на ее губах, как-то перевешивала – хоть и не отрицала напрочь – эту юную непорочность. А может быть, эта улыбка была вызвана его собственными колебаниями, отразившимися в выражении его лица, потому что в ней виделся и чуть заметный вызов, и поддразнивание, будто девушка не имела в виду ничего большего, чем просто «взять его на слабо».
Гобой зазвучал снова: студент-музыкант заиграл Делиуса, и Джейн протянула над ковром руку жестом прямо-таки ритуальным – так подавала руку жениху средневековая невеста.
В пути
Дэниел чуть не опоздал на самолет, попав в затор на шоссе. На этот раз смог не укрывал небо, стояло по-калифорнийски прекрасное зимнее утро. Седовласый поляк-водитель клял на чем свет стоит автомобильные дороги вообще и шоссе на Сан-Диего в частности, но злился и бушевал он гораздо сильнее, чем его пассажир: Дэниел препоручил свое «я» судьбе и не без удовольствия разглядывал его, словно сквозь объектив камеры Ишервуда, словно это «я» действительно было лишь выдуманным героем романа, персонажем в чужом сценарии… Тем самым Саймоном Вольфом – проросшим зернышком идеи, подсказанной ему прошлой ночью. Возможно, давнее прозвище – мистер specula speculans – было не вполне справедливым: пристрастие к зеркалам лишь в буквальном смысле кажется prima facie свидетельством нарциссизма, оно ведь может еще символизировать попытку увидеть себя глазами других, уйти от восприятия себя в первом лице, стать собственным лицом третьим.
В уже вынесенной Дэном весьма низкой оценке будущего романа (отказ от которого – он прекрасно это сознавал – был, с одной стороны, результатом дурного влияния собственного metier, а с другой – равнодушной уверенности, что ему уже недостанет воображения, не хватит дыхания, потребного для столь сложной формы; что он задохнется, словно калека-астматик, предприняв атлетическую попытку одолеть эту вершину) он весьма симптоматично оставил самый темный уголок для повествования от первого лица; и чем теснее повествовательное «я» сближалось с тем, другим «я», которое можно было бы счесть авторским, тем мрачнее этот уголок становился. Поистине объективность камеры Ишервуда отвечала некой глубинной психологической потребности его существа в гораздо большей степени, чем фундаментальным эстетическим (и даже квазиэтическим) принципам хорошего вкуса, на интуитивное обладание которыми он иногда претендовал.
И пока он сидел вот так, вполуха слушая и время от времени произнося что-то полуодобрительное в ответ на воркотню водителя (тот явно решил доказать, что теперь он – стопроцентный американец, а Америка – идеальное общество, в идеальном обществе не может быть ни недостатков, ни дорожных заторов, так какого черта тут заварилась эта каша?), в голову ему закралась смутная догадка, что его стремление уйти от собственного «я», неизбежно присущего любому честному воспроизведению истории собственной жизни, есть не что иное, как боязнь вынести суждение; оказалось, что замечание по поводу стремления к совершенству, процитированное Дженни, гораздо точнее попало в цель, чем она могла предположить, и то, что он, сам того не сознавая, так хотел сделать, было теснейшим образом связано с тем, что – сам того не сознавая – он делать терпеть не мог. Он даже попытался было попробовать на вкус фразу: «Я опоздал на самолет (или «Я чуть было не опоздал на самолет»), попав в затор по дороге на Сан-Диего» – и с отвращением поморщился: ни вкус, ни звучание этой фразы его не устраивали.
Наконец они поползли вперед, увидели место аварии, тревожно мигающие красные огни, заставившие остановиться вереницы бессильных что-либо сделать людей на колесах. И, совершенно по-английски, Дэниел аккуратно занес в память дополнительный аргумент в пользу того, почему он обречен быть самим собой: ясно, что, если когда-нибудь он и попытается совершить невозможное, ничего не может быть хуже, чем писать от первого лица… даже абсурдность мифического Саймона Вольфа была бы более оправданна.
В то утро я к тому же очень устал. Дженни не отпускала меня еще целый час. Были слезы – не впервые с тех пор, как мы познакомились, но впервые из-за наших с ней отношений.
Идея снять фильм с Дженни в главной роли возникла три года назад, во время работы над другим сценарием в Голливуде. Студия отыскала мне в качестве секретаря девушку-англичанку, из тех, что объехали всю Америку, работая то тут, то там, не очень привлекательную внешне, но обладавшую хорошим чувством юмора и острым язычком. В перерывах, за кофе, я с удовольствием выслушивал ее лаконично-иронические повествования о разных случаях на прежней работе, о ее неудавшихся романах; мне давно хотелось написать что-нибудь о комическом столкновении двух культур – английской и американской… Так что теперь Дженни была вышколенной английской няней в семье американского миллионера, в роскошном доме, расположенном где-то в фешенебельном каньоне, и вела безуспешную войну не только с хозяином и хозяйкой, но и со своим приехавшим в отпуск приятелем, которого играл Стив Андерсон. Роль Дженни была достаточно близка ей по характеру. Стив был – и остался – ужасающим занудой, но и его роль открывала массу возможностей использовать его реальные пристрастия и неизбывную поглощенность самим собой. Боюсь, что режиссер и сценарист сознательно культивировали ту, пусть не очень явную, неприязнь, которую их ведущие актеры испытывали друг к другу вне игровой площадки. Я не говорил об этом Дженни, но на самом деле стал испытывать к Стиву – в фильме, а не в жизни – даже какое-то уважение. На экране, в «потоках», ее английская сдержанность и его якобы сознательная распущенность сочетались просто великолепно – на что мы и рассчитывали. И еще – мы солгали ей, что Стива выбрали на эту роль не сразу.
Это была ложь во благо, поскольку нам очень нужна была молодая актриса, для которой кошмарный сон Калифорнии оказался бы таким же новым и неожиданным, как для героини фильма. Я знал, как коварно влияние этого места, как незаметно и быстро оно приучает чужака к своему невероятному образу жизни, так что невинность Дженни в этом плане была нам очень важна. Помимо всего прочего, это означало, что фильм – орешек потруднее, чем ей представлялось. В «Кларидже» я вел себя как свинья отчасти именно по этой причине: хотел предупредить ее, что, каковы бы ни были ее успехи дома, в Англии, сейчас она собирается шагнуть за порог такого знакомого, родного – в обоих смыслах – кино, шагнуть в совершенно иной мир, чуждый и грозящий гораздо большим одиночеством. Кроме того, мы опасались, что ее напугает дурная репутация Стива (и что она узнает, насколько больше он получает, чем она). В те первые дни я следил за ней пристально, словно ястреб, с чисто профессиональным интересом… который вскоре, естественно, стал гораздо более личным, хотя она понравилась мне еще больше, когда я заключил, что в моей помощи она не нуждается. В ней сочетались живость, такт и независимость – качества, унаследованные от предков-шотландцев, которые я ценю гораздо больше, чем ясновидение.
Как очень многие красивые и далеко не глупые молодые актрисы, Дженни оказалась перед некой дилеммой: начинались мучения из-за собственной привлекательности. Вполне возможно, эти мучения не вызвали бы сочувствия у большинства молодых женщин; тем не менее дилемма существует… а киноимидж Дженни слишком точно отвечает современным представлениям о сексуально привлекательной молодой женщине, чтобы она могла избежать притязаний. Этакая длинноногая хрупкость, беззаботная элегантность, тонкой лепки лицо с прелестным ртом и открытым взглядом, и вся она – ожидание и искренность… такая милая, верная и неизменная девочка – утверждал кинообъектив, – ищущая любви, с которой просто невозможно не отправиться в постель; сказочная принцесса двадцатого века, пробуждающая почти те же мечты, что и истинные принцессы, когда-то томившиеся за стенами замков, принцессы-грезы, чей образ владел умами в иные века, воплощая собою недостижимость идеала.
В Англии она некоторое время работала манекенщицей и умела подать себя так, чтобы сразить наповал, умела «перевоплотиться»: тщеславие этого рода ей не всегда удавалось в себе побороть. Даже уставшая, без грима, с совершенно естественным лицом, она не всегда могла избавиться от привычного выражения пустой значительности и сознания не требующей усилий красоты, столь свойственного самым фотогеничным женщинам сегодняшнего мира, всем этим Твигги, Шримптоншам и прочим. Дженни и сама понимала это и обычно строила характерную шутовскую гримаску, если замечала, что я поймал это ее выражение. Помню один вечер – мы были в гостях, Дженни выглядела умопомрачительно даже по сравнению с весьма опытными соперницами, и я сказал ей об этом, когда мы вернулись домой. Она прямиком отправилась в ванную и тщательно вымыла лицо. Вышла из ванной и заявила: «Запрещаю тебе любить меня за это!»
Желание быть самостоятельной молодой женщиной, а не просто воплощением сексуальной мечты уверенных в своем превосходстве мужчин все-таки искалечило ее тоже, хоть и иначе: ее холодность по отношению к мужчинам, судившим о ней по внешнему впечатлению, просто выходила за рамки приличия и даже меня ввела поначалу в заблуждение. Эта ее надменная отрешенность очень хороша была для ее роли, но в отношениях с людьми этот ее уход в себя, газелий страх при малейшем промахе собеседника, хоть она и научилась со временем его получше скрывать, казался мне просто глупостью. Ее – другую, настоящую, душевную и не такую уж уверенную в себе – я поначалу и не разглядел, хотя какие-то проблески были заметны уже в первые дни. Никто из нас не мог сблизиться с ней, и было трудно определить, что в ней было настоящим, а что – рабочей маской, используемой в заведомо чуждой обстановке.
Это Билл подсказал мне, что она очень уж отчуждается, замыкается в себе. К тому времени желание подставить ей плечо, на которое она могла бы опереться, было продиктовано уже не только рабочей необходимостью или простым человеческим милосердием; впрочем, некий элемент расчета тут все же оставался… оставался по сути, хоть и изменился по характеру. В Лос-Анджелесе я (или кто-нибудь вроде меня) был ей необходим; но открытым оставался вопрос: а нужен ли я буду ей где-нибудь еще? Все это вовсе не означает, что мы не испытывали друг к другу настоящей привязанности. Я мог бы влюбиться в нее по уши и стал бы невыносимо требовательным, предъявляя на нее собственные права; но я слишком часто грешил этим прежде, чтобы не знать, что стремление лишить партнера независимости прямым путем ведет к беде. Желание обладать тесно связано с желанием изменить, переделать; а она очень нравилась мне такой, какой была. Так же как фраза «Я верю в Бога» часто означает просто «Я верю, что нет необходимости думать», слова «Я тебя люблю» слишком часто оказываются иносказанием «Я хочу обладать тобою». А я искренне не хотел лишать Дженни той свободы, которую она так стойко провозглашала; и к тому же я все-таки любил не только ее тело, но и ее независимый характер.
Слезы ее были – отчасти – слезами избалованного ребенка, всего лишь киношными глицериновыми каплями, но только отчасти; были и настоящие. А я опустился до шантажа. Мы с ней забудем этот вечер, его не было никогда. Она прилетит в Англию, как только освободится. Мы разлучаемся ненадолго. «Тренируемся», – сказала она, и я ей не возразил.
Потом я поехал к себе, в Бель-Эр, где ни один англичанин в Лос-Анджелесе не может позволить себе жить и где я мог жить лишь благодаря доброте старых друзей. Один из моих первых сценариев для «Колумбии» не был одобрен на студии, и тогда пригласили Эйба Натана помочь мне переделать текст. К тому времени Эйб более или менее отошел от дел, но его все еще приглашали в критических ситуациях. Я был уязвлен и приготовился невзлюбить его сразу и навсегда. Но не все студийные решения оказываются чепухой на постном масле. Сценарию нужен был «врач», а мне – хороший урок; и мне по душе пришелся профессионализм Эйба, а еще больше – он сам, а потом и его жена Милдред, когда я с ней познакомился. Он мог носить типично голливудскую ливрею, ту самую, что старый Голливуд напяливал на всех своих высокообразованных рабов: он мог быть циничным, мрачным, мог браниться и богохульствовать, подозревать в подлейших замыслах всё и вся… но ему катастрофически не удавалось скрыть тот факт, что этот его образ был в огромной степени лишь защитной мимикрией (развитием у безвредных особей внешности особей опасных) и что за язвительностью прячется проницательный, гуманный и готовый к восприятию иного мнения интеллект. С тех пор я давал ему прочесть каждый мой новый сценарий. И хотя рецепты мастерства, принятые в пору его расцвета, уже не работали, Эйб сохранил острый нюх на слабые места рецептов новых, да и на многое другое помимо этого.
Милдред и Эйб живут в более запущенном, менее роскошном секторе Бель-Эра, там, «где перепелки все еще кричат по-испански». Их имение славно даже не роскошным домом… даже не бассейном, хоть я сейчас вроде занимаюсь восхвалением от противного, а замечательным запущенным садом, где там и сям нелепо торчат классические статуи из не поддающегося погодным влияниям пластика – декорации какого-то давно забытого фильма о Древнем Риме, и с «Хижиной» на холме. Эйб построил ее для себя – писать там сценарии, но давно уже отдает ее мне в полное владение, когда я приезжаю в Лос-Анджелес. Там нет пары-тройки тех удобств, что в отелях, но зато «Хижина» хоронится в густой зелени и в звоне птичьих голосов. Я могу оставаться там, наверху, в полном одиночестве или быть с Эйбом и Милдред внизу, в большом доме. Я не люблю Лос-Анджелес, все с большим и большим отвращением отношусь к знаменитой сотне его пригородов, стремящихся стать городом. Но Эйб, Милдред и «Хижина» могут и ад сделать местом вполне удобоваримым.
Вернувшись туда, я сразу же упаковал чемодан и даже ухитрился часа четыре поспать, меня разбудил опять-таки голос Дженни – по телефону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Гобой зазвучал снова: студент-музыкант заиграл Делиуса, и Джейн протянула над ковром руку жестом прямо-таки ритуальным – так подавала руку жениху средневековая невеста.
В пути
Дэниел чуть не опоздал на самолет, попав в затор на шоссе. На этот раз смог не укрывал небо, стояло по-калифорнийски прекрасное зимнее утро. Седовласый поляк-водитель клял на чем свет стоит автомобильные дороги вообще и шоссе на Сан-Диего в частности, но злился и бушевал он гораздо сильнее, чем его пассажир: Дэниел препоручил свое «я» судьбе и не без удовольствия разглядывал его, словно сквозь объектив камеры Ишервуда, словно это «я» действительно было лишь выдуманным героем романа, персонажем в чужом сценарии… Тем самым Саймоном Вольфом – проросшим зернышком идеи, подсказанной ему прошлой ночью. Возможно, давнее прозвище – мистер specula speculans – было не вполне справедливым: пристрастие к зеркалам лишь в буквальном смысле кажется prima facie свидетельством нарциссизма, оно ведь может еще символизировать попытку увидеть себя глазами других, уйти от восприятия себя в первом лице, стать собственным лицом третьим.
В уже вынесенной Дэном весьма низкой оценке будущего романа (отказ от которого – он прекрасно это сознавал – был, с одной стороны, результатом дурного влияния собственного metier, а с другой – равнодушной уверенности, что ему уже недостанет воображения, не хватит дыхания, потребного для столь сложной формы; что он задохнется, словно калека-астматик, предприняв атлетическую попытку одолеть эту вершину) он весьма симптоматично оставил самый темный уголок для повествования от первого лица; и чем теснее повествовательное «я» сближалось с тем, другим «я», которое можно было бы счесть авторским, тем мрачнее этот уголок становился. Поистине объективность камеры Ишервуда отвечала некой глубинной психологической потребности его существа в гораздо большей степени, чем фундаментальным эстетическим (и даже квазиэтическим) принципам хорошего вкуса, на интуитивное обладание которыми он иногда претендовал.
И пока он сидел вот так, вполуха слушая и время от времени произнося что-то полуодобрительное в ответ на воркотню водителя (тот явно решил доказать, что теперь он – стопроцентный американец, а Америка – идеальное общество, в идеальном обществе не может быть ни недостатков, ни дорожных заторов, так какого черта тут заварилась эта каша?), в голову ему закралась смутная догадка, что его стремление уйти от собственного «я», неизбежно присущего любому честному воспроизведению истории собственной жизни, есть не что иное, как боязнь вынести суждение; оказалось, что замечание по поводу стремления к совершенству, процитированное Дженни, гораздо точнее попало в цель, чем она могла предположить, и то, что он, сам того не сознавая, так хотел сделать, было теснейшим образом связано с тем, что – сам того не сознавая – он делать терпеть не мог. Он даже попытался было попробовать на вкус фразу: «Я опоздал на самолет (или «Я чуть было не опоздал на самолет»), попав в затор по дороге на Сан-Диего» – и с отвращением поморщился: ни вкус, ни звучание этой фразы его не устраивали.
Наконец они поползли вперед, увидели место аварии, тревожно мигающие красные огни, заставившие остановиться вереницы бессильных что-либо сделать людей на колесах. И, совершенно по-английски, Дэниел аккуратно занес в память дополнительный аргумент в пользу того, почему он обречен быть самим собой: ясно, что, если когда-нибудь он и попытается совершить невозможное, ничего не может быть хуже, чем писать от первого лица… даже абсурдность мифического Саймона Вольфа была бы более оправданна.
В то утро я к тому же очень устал. Дженни не отпускала меня еще целый час. Были слезы – не впервые с тех пор, как мы познакомились, но впервые из-за наших с ней отношений.
Идея снять фильм с Дженни в главной роли возникла три года назад, во время работы над другим сценарием в Голливуде. Студия отыскала мне в качестве секретаря девушку-англичанку, из тех, что объехали всю Америку, работая то тут, то там, не очень привлекательную внешне, но обладавшую хорошим чувством юмора и острым язычком. В перерывах, за кофе, я с удовольствием выслушивал ее лаконично-иронические повествования о разных случаях на прежней работе, о ее неудавшихся романах; мне давно хотелось написать что-нибудь о комическом столкновении двух культур – английской и американской… Так что теперь Дженни была вышколенной английской няней в семье американского миллионера, в роскошном доме, расположенном где-то в фешенебельном каньоне, и вела безуспешную войну не только с хозяином и хозяйкой, но и со своим приехавшим в отпуск приятелем, которого играл Стив Андерсон. Роль Дженни была достаточно близка ей по характеру. Стив был – и остался – ужасающим занудой, но и его роль открывала массу возможностей использовать его реальные пристрастия и неизбывную поглощенность самим собой. Боюсь, что режиссер и сценарист сознательно культивировали ту, пусть не очень явную, неприязнь, которую их ведущие актеры испытывали друг к другу вне игровой площадки. Я не говорил об этом Дженни, но на самом деле стал испытывать к Стиву – в фильме, а не в жизни – даже какое-то уважение. На экране, в «потоках», ее английская сдержанность и его якобы сознательная распущенность сочетались просто великолепно – на что мы и рассчитывали. И еще – мы солгали ей, что Стива выбрали на эту роль не сразу.
Это была ложь во благо, поскольку нам очень нужна была молодая актриса, для которой кошмарный сон Калифорнии оказался бы таким же новым и неожиданным, как для героини фильма. Я знал, как коварно влияние этого места, как незаметно и быстро оно приучает чужака к своему невероятному образу жизни, так что невинность Дженни в этом плане была нам очень важна. Помимо всего прочего, это означало, что фильм – орешек потруднее, чем ей представлялось. В «Кларидже» я вел себя как свинья отчасти именно по этой причине: хотел предупредить ее, что, каковы бы ни были ее успехи дома, в Англии, сейчас она собирается шагнуть за порог такого знакомого, родного – в обоих смыслах – кино, шагнуть в совершенно иной мир, чуждый и грозящий гораздо большим одиночеством. Кроме того, мы опасались, что ее напугает дурная репутация Стива (и что она узнает, насколько больше он получает, чем она). В те первые дни я следил за ней пристально, словно ястреб, с чисто профессиональным интересом… который вскоре, естественно, стал гораздо более личным, хотя она понравилась мне еще больше, когда я заключил, что в моей помощи она не нуждается. В ней сочетались живость, такт и независимость – качества, унаследованные от предков-шотландцев, которые я ценю гораздо больше, чем ясновидение.
Как очень многие красивые и далеко не глупые молодые актрисы, Дженни оказалась перед некой дилеммой: начинались мучения из-за собственной привлекательности. Вполне возможно, эти мучения не вызвали бы сочувствия у большинства молодых женщин; тем не менее дилемма существует… а киноимидж Дженни слишком точно отвечает современным представлениям о сексуально привлекательной молодой женщине, чтобы она могла избежать притязаний. Этакая длинноногая хрупкость, беззаботная элегантность, тонкой лепки лицо с прелестным ртом и открытым взглядом, и вся она – ожидание и искренность… такая милая, верная и неизменная девочка – утверждал кинообъектив, – ищущая любви, с которой просто невозможно не отправиться в постель; сказочная принцесса двадцатого века, пробуждающая почти те же мечты, что и истинные принцессы, когда-то томившиеся за стенами замков, принцессы-грезы, чей образ владел умами в иные века, воплощая собою недостижимость идеала.
В Англии она некоторое время работала манекенщицей и умела подать себя так, чтобы сразить наповал, умела «перевоплотиться»: тщеславие этого рода ей не всегда удавалось в себе побороть. Даже уставшая, без грима, с совершенно естественным лицом, она не всегда могла избавиться от привычного выражения пустой значительности и сознания не требующей усилий красоты, столь свойственного самым фотогеничным женщинам сегодняшнего мира, всем этим Твигги, Шримптоншам и прочим. Дженни и сама понимала это и обычно строила характерную шутовскую гримаску, если замечала, что я поймал это ее выражение. Помню один вечер – мы были в гостях, Дженни выглядела умопомрачительно даже по сравнению с весьма опытными соперницами, и я сказал ей об этом, когда мы вернулись домой. Она прямиком отправилась в ванную и тщательно вымыла лицо. Вышла из ванной и заявила: «Запрещаю тебе любить меня за это!»
Желание быть самостоятельной молодой женщиной, а не просто воплощением сексуальной мечты уверенных в своем превосходстве мужчин все-таки искалечило ее тоже, хоть и иначе: ее холодность по отношению к мужчинам, судившим о ней по внешнему впечатлению, просто выходила за рамки приличия и даже меня ввела поначалу в заблуждение. Эта ее надменная отрешенность очень хороша была для ее роли, но в отношениях с людьми этот ее уход в себя, газелий страх при малейшем промахе собеседника, хоть она и научилась со временем его получше скрывать, казался мне просто глупостью. Ее – другую, настоящую, душевную и не такую уж уверенную в себе – я поначалу и не разглядел, хотя какие-то проблески были заметны уже в первые дни. Никто из нас не мог сблизиться с ней, и было трудно определить, что в ней было настоящим, а что – рабочей маской, используемой в заведомо чуждой обстановке.
Это Билл подсказал мне, что она очень уж отчуждается, замыкается в себе. К тому времени желание подставить ей плечо, на которое она могла бы опереться, было продиктовано уже не только рабочей необходимостью или простым человеческим милосердием; впрочем, некий элемент расчета тут все же оставался… оставался по сути, хоть и изменился по характеру. В Лос-Анджелесе я (или кто-нибудь вроде меня) был ей необходим; но открытым оставался вопрос: а нужен ли я буду ей где-нибудь еще? Все это вовсе не означает, что мы не испытывали друг к другу настоящей привязанности. Я мог бы влюбиться в нее по уши и стал бы невыносимо требовательным, предъявляя на нее собственные права; но я слишком часто грешил этим прежде, чтобы не знать, что стремление лишить партнера независимости прямым путем ведет к беде. Желание обладать тесно связано с желанием изменить, переделать; а она очень нравилась мне такой, какой была. Так же как фраза «Я верю в Бога» часто означает просто «Я верю, что нет необходимости думать», слова «Я тебя люблю» слишком часто оказываются иносказанием «Я хочу обладать тобою». А я искренне не хотел лишать Дженни той свободы, которую она так стойко провозглашала; и к тому же я все-таки любил не только ее тело, но и ее независимый характер.
Слезы ее были – отчасти – слезами избалованного ребенка, всего лишь киношными глицериновыми каплями, но только отчасти; были и настоящие. А я опустился до шантажа. Мы с ней забудем этот вечер, его не было никогда. Она прилетит в Англию, как только освободится. Мы разлучаемся ненадолго. «Тренируемся», – сказала она, и я ей не возразил.
Потом я поехал к себе, в Бель-Эр, где ни один англичанин в Лос-Анджелесе не может позволить себе жить и где я мог жить лишь благодаря доброте старых друзей. Один из моих первых сценариев для «Колумбии» не был одобрен на студии, и тогда пригласили Эйба Натана помочь мне переделать текст. К тому времени Эйб более или менее отошел от дел, но его все еще приглашали в критических ситуациях. Я был уязвлен и приготовился невзлюбить его сразу и навсегда. Но не все студийные решения оказываются чепухой на постном масле. Сценарию нужен был «врач», а мне – хороший урок; и мне по душе пришелся профессионализм Эйба, а еще больше – он сам, а потом и его жена Милдред, когда я с ней познакомился. Он мог носить типично голливудскую ливрею, ту самую, что старый Голливуд напяливал на всех своих высокообразованных рабов: он мог быть циничным, мрачным, мог браниться и богохульствовать, подозревать в подлейших замыслах всё и вся… но ему катастрофически не удавалось скрыть тот факт, что этот его образ был в огромной степени лишь защитной мимикрией (развитием у безвредных особей внешности особей опасных) и что за язвительностью прячется проницательный, гуманный и готовый к восприятию иного мнения интеллект. С тех пор я давал ему прочесть каждый мой новый сценарий. И хотя рецепты мастерства, принятые в пору его расцвета, уже не работали, Эйб сохранил острый нюх на слабые места рецептов новых, да и на многое другое помимо этого.
Милдред и Эйб живут в более запущенном, менее роскошном секторе Бель-Эра, там, «где перепелки все еще кричат по-испански». Их имение славно даже не роскошным домом… даже не бассейном, хоть я сейчас вроде занимаюсь восхвалением от противного, а замечательным запущенным садом, где там и сям нелепо торчат классические статуи из не поддающегося погодным влияниям пластика – декорации какого-то давно забытого фильма о Древнем Риме, и с «Хижиной» на холме. Эйб построил ее для себя – писать там сценарии, но давно уже отдает ее мне в полное владение, когда я приезжаю в Лос-Анджелес. Там нет пары-тройки тех удобств, что в отелях, но зато «Хижина» хоронится в густой зелени и в звоне птичьих голосов. Я могу оставаться там, наверху, в полном одиночестве или быть с Эйбом и Милдред внизу, в большом доме. Я не люблю Лос-Анджелес, все с большим и большим отвращением отношусь к знаменитой сотне его пригородов, стремящихся стать городом. Но Эйб, Милдред и «Хижина» могут и ад сделать местом вполне удобоваримым.
Вернувшись туда, я сразу же упаковал чемодан и даже ухитрился часа четыре поспать, меня разбудил опять-таки голос Дженни – по телефону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19