https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/kruglye/
Во время первого путешествия, в ноябре 1960 года, через две недели после «приступа паранойи» в ресторане, самолет с агентами приземлился спустя минуты после того, как на поле сел «Команч» с Хемингуэем и его врачом. Но там уже ждали четверо сотрудников рочестерского отделения, и они сопровождали писателя в двух неприметных «Шевроле» — один из них ехал позади, а другой впереди машины, которая везла Хемингуэя и доктора Савьерса.
Согласно рапорту — одному из тысяч «незарегистрированных» донесений, которые ложились в личные досье Эдгара Гувера под грифом «О/К» (официально/конфиденциальные), якобы «пропавшие» месяцы спустя после смерти директора Бюро в мае 1972 года, во время этой первой поездки наблюдавшие за Хемингуэем агенты проникли вслед за ним в госпиталь Св. Марии, куда его поместили под именем Джорджа Савьерса, однако, когда писателя перевели в клинику «Мейо», сотрудники ФБР остались за ее воротами и вскоре покинули свой пост. Судя по дальнейшим донесениям, ФБР допрашивало доктора Ховарда П. Рома, старшего консультанта психиатрического отделения, который руководил «психотерапевтической программой» лечения Хемингуэя. По свидетельству этих же документов, сотрудники ФБР обсуждали с Ромом целесообразность электрошоковых мероприятий в случае Хемингуэя еще до того, как их предложили писателю и его жене.
Как я уже упоминал, та часть досье под грифом «О/К», которая находилась в личном распоряжении Гувера — все двадцать три каталожных шкафа, — была «утрачена» после смерти директора 2 мая 1972 года, наступившей в возрасте семидесяти семи лет. Тем утром, спустя менее часа после известия о его кончине, генеральный прокурор США Ричард Клейндьенст, переговорив с президентом Никсоном, вызвал заместителя директора ФБР Джона Мора и приказал опечатать кабинет Гувера и обеспечить неприкосновенность всех документов.
Вскоре после полудня Мор направил генеральному прокурору следующее сообщение:
«В согласии с вашими инструкциями, личный кабинет мистера Гувера был опечатан сегодня в 11.40. Для этого нам пришлось сменить замок в двери. Насколько я могу судить, содержимое кабинета сохранено в том же состоянии, как если бы директор прибыл туда сегодня утром. Единственный ключ находится у меня».
Через час Клейндьенст доложил Никсону, что «документам ничто не угрожает», имея в виду тайные досье, наличие которых в кабинете Гувера не вызывало сомнений ни у одного человека из официальных кругов Вашингтона.
Однако Джон Мор умолчал о том, что Гувер не держал эти досье в своем кабинете. Все самые секретные документы ФБР хранились у секретаря директора, пятидесятипятилетней Хелен Ганди. К тому времени, когда начали опечатывать кабинет Гувера, мисс Ганди разобрала бумаги, рассортировала, отобрала ненужные и уничтожила многие из них, а остальные уложила в картонные коробки и спрятала их в подвале дома Гувера.
Через полтора месяца секретные досье были перевезены в новое место и навсегда утрачены для ФБР и официального Вашингтона.
Но я забегаю вперед. Сейчас для нас гораздо важнее события, происшедшие утром 2 июля 1961 года, в день моего сорокапятилетия и последний день земного существования Эрнеста Хемингуэя. Эти события заставили меня поклясться сделать две вещи, прежде чем я умру. Первая — отыскать и предать гласности секретные материалы ФБР о Хемингуэе — заняла более десятка лет и поставила под угрозу мою жизнь и свободу. Однако я с самого начала понимал, что куда труднее будет выполнить второе обещание, которое я дал себе в июле 1961 года. В своей жизни я составил тысячи рапортов, но этот опыт не помог мне написать данную повесть в той манере, которую я выбрал. Хемингуэй-литератор мог бы оказать мне помощь — его немало позабавило бы то, что в конечном итоге я был вынужден попытаться изложить эту историю, пользуясь хитроумными трюками из его репертуара. «Беллетристика — это попытка представить вымысел таким образом, что он звучит правдивее самой правды». «Нет, — возразил я тогда. — Правда есть правда. А художественная литература — это нагромождение лжи, маскирующейся под истину».
Что ж, посмотрим.
События утра 2 июля 1961 года в Кетчуме, штат Айдахо...
Только Эрнест Хемингуэй знает правду об этих событиях, но их результат достаточно очевиден.
Согласно показаниям четвертой жены писателя и его многочисленных друзей, за несколько месяцев до и после второй серии сеансов электрошока в мае и июне Хемингуэй не раз безуспешно пытался покончить жизнь самоубийством.
Однажды, возвращаясь в клинику «Мейо», он хотел войти в круг вращающегося пропеллера самолета, который разогревал моторы, дожидаясь его на аэродроме. В другой раз один из друзей Хемингуэя не без труда отнял у него заряженный пистолет. Это случилось в доме писателя.
Невзирая на это, Мэри Хемингуэй запирала его винтовки и пистолеты в подвальной оружейной комнате, но оставляла ключи на виду, на кухонном подоконнике, поскольку, мол, «никто не имеет права ограничивать доступ человека к его имуществу». Я размышлял над этим много лет. Жена и друзья сочли себя вправе подвергнуть Хемингуэя электрошоковой терапии, разрушившей его мозг и личность, и вместе с тем Мэри не пожелала держать оружие взаперти от Хемингуэя, когда его депрессия обострялась до такой степени, что он был готов наложить на себя руки.
Утром в понедельник 2 июля 1961 года Хемингуэй по своему обыкновению проснулся рано. Утро было прекрасное, солнечное и безоблачное. Кроме него, в доме находилась только Мэри, она спала в отдельной комнате. Она не проснулась, когда Хемингуэй на цыпочках прошел по застланной ковром лестнице, взял ключи с подоконника, спустился в оружейную и выбрал — по крайней мере, я так думаю — свой верный «босс» двенадцатого калибра. Потом он поднялся обратно, пересек гостиную, вошел в прихожую с плиточным полом, зарядил оба ствола, упер приклад в пол, приложил стволы ко лбу — я не думаю, что он сунул их в рот — и спустил оба курка.
Я привожу эти подробности, поскольку считаю очень важным то обстоятельство, что он не захотел попросту зарядить винтовку в оружейной комнате и выстрелить в себя там же, в подвале, где звук могли приглушить двери, ковры на полах и шлакобетонные стены. Он принес оружие в прихожую, на площадку лестницы, туда, где Мэри никак не могла бы добраться до телефона или выйти из дома, не переступив через труп и лужу крови, осколки черепа и брызги мозга, породившего все эти рассказы и повести, весь тот вымысел, который, как некогда пытался убедить меня Хемингуэй, был правдивее самой правды.
За несколько месяцев до этого Хемингуэя попросили написать пару простых предложений для книги в честь инаугурации президента Кеннеди. После нескольких часов бесплодных стараний Хемингуэй пал духом и расплакался в присутствии своего врача; великий писатель не мог завершить даже самую примитивную фразу.
Однако он еще был коммуникабелен, и, подозреваю, место и способ самоубийства оказались его последним посланием.
Разумеется, оно было адресовано Мэри, а вместе с ней и Эдгару Гуверу, ОСС — теперь оно называется ЦРУ — и всем тем, кто принимал участие в событиях конца апреля — середины сентября 1942 года, когда Хемингуэй играл в шпионов и имел дело с нацистскими агентами и «топтунами» из ФБР, британскими разведчиками, кубинскими политиками и полицейскими, испанскими священниками и аристократами, десятилетними соглядатаями и немецкими подлодками. Я не льщу себя надеждой, что Хемингуэй вспоминал обо мне в то утро, но если его послание было именно тем, чем оно мне кажется — последним яростным стремлением объявить пат в затянувшейся на десятилетия партии, вместо того чтобы получить позорный мат от терпеливого, но безжалостного врага, — то, пожалуй, и я был вплетен в замысловатую ткань мыслей, посетивших его в то утро, — неприметная фигура в вычурном узоре.
Я надеюсь, что в утро моего сорокапятилетия, в последние мгновения своей жизни, Хемингуэй думал — если, конечно, депрессия и мучительные страдания не отняли у него роскоши связного мышления — не только о своем последнем решительном жесте отчаяния двенадцатого калибра, но также о всех победах, которые он одержал в своей долгой войне с невидимыми противниками.
Мне хотелось бы знать, думал ли он о «Хитром деле».
Глава 2
В конце апреля 1942 года господин Гувер вызвал меня в Вашингтон. Телеграмма разыскала меня в Мехико-Сити.
В ней содержался приказ «явиться к директору со всей возможной быстротой, используя для этого любые средства». Это несколько облегчало мою задачу, поскольку все в ФБР знали, каким мелочным и прижимистым порой бывает Гувер. Как правило, вызов в Вашингтон, даже из Мехико или Боготы, сулил тебе путешествие верхом, на автомобиле, на лодке и поезде и подразумевал крайнюю бережливость.
Утром того дня, когда у меня была назначена встреча с директором, я после пересадок в Техасе, Миссури и Огайо очутился в международном аэропорту Вашингтона. Я не без любопытства выглянул в иллюминатор серебристого «ДС-3».
Было прекрасное утро, в ярком апрельском солнце отчетливо виднелись купол Капитолия и памятник Вашингтону, но меня интересовал сам аэропорт. До сих пор, прилетая в столицу, я приземлялся на старом аэродроме «Гувер Филд» по ту сторону Потомака, рядом с арлингтонским Национальным кладбищем. Я не был в городе с минувшего лета, но слышал, что еще до трагедии Пирл-Харбора армия, даже не получив разрешения президента, начала строить огромное пятиугольное здание своей новой штаб-квартиры на месте прежнего аэропорта.
Перед посадкой самолет описал круг, и я заметил, что новый Национальный аэропорт расположен удобнее прежнего, ближе к деловой части города. Было видно, что его сооружение еще не окончено; новенький терминал до сих пор был окружен строительной техникой и облеплен рабочими, словно муравьями. Также я заметил возводимое здание новой штаб-квартиры армии. Уже тогда пресса начала величать его «Пентагоном», и с моего наблюдательного пункта на высоте километра подобное название представлялось вполне уместным, поскольку, хотя это чудище было завершено только наполовину, его фундамент и растущие стены располагались отчетливым пятиугольником. Одни только парковочные площадки целиком занимали территорию бывшего аэродрома «Гувер Филд» и примыкавшего к нему увеселительного парка, и я видел колонны военных грузовиков, тянувшихся к завершенной части здания, вероятно, чтобы доставить туда столы, пишущие машинки и прочие бюрократические атрибуты обновленной, раздувшейся армии.
Звук двигателей изменился, самолет пошел на снижение, и я откинулся на спинку кресла. Мне нравился старый «Гувер Филд», хотя он представлял собой всего лишь травяную полоску между парком с одной стороны и болотами с другой.
Шоссе графства, Милитари-роуд, тянулось поперек посадочной полосы — не параллельно, а под прямым углом, — и несколько лет назад я читал, что в свое время управляющего аэропорта арестовали и отдали под суд за попытку установить светофор, чтобы прекращать движение на шоссе во время приземления большегрузных самолетов. Дорожная полиция графства ликвидировала незаконный светофор. Меня это не беспокоило; каждый раз, когда я прилетал в Вашингтон, пилотам хватало умения втиснуть самолет между легковыми и грузовыми автомобилями, пересекавшими его путь. Я припомнил, что в бывшем аэропорту не имелось диспетчерской башни как таковой, и конус-ветряк был прикреплен к высшей точке «русских горок» в соседнем парке.
Самолет приземлился и зарулил на стоянку; я вышел из салона третьим и торопливо спустился по трапу на теплый гудрон, поправляя на поясе пистолет. С собой у меня была сумка со сменой белья, чистой рубашкой и моим вторым темным костюмом, но я не знал, хватит ли мне времени снять номер в отеле, принять душ, побриться и переодеться перед встречей с Гувером. Эта мысль обеспокоила меня. Директор требовал, чтобы сотрудники являлись к нему в своем лучшем выходном костюме, даже если речь шла о специальных агентах, которые провели день и ночь, пересаживаясь из самолета в самолет, пересекая из конца в конец Мексику и Штаты.
Шагая по новому аэровокзалу, в котором все еще пахло краской и штукатуркой, я задержался у газетного киоска.
Один из заголовков «Вашингтон Дейли Ньюс» гласил: «Количество жертв венерических заболеваний таково, что ими можно переполнить стадион». Я попытался вспомнить, сколько зрителей вмещает старый стадион «Гриффитс». По меньшей мере, тридцать тысяч. Оглядев толпу юнцов в новеньких, с иголочки мундирах сухопутных войск, военного флота, военной полиции, берегового патруля и морской пехоты, каждый из которых целовался на прощание по меньшей мере с одной девушкой, я удивился тому, что эпидемия венерических болезней приняла с начала войны столь скромный размах.
Я пересек аэровокзал, направляясь к телефонным будкам у выходных дверей. Единственный шанс принять душ и переодеться заключался в том, чтобы разыскать моего друга Тома Диллона, с которым я учился в Квантико и проходил подготовку в Лагере "X", до того как его перевели в Вашингтон, а меня — в ОРС. Том до сих пор оставался холостяком — по крайней мере, когда я в последний раз говорил с ним десять месяцев назад, — а его квартира находилась неподалеку от Департамента Юстиции. Я сунул в щель десятицентовик и попросил оператора соединить меня с домашним телефоном Тома, надеясь, что сегодня у него выходной, и зная, что, как всякий полевой агент, он почти не бывает у себя в конторе даже по рабочим дням. Я услышал длинные гудки и, упав духом, уже начал нащупывать очередную монетку, когда поверх моего плеча протянулась волосатая рука и, выхватив у меня трубку, повесила ее на рычаг.
Я рывком развернулся, готовясь дать отпор солдату или моряку, имевшему глупость так подшутить надо мной, и увидел в нескольких дюймах от своего лица ухмыляющуюся физиономию Диллона.
— Я слышал, как ты назвал мой номер, — сказал Том.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Согласно рапорту — одному из тысяч «незарегистрированных» донесений, которые ложились в личные досье Эдгара Гувера под грифом «О/К» (официально/конфиденциальные), якобы «пропавшие» месяцы спустя после смерти директора Бюро в мае 1972 года, во время этой первой поездки наблюдавшие за Хемингуэем агенты проникли вслед за ним в госпиталь Св. Марии, куда его поместили под именем Джорджа Савьерса, однако, когда писателя перевели в клинику «Мейо», сотрудники ФБР остались за ее воротами и вскоре покинули свой пост. Судя по дальнейшим донесениям, ФБР допрашивало доктора Ховарда П. Рома, старшего консультанта психиатрического отделения, который руководил «психотерапевтической программой» лечения Хемингуэя. По свидетельству этих же документов, сотрудники ФБР обсуждали с Ромом целесообразность электрошоковых мероприятий в случае Хемингуэя еще до того, как их предложили писателю и его жене.
Как я уже упоминал, та часть досье под грифом «О/К», которая находилась в личном распоряжении Гувера — все двадцать три каталожных шкафа, — была «утрачена» после смерти директора 2 мая 1972 года, наступившей в возрасте семидесяти семи лет. Тем утром, спустя менее часа после известия о его кончине, генеральный прокурор США Ричард Клейндьенст, переговорив с президентом Никсоном, вызвал заместителя директора ФБР Джона Мора и приказал опечатать кабинет Гувера и обеспечить неприкосновенность всех документов.
Вскоре после полудня Мор направил генеральному прокурору следующее сообщение:
«В согласии с вашими инструкциями, личный кабинет мистера Гувера был опечатан сегодня в 11.40. Для этого нам пришлось сменить замок в двери. Насколько я могу судить, содержимое кабинета сохранено в том же состоянии, как если бы директор прибыл туда сегодня утром. Единственный ключ находится у меня».
Через час Клейндьенст доложил Никсону, что «документам ничто не угрожает», имея в виду тайные досье, наличие которых в кабинете Гувера не вызывало сомнений ни у одного человека из официальных кругов Вашингтона.
Однако Джон Мор умолчал о том, что Гувер не держал эти досье в своем кабинете. Все самые секретные документы ФБР хранились у секретаря директора, пятидесятипятилетней Хелен Ганди. К тому времени, когда начали опечатывать кабинет Гувера, мисс Ганди разобрала бумаги, рассортировала, отобрала ненужные и уничтожила многие из них, а остальные уложила в картонные коробки и спрятала их в подвале дома Гувера.
Через полтора месяца секретные досье были перевезены в новое место и навсегда утрачены для ФБР и официального Вашингтона.
Но я забегаю вперед. Сейчас для нас гораздо важнее события, происшедшие утром 2 июля 1961 года, в день моего сорокапятилетия и последний день земного существования Эрнеста Хемингуэя. Эти события заставили меня поклясться сделать две вещи, прежде чем я умру. Первая — отыскать и предать гласности секретные материалы ФБР о Хемингуэе — заняла более десятка лет и поставила под угрозу мою жизнь и свободу. Однако я с самого начала понимал, что куда труднее будет выполнить второе обещание, которое я дал себе в июле 1961 года. В своей жизни я составил тысячи рапортов, но этот опыт не помог мне написать данную повесть в той манере, которую я выбрал. Хемингуэй-литератор мог бы оказать мне помощь — его немало позабавило бы то, что в конечном итоге я был вынужден попытаться изложить эту историю, пользуясь хитроумными трюками из его репертуара. «Беллетристика — это попытка представить вымысел таким образом, что он звучит правдивее самой правды». «Нет, — возразил я тогда. — Правда есть правда. А художественная литература — это нагромождение лжи, маскирующейся под истину».
Что ж, посмотрим.
События утра 2 июля 1961 года в Кетчуме, штат Айдахо...
Только Эрнест Хемингуэй знает правду об этих событиях, но их результат достаточно очевиден.
Согласно показаниям четвертой жены писателя и его многочисленных друзей, за несколько месяцев до и после второй серии сеансов электрошока в мае и июне Хемингуэй не раз безуспешно пытался покончить жизнь самоубийством.
Однажды, возвращаясь в клинику «Мейо», он хотел войти в круг вращающегося пропеллера самолета, который разогревал моторы, дожидаясь его на аэродроме. В другой раз один из друзей Хемингуэя не без труда отнял у него заряженный пистолет. Это случилось в доме писателя.
Невзирая на это, Мэри Хемингуэй запирала его винтовки и пистолеты в подвальной оружейной комнате, но оставляла ключи на виду, на кухонном подоконнике, поскольку, мол, «никто не имеет права ограничивать доступ человека к его имуществу». Я размышлял над этим много лет. Жена и друзья сочли себя вправе подвергнуть Хемингуэя электрошоковой терапии, разрушившей его мозг и личность, и вместе с тем Мэри не пожелала держать оружие взаперти от Хемингуэя, когда его депрессия обострялась до такой степени, что он был готов наложить на себя руки.
Утром в понедельник 2 июля 1961 года Хемингуэй по своему обыкновению проснулся рано. Утро было прекрасное, солнечное и безоблачное. Кроме него, в доме находилась только Мэри, она спала в отдельной комнате. Она не проснулась, когда Хемингуэй на цыпочках прошел по застланной ковром лестнице, взял ключи с подоконника, спустился в оружейную и выбрал — по крайней мере, я так думаю — свой верный «босс» двенадцатого калибра. Потом он поднялся обратно, пересек гостиную, вошел в прихожую с плиточным полом, зарядил оба ствола, упер приклад в пол, приложил стволы ко лбу — я не думаю, что он сунул их в рот — и спустил оба курка.
Я привожу эти подробности, поскольку считаю очень важным то обстоятельство, что он не захотел попросту зарядить винтовку в оружейной комнате и выстрелить в себя там же, в подвале, где звук могли приглушить двери, ковры на полах и шлакобетонные стены. Он принес оружие в прихожую, на площадку лестницы, туда, где Мэри никак не могла бы добраться до телефона или выйти из дома, не переступив через труп и лужу крови, осколки черепа и брызги мозга, породившего все эти рассказы и повести, весь тот вымысел, который, как некогда пытался убедить меня Хемингуэй, был правдивее самой правды.
За несколько месяцев до этого Хемингуэя попросили написать пару простых предложений для книги в честь инаугурации президента Кеннеди. После нескольких часов бесплодных стараний Хемингуэй пал духом и расплакался в присутствии своего врача; великий писатель не мог завершить даже самую примитивную фразу.
Однако он еще был коммуникабелен, и, подозреваю, место и способ самоубийства оказались его последним посланием.
Разумеется, оно было адресовано Мэри, а вместе с ней и Эдгару Гуверу, ОСС — теперь оно называется ЦРУ — и всем тем, кто принимал участие в событиях конца апреля — середины сентября 1942 года, когда Хемингуэй играл в шпионов и имел дело с нацистскими агентами и «топтунами» из ФБР, британскими разведчиками, кубинскими политиками и полицейскими, испанскими священниками и аристократами, десятилетними соглядатаями и немецкими подлодками. Я не льщу себя надеждой, что Хемингуэй вспоминал обо мне в то утро, но если его послание было именно тем, чем оно мне кажется — последним яростным стремлением объявить пат в затянувшейся на десятилетия партии, вместо того чтобы получить позорный мат от терпеливого, но безжалостного врага, — то, пожалуй, и я был вплетен в замысловатую ткань мыслей, посетивших его в то утро, — неприметная фигура в вычурном узоре.
Я надеюсь, что в утро моего сорокапятилетия, в последние мгновения своей жизни, Хемингуэй думал — если, конечно, депрессия и мучительные страдания не отняли у него роскоши связного мышления — не только о своем последнем решительном жесте отчаяния двенадцатого калибра, но также о всех победах, которые он одержал в своей долгой войне с невидимыми противниками.
Мне хотелось бы знать, думал ли он о «Хитром деле».
Глава 2
В конце апреля 1942 года господин Гувер вызвал меня в Вашингтон. Телеграмма разыскала меня в Мехико-Сити.
В ней содержался приказ «явиться к директору со всей возможной быстротой, используя для этого любые средства». Это несколько облегчало мою задачу, поскольку все в ФБР знали, каким мелочным и прижимистым порой бывает Гувер. Как правило, вызов в Вашингтон, даже из Мехико или Боготы, сулил тебе путешествие верхом, на автомобиле, на лодке и поезде и подразумевал крайнюю бережливость.
Утром того дня, когда у меня была назначена встреча с директором, я после пересадок в Техасе, Миссури и Огайо очутился в международном аэропорту Вашингтона. Я не без любопытства выглянул в иллюминатор серебристого «ДС-3».
Было прекрасное утро, в ярком апрельском солнце отчетливо виднелись купол Капитолия и памятник Вашингтону, но меня интересовал сам аэропорт. До сих пор, прилетая в столицу, я приземлялся на старом аэродроме «Гувер Филд» по ту сторону Потомака, рядом с арлингтонским Национальным кладбищем. Я не был в городе с минувшего лета, но слышал, что еще до трагедии Пирл-Харбора армия, даже не получив разрешения президента, начала строить огромное пятиугольное здание своей новой штаб-квартиры на месте прежнего аэропорта.
Перед посадкой самолет описал круг, и я заметил, что новый Национальный аэропорт расположен удобнее прежнего, ближе к деловой части города. Было видно, что его сооружение еще не окончено; новенький терминал до сих пор был окружен строительной техникой и облеплен рабочими, словно муравьями. Также я заметил возводимое здание новой штаб-квартиры армии. Уже тогда пресса начала величать его «Пентагоном», и с моего наблюдательного пункта на высоте километра подобное название представлялось вполне уместным, поскольку, хотя это чудище было завершено только наполовину, его фундамент и растущие стены располагались отчетливым пятиугольником. Одни только парковочные площадки целиком занимали территорию бывшего аэродрома «Гувер Филд» и примыкавшего к нему увеселительного парка, и я видел колонны военных грузовиков, тянувшихся к завершенной части здания, вероятно, чтобы доставить туда столы, пишущие машинки и прочие бюрократические атрибуты обновленной, раздувшейся армии.
Звук двигателей изменился, самолет пошел на снижение, и я откинулся на спинку кресла. Мне нравился старый «Гувер Филд», хотя он представлял собой всего лишь травяную полоску между парком с одной стороны и болотами с другой.
Шоссе графства, Милитари-роуд, тянулось поперек посадочной полосы — не параллельно, а под прямым углом, — и несколько лет назад я читал, что в свое время управляющего аэропорта арестовали и отдали под суд за попытку установить светофор, чтобы прекращать движение на шоссе во время приземления большегрузных самолетов. Дорожная полиция графства ликвидировала незаконный светофор. Меня это не беспокоило; каждый раз, когда я прилетал в Вашингтон, пилотам хватало умения втиснуть самолет между легковыми и грузовыми автомобилями, пересекавшими его путь. Я припомнил, что в бывшем аэропорту не имелось диспетчерской башни как таковой, и конус-ветряк был прикреплен к высшей точке «русских горок» в соседнем парке.
Самолет приземлился и зарулил на стоянку; я вышел из салона третьим и торопливо спустился по трапу на теплый гудрон, поправляя на поясе пистолет. С собой у меня была сумка со сменой белья, чистой рубашкой и моим вторым темным костюмом, но я не знал, хватит ли мне времени снять номер в отеле, принять душ, побриться и переодеться перед встречей с Гувером. Эта мысль обеспокоила меня. Директор требовал, чтобы сотрудники являлись к нему в своем лучшем выходном костюме, даже если речь шла о специальных агентах, которые провели день и ночь, пересаживаясь из самолета в самолет, пересекая из конца в конец Мексику и Штаты.
Шагая по новому аэровокзалу, в котором все еще пахло краской и штукатуркой, я задержался у газетного киоска.
Один из заголовков «Вашингтон Дейли Ньюс» гласил: «Количество жертв венерических заболеваний таково, что ими можно переполнить стадион». Я попытался вспомнить, сколько зрителей вмещает старый стадион «Гриффитс». По меньшей мере, тридцать тысяч. Оглядев толпу юнцов в новеньких, с иголочки мундирах сухопутных войск, военного флота, военной полиции, берегового патруля и морской пехоты, каждый из которых целовался на прощание по меньшей мере с одной девушкой, я удивился тому, что эпидемия венерических болезней приняла с начала войны столь скромный размах.
Я пересек аэровокзал, направляясь к телефонным будкам у выходных дверей. Единственный шанс принять душ и переодеться заключался в том, чтобы разыскать моего друга Тома Диллона, с которым я учился в Квантико и проходил подготовку в Лагере "X", до того как его перевели в Вашингтон, а меня — в ОРС. Том до сих пор оставался холостяком — по крайней мере, когда я в последний раз говорил с ним десять месяцев назад, — а его квартира находилась неподалеку от Департамента Юстиции. Я сунул в щель десятицентовик и попросил оператора соединить меня с домашним телефоном Тома, надеясь, что сегодня у него выходной, и зная, что, как всякий полевой агент, он почти не бывает у себя в конторе даже по рабочим дням. Я услышал длинные гудки и, упав духом, уже начал нащупывать очередную монетку, когда поверх моего плеча протянулась волосатая рука и, выхватив у меня трубку, повесила ее на рычаг.
Я рывком развернулся, готовясь дать отпор солдату или моряку, имевшему глупость так подшутить надо мной, и увидел в нескольких дюймах от своего лица ухмыляющуюся физиономию Диллона.
— Я слышал, как ты назвал мой номер, — сказал Том.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12