https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/tropicheskij-dozhd/
«Не бывать конца страданью, если нет конца терпенью!» Конец всеобщему терпенью — начало революции. Но какой будет она, революция наша? Я был бы лжецом, если сказал вам, что революция видится мне немедленной и всеисцеляющей. Видимо, революция пройдет несколько фаз, прежде чем завершится нашей, пролетарской. Если внимательно относиться к предмету истории, то можно вывести определенную закономерность: на первых порах плодами народного восстания пользуются наиболее сильные, наиболее организованные, наиболее образованные. Мы — сильны, но мы только сейчас по-настоящему организовываемся, отделяя от себя то, что нам мешает, толкает на ложный путь, мы только-только начинаем — в рамках рабочих кружков — вести образовательную работу, к которой с таким презрением относятся товарищи социалисты. Воспользоваться плодами общенародного восстания трудящихся империи могут — скорее всего — люди дела, буржуазия. Революция, в таком случае, будет буржуазно-демократической. Как мы отнесемся к такого рода революции? Я хочу обратиться к русским «искровцам». Они утверждают, что рабочий класс в России страдает не столько от капитализма, сколько от недостатка развития капитализма. Поэтому буржуазная революция выгодна пролетариату больше, чем самой буржуазии. Это первый шаг пролетариата к истинной революции — через ускоренное развитие капитализма. Надо при этом всегда помнить, что разрушительная сила революции во многом зависит от того, как сильно было подавлено стремление к свободе и насколько велико противоречие между дряхлой, отжившей «надстройкой» и животворящими силами эпохи.— Так какая же будет резолюция? — спросил Генрих. — «Да здравствует буржуазия!»?Кто-то из шахтеров выкрикнул:— Ты что, нарочно из себя строишь несмышленого?— Он упрямый, Юзеф!— Вопрос ясен!Дзержинский чуть поднял руку.— Нет, вопрос не ясен. Либо товарищ согласится с нами, с нашей программой, либо он должен выдвинуть свою. Третьего не дано. Третий путь — это отход от борьбы, это бегство. Или — или.Генрих поднялся, оглядел товарищей с открытым недоумением:— Как же так получается? Я говорю, что буржуй из нас сосет кровь, валяет нас и мутузит, а мы — подавай ему власть на блюде? И вы на меня за это прете? И вы…Людвиг прервал Генриха:— Ты что, понять не хочешь, о чем речь идет? Или как? Юзеф объяснял, что у царя власть отнять труднее, чем у капиталиста — русского ли, польского — все равно. Мы — на первом этапе — поддержим буржуя, потребовав от него за наше союзничество условия, и он на наши условия пойдет. Тогда мы сможем заседать не в шахте, а в доме. Тогда мы стачку будем объявлять не власти, а хозяину. Тогда мы станем объединяться в профсоюзы не тайно, а явно, открыто. Тогда мы свои газеты будем не под землею читать, а покупать в киоске! Чтоб в гору подняться, надо первый шаг сделать. Вот про что Юзеф толкует, а ты уперся, как коняга зашоренная.— Это в порядке вещей, что товарищ открыто высказывает свое несогласие, свою критику нашей платформы, — заметил Дзержинский. — Хуже, если бы он молчал, в душе с нами не соглашаясь. Такая половинчатость, когда на словах поддерживают, а в душе клянут, порождает всеобщую ложь, ту самую, против которой мы, социал-демократы, боремся. Я хочу, чтобы товарищ Генрих еще раз порассуждал вместе с нами. Смотрите, что сейчас происходит в России и здесь у нас, в Польше. Кто критикует самодержавную бюрократию, кто платит деньги буржуазным журналистам, чтобы те публиковали статьи с требованием одних лишь экономических реформ? Мы с вами? Конечно, нет. Во-первых, экономические реформы нас не устроят, а во-вторых, — Дзержинский усмехнулся, — денег на такого рода расходы нет. Платят капиталисты, заводчики, либеральные помещики, которые видят, что самодержавие тянет их в пропасть своей идиотской политикой, боится пошевелиться — не то что реформу провести. Они платят, потому что царская бюрократия мешает им ловчее, сильней, но — при этом — умнее, то есть законнее эксплуатировать рабочего. Я не хочу, чтобы товарищ Генрих решил, что я защищаю интересы капиталиста: заводчикам и помещикам есть что терять, потому-то они и хотят сохранить самодержавие, но слегка поправить его, чтобы оно не мешало, чтобы оно слушалось, чтобы оно подчинилось логике развития капитала. Мы должны воспользоваться этой половинчатостью капиталистов. Развитие, товарищ Генрих, подчиняется закону, и нельзя нам, марксистам, игнорировать законы развития, нельзя бояться тех невольных, на определенном этапе, союзников, которых нам приуготовило новое время, нельзя отказываться ни от каких форм борьбы — трусость это. Или глупость. И то и другое, — Дзержинский кашлянул сердито, — наказуемо.— Вот так надо и в газете написать, Юзеф, — сказал один из рудокопов.— В газете? — переспросил Дзержинский. — Это хорошо, что вы заговорили о газете. Наша с вами газета переживает трудные времена. У нас нет денег на аренду типографии. Если мы не внесем плату немедленно, выпуск придется на какое-то время прекратить. Рабочие Лодзи собрали сто пятнадцать рублей, варшавяне передали нам девяносто два рубля. Я знаю, какие у вас заработки, и тем не менее, чтобы ваша газета продолжала выходить, я обращаюсь с просьбой организовать складчину.Снова поднялся Генрих:— Складчину организовать недолго. Но в сто раз правильнее сделать экспроприацию кассы нашего Лапиньского: к выплате привозят тысяч двадцать — вот и будет газета обеспечена впрок.Все головы повернулись к Дзержинскому.— Нет, товарищи, — ответил он сразу же, — наша партия выступает против экспроприации, против индивидуального террора; в героев-одиночек не играем! Наша партия надеется на тех, чьим выразителем она является, — на вас, рабочих. Я думаю, что если каждый соберет по двадцать копеек, и попросит соседа дать десять копеек, мы наберем те деньги, которые нас выручат.Генрих подошел к столу, за которым стоял Дзержинский, положил мелочь, сказав при этом:— А я стою на своем.Следом за ним пошли рабочие — выворачивали карманы, сыпали медяки. 7 … Норовский из типографии уже ушел. Дзержинский остался в своей комнатенке, которую называли в шутку «апартаментом пана редактора начальнего». (После того, как Норовский дважды пересказал беседу с полицейским, Дзержинский оставался здесь ночевать, посчитав слова Зираха о «слабых запорах», плохо скрытой угрозой: он знал от товарищей эсеров, что русская заграничная агентура в пору борьбы с народовольцами устраивала налеты на типографии революционеров, заручившись на то согласием местной полиции.)Работал Дзержинский согнувшись вопросительным знаком над своим столом, переписывал для набора статьи Розы Люксембург и Мархлевского, правил рукописи рабочих, редактировал переводы с русского — польские рабочие, считал он, должны знать все, что происходит в России. Последние недели был занят тем, что отыскивал кандидатуры таких писателей, историков и экономистов, которые бы внесли в газету «струю интереса», высветили бы партийную работу по-своему, в иной манере, с другим строем доказательств.Сегодня получил письмо от Розы. Люксембург писала, что в Варшаве в частных библиотеках выступает с лекциями по истории профессор Красовский, «чудесный старик, невероятно талантливый, несомненно левый. Было бы великолепно, если бы вы смогли уговорить его писать для газеты. Мне кажется, Красовский не откажет, ибо университетская администрация до сих пор запрещает ему выступать перед студентами, мы же предоставим ему трибуну. Естественно, с рядом его положений согласиться никак нельзя, но в исследованиях Красовского заложен тот динамит, который дает весьма ощутимую детонацию. Будучи патриотом — в чистом смысле — он лишен какого бы то ни было национализма».… В дверь постучали осторожно, ладонью, очень тихо. Дзержинский недоуменно прислушался. Постучали второй раз — громче.Спустившись вниз, Дзержинский спросил:— Кто там?— Это из полиции, лейтенант Лебе, — представился Зирах.— В чем дело?— Мне неловко говорить с вами через дверь, господин Доманский. Будет лучше, если вы побеседуете со мной. Сейчас. В противном случае, мы вызовем вас в полицию. Завтра.Дзержинский дверь отпер, пропустил позднего гостя, пригласил его наверх, в свой кабинетик, осведомился:— Чем обязан полиции?— Полиции — ничем. Я по собственной инициативе.— Прошу садиться.— Благодарю.Дзержинский внимательно оглядел лицо ночного визитера, вспомнил, как описывал допрашивавших его полицейских пан Норовский, заставил себя прикинуть метод сыщиков Пинкертона и, усмехнувшись чему-то, сказал:— Слушаю, господин Зирах.— Ого! Знаете мою подлинную фамилию? Большая сеть информаторов? Единокровцы помогают?— Помогают, — согласился Дзержинский, по-прежнему усмехаясь.— Позвольте без околичностей, сразу к делу?— Именно так.— Нам известны финансовые трудности, переживаемые вашей газетой, господин Доманский. Мы готовы оказать вам известную помощь в том случае, если вы согласитесь информировать меня и моих коллег о происходящем в Варшаве.— Чем занимаются коллеги?— Я и мои коллеги занимаемся изучением России как потенциального противника Австро-Венгрии.— Вы что-то крепко напутали, господин Зирах. Выступая против русского самодержавия, я являюсь противником монархии вообще. Австро-Венгерской — в частности.— Если вы откажетесь принять мое предложение, — пропустив слова об Австро-Венгрии, продолжал Зирах, — вас будут ждать большие осложнения, господин Доманский.— Догадываюсь. Однако ничем помочь не могу — не научен торговать принципами.— Вы вольны стоять на своей точке зрения — у нас свобода слова, монархия-то конституционная, в отличие от российской. Говорить можно все, за устное слово плату не взимают и не наказывают — хоть императора браните. А вот за печатание слова — слишком мы тут либеральничаем. Впрочем, это моя точка зрения, я в данном случае не представляю власть. Но, как принято выражаться, эти заметки на полях…Дзержинского всегда раздражали эти «длинные» жандармские «подходы», это их желание все осмотреть во время беседы, сделать вывод, уверовать во что-то свое, заранее придуманное, или же, наоборот, отвергнуть.— Еще вопросы будут? — спросил Дзержинский. — Извольте в таком случае касаться предмета, интересующего закон.— Номер моего телефонного аппарата оставить?— Нет, благодарю вас.— Честь имею, господин Доманский.— Спокойной ночи.Назавтра Норовский был вызван в финансовую инспекцию Кракова. Инспектор, быстрый в движениях, взгляда Норовского старался избегать, елозил глазами по столу и, быстро манипулируя аккуратными ручками, тараторил:— Таким образом, мы не можем не согласиться с доводами муниципальной пожарной инспекции и обязываем вас в месячный срок провести ремонт помещения, дабы возможность образования очага опасности была устранена совершенно категорически. Вы обязаны разобрать две стены, подвести канализацию, переложить фундамент и уже на этом новом фундаменте воздвигнуть стены, обязательно каменные. Впрочем, без проекта, утвержденного архитектурной инспекцией, мы не сможем санкционировать начало работ. Единственно, что может способствовать вам, так это внесение полутора тысяч шиллингов…— Сколько?! — охнул Норовский. — Да откуда же у меня такие деньги?!— … в кассу нашего департамента, — словно не слыша Норовского, продолжал чиновник, — для того, чтобы мы взяли ваше строение под свою опеку и сами провели ремонт. Извольте ознакомиться со сметой, здесь все подсчитано, и в случае, если вы в течение месяца внесете означенную выше сумму, мы проведем перестройку принадлежащего вам строения. В том же разе, если вы означенных денег внести не сможете, строение будет снесено. Срок — месяц, прошу расписаться в том, что я довел до вашего сведения заключение пожарной комиссии, подчиненной непосредственно полицейскому комиссариату Кракова.— Здравствуйте, Птаха, — Дзержинский улыбнулся Гуровской и мягко пожал ее руку. — Что глаза грустные?— Ну что вы, Юзеф! — Гуровская покачала головой. — Ночью мало спала, готовилась к экзамену, а потом пошла к товарищам — надо было паковать литературу для Лодзи.— Запаковали?— Да. В паспарту — очень удобно и надежно. Не станут же полицейские рвать картины? Им в голову не придет, что под сладенькими видами Монблана хранится Люксембург и Адольф Барский.Дзержинский удивился:— Неужели Монблан вам кажется «сладеньким»?— Сам по себе — нет, конечно. Но виды, которые с него делают, — невероятно безвкусны.— Вас это сердит? — спросил Дзержинский.— Очень.— А я, признаться, люблю смотреть, как в базарных фотографических ателье делают портреты молодоженов. Лица у них светлые, сами — счастливые. Фотограф заставляет их замирать перед вспышкой, и получается очень плохой портрет. То же — с Монбланом. Его делают слащавые люди дурного вкуса. Обстоятельства лишь на какое-то время оказываются сильнее вечной красоты: Монблан, как и счастье, категория постоянная.— Дурной вкус — это обстоятельство? — удивилась Гуровская.— В общем — да. Если создать условия для проявления всех заложенных в личности качеств, то в первую очередь станет очевидной тяга к красоте. Людям столь долго ее не показывали, что каждый представляет себе прекрасное так, как может. А как может понимать красоту рыночный фотограф? Так, как ее понимали его необразованные, темные родители. Это же шло из поколения в поколение.— Слишком вы добры к людям.— Доброта — при этом — одна из форм требовательности. Я ведь не оправдываю, я пытаюсь понять.— Оправдываете, оправдываете, — улыбнулась Гуровская, — нельзя все оправдывать.— Хотите кофе?— Очень.Дзержинский свернул с Унтер ден Линден.— На здешний кофе у меня денег никак не хватит, а тут, в переулочке, есть прекрасное местечко — пойдемте-ка.Они сели за столик, Дзержинский попросил заварить хорошего кофе и, перегнувшись через стол чуть не пополам, шепнул:— Вы играть умеете?— Что? — Гуровская, приняв было шутливую манеру Дзержинского, резко подалась назад. — Как — играть?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78