https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Деда шоколад принес! — закричал он.— Это не шоколад, — ответил Норовский, — это гадость, пойди выброси в ведро.— Я же видал такие коробки в витринах, дед…— Выброси в ведро, — повторил Норовский.Яцек взял коробку, прижал ее к груди и вышел на кухню. Слышно было, как коробка ударилась об оцинкованную жесть мусорного ведра. Мальчик вернулся в комнату — нахохлившийся, как воробышек.— Наездники, марш в кроватки! Спать! — сказал Дзержинский. — Деда устал, у него сердечко болит!Он поднял Яцека на руки, шепнул:— Ты у нас старший, смотри, чтобы маленькие на бочок легли и не шалили, ладно? А я дедушку чаем напою и дам ему лекарства.Дети ушли — тихие, испуганные.— Что? — спросил Дзержинский. — Плохо? Пойдемте, чай горячий еще, мы давно вас ждем.— Утром оставался суп в тагане.— Мы и его съели, и на завтра сварили. Давайте руку. Пальцы-то ледяные. Где запропастились? Я Франтишка просил поехать в больницу, решил, не у Марыси ли вы. Пошли на кухню.Норовский сел у плиты, обхватил стакан плоскими пальцами, в которые навечно въелась типографская краска, согнулся над шатким кухонным столом, голову опустил на грудь.— Может, достать капель? — спросил Дзержинский. — Вы очень бледны.— Ничего. Пройдет. Надо согреться.— Пейте чай.— Я пью.— Наколоть сахара? Я принес головку сахара. Хотите?— Что, денег достали?— Нет. Мне подарили. Когда начинает болеть грудь, надо делать жженый сахар. Сейчас я здоров — мальчикам принес.— Что у вас с грудью?— Меня посадили первый раз, когда было девятнадцать, и сильно избили. Я очнулся на полу и почувствовал, будто к плитам примерз. Вот с тех пор. Вы пейте, пейте…— Не устали с детьми?— Ну что вы! Они у вас чудные. Я завидую вам.— Не надо завидовать…— Я добро.— Не верю. Зависть — всегда плохо.— Нет. Добрая зависть помогает миру обновлять самое себя. Это не соперничество, не состязание, это новое качество, это чисто. — Дзержинский подвинул старику стакан чая и ванильные сухари. — В будущем — хочу верить — зависть исчезнет. Мне кажется, зависть — приобретенное человеком качество, это не врожденное; это от неравенства, трусости, забитости, от тьмы.— Сколько вам?— Двадцать семь.— Что?!— Двадцать семь.— Смотритесь на все сорок.— Устал. Отдохну — снова буду самим собой.— Все проходит, кроме усталости.Дзержинский улыбнулся:— Можно заносить на скрижали.Норовский сжал стакан, задержал его у рта, потом с размаху бросил его об пол; высверкнуло быстрым сине-красно-белым.— Я был в полиции, Доманский. Они хотят, чтобы я стал мерзавцем. «Дорогая Альдона! Спасибо за твои сердечные слова. Действительно, я чувствую себя довольно плохо. Хуже всего то, что на меня теперь нашла апатия и мне не хочется ничего делать. Единственно, о чем я мечтаю, это о том, чтобы выехать куда-нибудь в деревню, но это лишь мечты, — я должен оставаться здесь и продолжать свою жизнь. Никто меня к этому не понуждает, это лишь моя внутренняя потребность. Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина воли, которая толкает меня с неумолимой силой… Крепко поцелуй от меня деток своих. Тебя также крепко целую. С каким наслаждением я обнял бы наши леса и луга, дом, сосны во дворе и в саду и все наши родные места! по если я вернусь, то ведь и они не такие, как прежде, и я так изменился. Столько лет прошло, столько лет жизни, страданий, радостей и горя… Будьте здоровы. Крепко вас обнимаю. Ваш тот же».… Дзержинский письмо не подписал, потому что опустил его в ящик уже на территории Варшавской губернии, перейдя нелегально границу — в который уже раз…Шевяков предложил Глазову присесть, достал из ящика стола пачку сигарет:— Попробуйте, Глеб Витальевич, германские. Гартинг прислал в подарок. Дарить начал, — усмехнулся Шевяков. — Это хорошо, когда дарят— силу, значит, признали. В России слабым не дарят.— А вдруг какой слабый силу наберет? Не простит сильному-то, сомнет.— Значит, дурак сильный, коли позволил тому, кто под собой, высунуться. Умом, так сказать, обделен. Ладно, эмпиреи сие… — Шевяков помолчал, пролистывая бумаги, а потом тихо поинтересовался: — Чего ж не поправляете? Надо ведь по-ученому «эмпиреи» выговаривать…— Силу берегу, — ответил Глазов. — Вашему совету следую.— Это хорошо. Это — пригодится, — согласился Шевяков. — Я вас вот зачем позвал, Глеб Витальевич… Я хочу вам сеточку показать. Пока еще она ячеею крупна, даже щука проскочит, надобно подмельчить. Глядите: вот Краков. Там типография Дзержинского. На улице Коллонтая. Дом шесть. Я было задумал ее пожечь, но Феликс Эдмундович там теперь сам изволит жить — заместо ночного сторожа, австрияки пугнули, видно. В Берлин когда ездит, к Люксембург — поселяет наборщика Франтишека или дед Норовский с внуками поддежуривает. Значит, жечь не тоже — шум, так сказать, лишний шум. Бить — так наверняка и без свидетелей. В Берлине с ним тоже трудно сладить — депутат рейхстага Бебель его обожает, глазом теплеет, ставит в пример. Так что, думаю, бить типографию в Кракове надобно здесь, у нас, в России, в Варшаве, Лодзи и Домброве. Сблаговолите озаботить своих сотрудников вопросом: где и через кого Дзержинский после ареста Грыбаса распространяет газету. Надобно не только партийцев взять под неусыпное наблюдение, но и симпатиков. Надобно бросить все лучшие силы на заарестование Дзержинского, а сделать это можно здесь — во-первых, и, во-вторых, в густых рабочих районах.Изъяв Дзержинского, мы выпуск «Червового Штандара» приостановим, серьезно приостановим — он там пружина, он — главное действующее лицо. Задача, так сказать, ясна? Ну, и слава богу.Поселок рудокопов в Домброве был страшен: покосившиеся дома, грязь, пьянка, по ночам — непроглядная темень, тишина, и только ухает сердце района — шахта, живая могила, сырость и смрад.Дзержинский шел от станции по полю, с трудом вытаскивая ноги из чавкающей жижи: дорогу контролировали городовые, рабочий край без надзора оставлять негоже, днем и ночью за фабричными глаз надобен, они как солома, если умело подпалить.Возле крайнего дома Дзержинский остановился, вытер пот со лба и долго отмывал грязь с высоких калош. Вода в луже пахла углем, здесь все пахло углем, даже пот и кровь.Услыхав условный стук в окно, Людвиг Козловский взметнулся со скрипучей узенькой кроватки, прошлепал к двери, распахнул, сказал быстро:— Проходи. Я уж волноваться начал — жандармы в последнее время зачастили.— Свет зажжешь? Мне бы калоши снять — наслежу.— Не. Свет зажигать опасно: донесут, что по ночам гости ходят.— Тогда подвинь стул какой — пол не хочу топтать.— Стул, — хмыкнул Людвиг, — откуда ж у меня стул? Табуретку дам, это можно.Дзержинский снял калоши, прошел в маленькую горницу — на второй кровати, возле печки, тихонько посапывали старики Козловские.— Садись к столу, сейчас накрою поесть, — сказал Людвиг.— Тише, разбудишь.— Не, они за день умаялись, можно с пушки палить.— Мне бы помыться — взмок, пока шел полем.— Пойдем.Дзержинский положил рубашку на подоконник, Людвиг полил водою из кружки ему на руки и, глядя, как мылся его товарищ, покачал головой:— В шахту ты не лазаешь, а тощий, страх смотреть.— Не тощий — жилистый, — заметил Дзержинский, — такие, как я, живут долго.— Садись теперь, мамаша картошки наварила, рассыпчатая картошка. Не взыщи — мяса нет, деньги только завтра будут давать.— Взыщу, — пообещал Дзержинский. — Какие новости?— Плохие.— Почему?— Знаешь, я человек подневольный, а все равно спокойно не могу смотреть, сколько безобразий на руднике творится. Врут все друг дружке, начальник обманывает хозяина, тот — губернатора, а все вместе— нас. Иногда думаю, Юзеф, развяжи нам руки, позволь работать по-настоящему — горы б своротили, горы!— Важно, что вы знаете, как надо делать. Когда революция победит, когда для себя станете работать, когда сами будете распределять труд и плату за него — вот тогда это ваше знание пригодится. Ты сказал — «плохие новости»… Это обычные новости, что хозяин платит не по правде, а для своей наживы. Я обеспокоился: может, аресты?— Арестов пока не было. Но шпиков что-то много, ищут, нюхают, ведут разговоры в корчмах, щупают… Завтра, тем не менее, собираем комитет. В штольне — туда не подойти чужому. Я уже сказал Гембореку и Броньскому. Газета, конечно, помогает, только устали ждать люди, Юзеф, сколько времени обещаем: «Подымется народ рабочий, погонит хозяев да бюрократов», а он все молчит да молчит. А за границей дискуссии идут: кто прав — пролетариатчик, анархист, социал-демократ, эндек, пэпээс…— Это что-то не туда, — сказал Дзержинский. — Во-первых, революцию нельзя ждать, Людвиг, ее приближать надо. Газетою, стачкой, вооруженной борьбой. Во-вторых, революцию можно делать только в том случае, если выработана доктрина — без этого получится бунт, темный бунт, и на голову рабочим сядет новая сволочь, воспользовавшись результатами нашей борьбы. Ладно, завтра в штольне поговорим. Раздай товарищам «Червоны Штандар» — пусть будут готовы к дискуссии.Дзержинский обвел глазами собравшихся в шахте; быстрые блики пламени выхватывали из темноты лица шахтеров — белые глаза и белые зубы. Было слышно, как гулкая капель отсчитывала время.— Вот так, товарищи, — откашлявшись, продолжил Дзержинский, — всякого рода разговоры о том, что мы, социал-демократы Польши, являющиеся отрядом общерусской социал-демократии, неправильно поступаем, выворачивая, как некоторые считают, наши внутренние болячки, нашу открытую полемику с товарищами из пэпээс на всеобщее обозрение, к радости, по словам Генриха, царских сатрапов, — не выдерживают никакой критики.— Выдерживают критику, — откликнулся тот, кто, видно, и был Генрихом, — очень даже выдерживают. Над нами смеются даже мастеровые из народных демократов: «Время начинать открытую борьбу за свободу, на баррикады пора, а вы теории разводите».— У талантливого всегда много врагов, — ответил Дзержинский, — явных и незримых. То улюлюканье, которое сейчас раздается в наш адрес со стороны социалистов, свидетельствует о точности нашей позиции, о ее, коли хотите, талантливости. «Над нами смеются социалисты Пилсудского»! Нашли кого бояться! «Мы слышим звуки одобренья не в сладком лепете хвалы, — а в диких звуках озлобленья! » — так писал друг нашего Мицкевича. Чего мы требуем? Понимания той истины, что сами по себе, вне и без совместной борьбы с русскими рабочими, свободы не добьемся. Понимания того, что проповедь ненависти к России — не просто глупа, но преступна. Сто миллионов наших русских братьев угнетают те же люди, которые мучают нас. Понимания того, что восстание стомиллионного народа против самодержавия и окажется тем путем, по которому мы вместе с ним придем к свободе. Это стратегия. Это, понятно, неприложимо к тем товарищам из ППС, которые, желая — на словах — добра полякам, на деле приносят, а в будущем принесут еще больше горя, ибо разочарование — самая страшная форма отчаяния и безнадежности. А что, как не отчаяние, может породить разгром «чисто польского» восстания против царизма? Чего же мы требуем от членов нашей партии? Истинного сообщества единомышленников, а не дискуссионных передряг. Мы требуем определить позицию: не индивидуальный террор, а постоянная, повседневная, пусть внешне незаметная, агитация и пропаганда против самодержавия, бесправия, гнета. Каковы задачи партийной агитации и пропаганды? Объяснять неустанно, что рабочий класс может и должен завоевать власть, и только он, рабочий класс, является выразителем воли большинства — если не сейчас, то, во всяком случае, в ближайшем будущем. Второе: объяснять неустанно крестьянину, что шляхетские идеи «лиги народовой» о «холопской» республике, о том, что мелкий землевладелец будет определять будущее, — суть пережевывание давно умерших иллюзий русских народовольцев. Оставим в стороне великодержавно-бесклассовое определение термина «народ», поговорим о сути…— Можно и о термине «народ», — не согласился Генрих.— Хорошо. Извольте. «Народ» — это вы, товарищ Генрих, это Прухняк, это Людвиг, Ежи, я, это губернатор Скален, хозяин рудника Вацлав Лапиньский, это урядник Иванов, писатели Сенкевич, Прус, Ожешко, изобретатель Мария Складовска, художник Пернацкий, это граф Любомирский, это революционер Мацей Грыбас, ожидающий в тюрьме суда. Фамилий я могу привести много, и за каждой приводимой мною фамилией есть свой социальный смысл, или, говоря жестче, интерес. Важно: смыкается ли интерес конкретного человека с интересами миллионов поляков, русских, литовцев? Перед термином «народ» не следует становиться на карачки, народ состоит из людей, а люди вне экономической структуры общества — немыслимы. А сегодняшняя неразвитость экономики империи рождает среди некоторых людей теории воскрешения примитивных, дедовских, идеалистических образчиков социализма, такого социализма, который не в силах выскочить за рамки мелкобуржуазных реформ, — это, если хотите, бумеранг и против нашего будущего. А ближайшее будущее — развитие капитализма, в недрах которого заложен социализм.— Значит, получается, — Генрих продолжал ставить колючие вопросы, — мы со своими стачками похожи на мартышек, которые русским и польским буржуям из огня таскают каштаны?— Если вы желаете сравнивать себя с мартышкой, то вам никто не заказывает этого, но мы, сознательные польские социал-демократы не ерничаем и словесами попусту не швыряемся. Социалисты, следующие за товарищами Плохацким и Пилсудским, повторяют денно и нощно, что поляки, восстав, добьются национальной свободы. Не добьются. Семь миллионов не смогут противостоять ста, особенно если национальному противополагается национальное. Во времена революции Костюшко и Домбровского польское шляхетство являло собою силу значительную, особенно когда поднимались крестьяне. Но это было сто лет назад, это было сорок лет назад! Сейчас роль шляхты нулевая, она не влияет на процессы, происходящие в стране. Вы — влияете, вы, рабочие! Все ныне зависит от вас — от польских, украинских, латышских, финских, грузинских, литовских, от вас, объединенных с русскими рабочими единой мыслью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я