https://wodolei.ru/catalog/mebel/na-zakaz/
Возьмем и пойдем пешком через всю Италию. И нужно, наверно, какое-то время, чтобы...
Она не нашла нужного слова, прищелкнула пальцами. Дубровинский ее выручил:
— ...чтобы набить мозоли на пятках и тогда понять, что, сколько ни ходи, закинув голову кверху, манна с небес не посыплется.
Все рассмеялись. — Вот и поставили точку,— объявила Катя и принялась застегивать пальто на пуговицы.— У меня для товарища Иннокентия только одно сообщение. Очень горькое. На будущей недела начнется военно-окружной суд над нашей Боевой организацией. Судят Ярославского и других, кого в августе не подвели под дело «Тридцати семи».— Прерывисто, скорбно вздохнула.
Дубровинский помрачнел. Раскручивается все еще та пружина, что начала давить с момента разгрома кронштадтского и свеаборгского восстаний. Военно-окружной суд — значит, хотя и не расстрелы, но ссылка и каторга на длительные сроки. Эта угроза висит и над Менжинским. Хорошо, что он успел и сумел вовремя скрыться. За рубежом он в безопасности. Но все-таки среди своих есть же какая-то подлая рука — и подлая душа!— которая выдает и выдаст товарищей. Кто?
— Тяжелую весть принесли вы, Катя, тяжелую. Что можно сделать?—Задумался.— Ничего... Только накапливать ярость. И не сидеть сложа руки.
— К Юленьке на квартиру — это в Удельной — уже несколько раз приходили жандармы. Выпытывают: «Мадам Менжинская, где ваш муж?» Будто жена окажется предательницей! Дети плачут, боятся,— сказала Людмила, покусывая губы.— Теперь жандармы грозят Юлию привлечь за укрывательство и за соучастие.
— Надо всем вам быть вдвойне осторожными.
— Научились. Ну, прощайте, Иосиф Федорович! Понадоблюсь я или Вера — известите нас через Катю.— Людмила уже опять улыбалась.— Люсей я ее больше не назову.
Подала руку Дубровинскому, легонько стиснула ему пальцы и отдернула руку,
— Почему такая горячая? Вам нездоровится?— спросила с тревогой.
— Просто играет кровь,— ответил Дубровинский с нарочитой небрежностью. Он-то знал, и врачи Обух и Епифанов знали, что началось очередное обострение легочного процесса и температура к вечеру неизбежно повышается.— Передайте мой поклон Вере Рудольфовне. А к вам, Катя, у меня вот какая просьба. Завтра я уеду в Москву. Связь на всякий случай в Москве через Вейсман Анну Ильиничну. Вернусь я сюда в конце ноября. К этому времени, а точнее — давайте сразу договоримся — на... мм... на двадцать девятое ноября, заранее купите мне билет до Бреста-Литовского. Там дальше я знаю, как мне ехать. А в Петербурге я появлюсь только для того, чтобы пересесть на этот поезд.
— Не беспокойтесь, товарищ Иннокентий! Все приготовим,— понимающе сказала Катя.— И очень хорошо, что заранее, без спешки, без трепки нервов.— Через плечо оглянулась.— Значит, до встречи в конце ноября? Счастливого вам пути!
Прямо с поезда Дубровинский не пошел на явочную квартиру, а долго бродил по кривым московским переулкам. Выпил чайку в извозчичьем трактире близ Трубной площади. Проехал на трамвае пять-шесть остановок, потом опять побрел пешком, резко меняя направление. Тихо кружились редкие снежинки, таяли, не долетая до земли. Беззлобно переругивались дворники, надвигалась малоприятная для них борьба с осенней слякотью. Утренняя Москва все больше наполнялась обычными для большого города шумами.
Дубровинский не спешил, однако долго мотаться по улицам было тоже совсем ни к чему, если слежки действительно нет.
Не то как раз напорешься на нежеланную встречу. Он решил провести день или два у Никитина, пока тот найдет возможность передать хотя бы записку Анне. Наверняка за ней установлено наблюдение и навестить ее в доме будет нельзя. Ну ничего, Аня что-нибудь придумает.
Никитин очень обрадовался появлению Дубровинского. Принялся угощать его остатками вчерашнего ужина, разогретого на керосинке. Объяснил, что сам он сейчас на положении больно-го — «да нет, нет, ничего серьезного» — и с недельку может не выходить на службу, а потому Анна Ильинична уехала в Харьков, повидаться со своим братом.
— Ты с ней лично еще не знаком, Иосиф, очень жалею. Прекрасный человек. Душевный, деятельный. Одному мне тоскливо, пусто.— Он виновато повел плечами.— А с Лидией Платоновной дороги наши разошлись. Знаешь, как надломилась она тогда, еще после тюрьмы и ссылки, так и не расправилась. Не могу похвалиться, что сам целиком вернулся к нашему делу. Мотаться по белу свету, как ты, и под постоянным страхом ареста, суда я тоже теперь не способен, но помогать помогаю. Так, чтобы без улик. Не посчитай это трусостью, но на большее меня просто.
не хватит. И это, может быть, все же лучше, чем совсем ничего. Как ты считаешь?
— Я не совсем понял тебя, Алексей, насчет перемены в твоей семейной жизни,— сказал Дубровинский, принимая от Никитина тарелку с котлетами, вкусно пахнущими поджаренным луком.— Анна Ильинична Вейсман — твоя жена?
— Видишь ли, Иосиф,— глядя несколько вбок, ответил Никитин,— в законном, церковном, браке с Анной Ильиничной я не состою, как не состоял и с Лидией. Это мой принцип. Наш принцип,— поправился он.— И если только единственное слово «жена» означает чистоту любовных отношений между мужчиной и женщиной — да, Анна Ильинична моя жена. Так было у меня и с Лидией. Мы тогда в вятскую ссылку были назначены врозь, а упросили начальство соединить нас вместе, пусть даже в местности, где похуже. Но ведь любовь — это не вся жизнь человека. А когда иссякла и любовь, что осталось? Лидия сама сказала: «Мне спокойнее быть одной». И ушла. А я один не могу. Мне нужен поблизости человек, с которым есть о чем разговаривать, что-то общее делать, жить одними заботами, И хорошо, когда такой человек — жена. То есть когда она еще и любит тебя как женщина. А Лидия сейчас в Щиграх, работает зубным врачом. Иногда мы с ней встречаемся, мило беседуем. Но о чем— я не знаю.
Он несколько убавил пламя керосинки. На ней теперь стоял и, весь сотрясаясь, бурлил эмалированный чайник. Никитин повел рукой вокруг себя, как бы приглашая гостя внимательнее приглядеться к обстановке. Они устроились на кухне не то с пропыленными, не то с закопченными стенами, на которых зацепленные за вбитые криво гвозди там и сям беспорядочно висели кастрюльки, сковородки, плохо простиранные полотенца. Клеенка на столе потрескалась, облупилась, вся в желтых пятнах, припаленных перегретым утюгом.
— У Анны Ильиничны руки еще не дошли,— снова заговорил Никитин,— а Лидия и меня к этому приучила. Но это ей не в укор, потому что не этим определяются отношения между близкими людьми. Штука в том, что все это я увидел только, когда Лидия ушла. А Нюра, Анна Ильинична, этого не видит и сейчас. Она пока, слава богу, видит только .меня. Забавно?
— Вообще-то, конечно, забавно,— проговорил Дубровинский, помогая Никитину в его хлопотах за столом,— но мне бы, Алексей, и в голову не пришло на этих мелочах строить далеко идущие выводы.
— Ну, вы, философы, привыкли мыслить категориями вечности и бесконечности,— усмехнулся Никитин.— У вас не сковорода, а материальное тело, не Эмиль Циндель, а капитал, не безработный Иван Петров, а пролетариат. Знаю, дошло и до нас, как ты с махистами в Женеве резался. Хилые богдановские книж-
ки любопытства ради я тоже читал и философию как таковую не отвергаю. Даже сковороду материальным телом признаю. Но в ней прок вижу лишь тогда, когда нужно разогреть котлеты.
— «Печной горшок ему дороже, он пищу в нем себе варит»,— напомнил Дубровинский.— Не про тебя, Алексей, поэтом эти слова были сказаны?
— Нет,— покачал головой Никитин,— не про меня. То есть не в полном смысле про меня. Потому что тот, о ком говорил Пушкин, печной горшок только горшком и считал, а я его все-таки считаю и материальным телом. Именно поэтому от меня ушла Лидия, и именно поэтому я не смог начисто отойти от революционного подполья. А помнишь, как мы начинали?
— А знаешь, чем кончил, например, Костя Минятоз?
— Минятов — подлец! Ты спросил, чтобы и меня поставить с ним рядом?
— Тогда бы я и спрашивать не стал. Спросил для того, чтобы предостеречь тебя от излишней доверчивости. Когда солдат после боя уходит к реке отмываться и оставляет все оружие далеко от себя на пустом берегу, а с собой берет только, допустим, шомпол — солдат ли он? И еще: солдат ли он, если попросит постеречь свою амуницию незнакомого мальчишку?
— Это не совсем так,— возразил Никитин,— огнестрельное оружие я не оставлял на берегу, его в целости отдал товарищам. А сам сейчас служу в саперах, с лопаткой. Ну, если хочешь, в обозе кашеваром. Вот видишь,— он засмеялся,— разогрел котлеты, приготовил чай. Накормил и тебя. Философы тоже — я сейчас убедился — едят так, что за ушами у них пищит. А насчет доверчивости — после вятской ссылки я все время на свободе. Первое время пытались жандармы делать налеты, обыскивать, а теперь отступились. Улик никаких. Об Анне Ильиничне и говорить нечего, в доме теперь она дирижер. Да что же это мы, все обо мне да обо мне! Ты как в Москве? Тебя же выслали за границу.
— Положим, выслали меня в Вологодскую губернию, а выезд за границу — хлопоты жены, хлопоты товарищей. В Москве я, разумеется, нелегально. Два с лишком месяца мотаюсь по российским городам и весям. Дерусь с ликвидаторами и отзовистами, с махистами тоже. За границей, в эмиграции — там грызня среди теоретиков, а здесь живая борьба двух громад, народа н власти: быть или не быть революции.
И Дубровинский стал увлеченно рассказывать о работе а «Пролетарии», о постоянных склоках, разжигаемых меньшевиками и эсерами, о состоявшемся пленуме ЦК и о готовящейся общероссийской конференции, которая должна дать всем партийным кадрам ясную ориентировку в новой обстановке, дать ключ к решению тактических задач.
— Недавно был у нас Мартын Лядов,— перебил Дубровин.
ского Никитин,— он говорил, что в русской цекистской «пятерке» первую скрипку играть приходится тебе, что, дескать, кроме первой, практически вообще нет других скрипок в вашем квинтете, но зато найдутся оркестранты, которые натрут тебе смычок вместо канифоли мылом. И мне подумалось, не сам ли Мартын носит в кармане мыло.
— Ты угадал, Алексей! Моя задача сейчас: провести выбо-ры делегатов от Центральной промышленной области,— я не уверен, что делегатом от нее не будет избран тот же Лядов, он здесь опередил меня со своей отзовистской агитацией, но на выборах будет ему жарко. Поговорить с людьми и я сумею. А главное, к чертям собачьим эмигрантскую жизнь, пройдет конференция в Женеве, и я вернусь сюда. Мне надо работать здесь. Только здесь. И не одна первая скрипка станет играть, и не только цекистский квинтет — вся Россия станет единым оркестром. Мылом не смычки натирать — шеи будем опортунистам мылить. Ладно! А сейчас к тебе просьба. Помоги мне повидаться с женой и детьми...
Они встретились только на третий день. На Тверском бульваре, не очень далеко от Большого Козихинского переулка, в котором после переезда из Орла сняла себе квартиру Анна.
Повязав себе щеку платком, словно у него болели зубы, а они и действительно немного поднывали, Дубровинский пристро-ился на заранее указанной ему Никитиным скамейке. Было договорено, что Анна выведет девочек, оставит их одних в сторонке погулять, а сама всего на несколько минут приблизится к мужу. Иначе невозможно: узнают дети отца — завизжат от радости, зашумят, и неизвестно, чем все это потом кончится. Риск должен быть разумным и минимальным.
День выдался пасмурным, сырым, но не дождливым. Оголенные вершины деревьев словно вонзались в низкое, мглистое небо. Пешеходные дорожки были засыпаны толстым слоем пожухлой, слабо шелестящей под ногами листвы. Скамьи с литыми чугунными ножками стояли незанятыми, блестели от влаги, редкими каплями падавшей на землю с решетчатых спинок. Дубровинский зябко поеживался, кашлял. С вечера у него неуклонно поднималась температура, он обливался потом, а к утру бросало в озноб. Торопливо прошагали по аллее две подружки-гимназистки. Захлебываясь словами в смешливой болтовне, они еще прибавили шагу. Побежали, разбрасывая ноги немного в стороны и поднимая позади себя табунки встревоженных, шевелящихся листьев. Потом цепочкой, на далеком расстоянии друг от друга, прошло несколько женщин с пустыми корзинами, должно быть, за утренними покупками в елисеевский магазин. Шмыгая пятками, сквер пересек белобородый старик, постоял у оградки, про-
пуская резво катящийся по рельсам трамвайный вагон, перекрестился и побрел дальше, вдоль улицы. Сырость леденила Дубровинского.
Анна с девочками появилась в дальнем конце аллеи, когда у него уже совсем исчезла надежда дождаться, увидеть их.
Таля и Верочка, взявшись за руки, шли и попеременно припрыгивали на одной ножке. Одеты они были хотя и в крепкие еще, но очень заношенные пальтишки. Дубровинский узнал: на Верочке — прежде Талино пальто, а на старшей — перекроенная и перелицованная Анина жакетка. И сама Анна выглядела так, словно несла на плечах что-то тяжелое, сутулилась и пригибалась, когда девочки обгоняли ее, а она хватала их, не позволяла далеко отбегать от себя.
Дубровинский хорошо слышал детские голоса. Верочка немного шепелявила, должно быть, выпали передние молочные зубы. Анна поглядывала в его сторону, ворошила носком ботинка опавшие листья. И это было немым знаком: ближе мы не подойдем. Она затеяла игру с детьми в считалочки. Таля показывала пальчиком поочередно то на сестренку, то на маму, то на себя, а когда считалочка заканчивалась, кто-то один, кому выпало «голить», отбегал на несколько десятков шагов и там пританцовывал. Девочки заливисто хохотали. Потом Анна подозвала их, поставила рядком, повернула спиной к себе, наклонясь, что-то им: объяснила, и девочки в ногу, медленно и торжественно отбивая шаги, стали удаляться по аллее. Дубровинский понял: сейчас он может поговорить с Анной.
— Ну, как ты живешь?—враз спросили они друг друга, встретясь на быстром ходу и приостанавливаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Она не нашла нужного слова, прищелкнула пальцами. Дубровинский ее выручил:
— ...чтобы набить мозоли на пятках и тогда понять, что, сколько ни ходи, закинув голову кверху, манна с небес не посыплется.
Все рассмеялись. — Вот и поставили точку,— объявила Катя и принялась застегивать пальто на пуговицы.— У меня для товарища Иннокентия только одно сообщение. Очень горькое. На будущей недела начнется военно-окружной суд над нашей Боевой организацией. Судят Ярославского и других, кого в августе не подвели под дело «Тридцати семи».— Прерывисто, скорбно вздохнула.
Дубровинский помрачнел. Раскручивается все еще та пружина, что начала давить с момента разгрома кронштадтского и свеаборгского восстаний. Военно-окружной суд — значит, хотя и не расстрелы, но ссылка и каторга на длительные сроки. Эта угроза висит и над Менжинским. Хорошо, что он успел и сумел вовремя скрыться. За рубежом он в безопасности. Но все-таки среди своих есть же какая-то подлая рука — и подлая душа!— которая выдает и выдаст товарищей. Кто?
— Тяжелую весть принесли вы, Катя, тяжелую. Что можно сделать?—Задумался.— Ничего... Только накапливать ярость. И не сидеть сложа руки.
— К Юленьке на квартиру — это в Удельной — уже несколько раз приходили жандармы. Выпытывают: «Мадам Менжинская, где ваш муж?» Будто жена окажется предательницей! Дети плачут, боятся,— сказала Людмила, покусывая губы.— Теперь жандармы грозят Юлию привлечь за укрывательство и за соучастие.
— Надо всем вам быть вдвойне осторожными.
— Научились. Ну, прощайте, Иосиф Федорович! Понадоблюсь я или Вера — известите нас через Катю.— Людмила уже опять улыбалась.— Люсей я ее больше не назову.
Подала руку Дубровинскому, легонько стиснула ему пальцы и отдернула руку,
— Почему такая горячая? Вам нездоровится?— спросила с тревогой.
— Просто играет кровь,— ответил Дубровинский с нарочитой небрежностью. Он-то знал, и врачи Обух и Епифанов знали, что началось очередное обострение легочного процесса и температура к вечеру неизбежно повышается.— Передайте мой поклон Вере Рудольфовне. А к вам, Катя, у меня вот какая просьба. Завтра я уеду в Москву. Связь на всякий случай в Москве через Вейсман Анну Ильиничну. Вернусь я сюда в конце ноября. К этому времени, а точнее — давайте сразу договоримся — на... мм... на двадцать девятое ноября, заранее купите мне билет до Бреста-Литовского. Там дальше я знаю, как мне ехать. А в Петербурге я появлюсь только для того, чтобы пересесть на этот поезд.
— Не беспокойтесь, товарищ Иннокентий! Все приготовим,— понимающе сказала Катя.— И очень хорошо, что заранее, без спешки, без трепки нервов.— Через плечо оглянулась.— Значит, до встречи в конце ноября? Счастливого вам пути!
Прямо с поезда Дубровинский не пошел на явочную квартиру, а долго бродил по кривым московским переулкам. Выпил чайку в извозчичьем трактире близ Трубной площади. Проехал на трамвае пять-шесть остановок, потом опять побрел пешком, резко меняя направление. Тихо кружились редкие снежинки, таяли, не долетая до земли. Беззлобно переругивались дворники, надвигалась малоприятная для них борьба с осенней слякотью. Утренняя Москва все больше наполнялась обычными для большого города шумами.
Дубровинский не спешил, однако долго мотаться по улицам было тоже совсем ни к чему, если слежки действительно нет.
Не то как раз напорешься на нежеланную встречу. Он решил провести день или два у Никитина, пока тот найдет возможность передать хотя бы записку Анне. Наверняка за ней установлено наблюдение и навестить ее в доме будет нельзя. Ну ничего, Аня что-нибудь придумает.
Никитин очень обрадовался появлению Дубровинского. Принялся угощать его остатками вчерашнего ужина, разогретого на керосинке. Объяснил, что сам он сейчас на положении больно-го — «да нет, нет, ничего серьезного» — и с недельку может не выходить на службу, а потому Анна Ильинична уехала в Харьков, повидаться со своим братом.
— Ты с ней лично еще не знаком, Иосиф, очень жалею. Прекрасный человек. Душевный, деятельный. Одному мне тоскливо, пусто.— Он виновато повел плечами.— А с Лидией Платоновной дороги наши разошлись. Знаешь, как надломилась она тогда, еще после тюрьмы и ссылки, так и не расправилась. Не могу похвалиться, что сам целиком вернулся к нашему делу. Мотаться по белу свету, как ты, и под постоянным страхом ареста, суда я тоже теперь не способен, но помогать помогаю. Так, чтобы без улик. Не посчитай это трусостью, но на большее меня просто.
не хватит. И это, может быть, все же лучше, чем совсем ничего. Как ты считаешь?
— Я не совсем понял тебя, Алексей, насчет перемены в твоей семейной жизни,— сказал Дубровинский, принимая от Никитина тарелку с котлетами, вкусно пахнущими поджаренным луком.— Анна Ильинична Вейсман — твоя жена?
— Видишь ли, Иосиф,— глядя несколько вбок, ответил Никитин,— в законном, церковном, браке с Анной Ильиничной я не состою, как не состоял и с Лидией. Это мой принцип. Наш принцип,— поправился он.— И если только единственное слово «жена» означает чистоту любовных отношений между мужчиной и женщиной — да, Анна Ильинична моя жена. Так было у меня и с Лидией. Мы тогда в вятскую ссылку были назначены врозь, а упросили начальство соединить нас вместе, пусть даже в местности, где похуже. Но ведь любовь — это не вся жизнь человека. А когда иссякла и любовь, что осталось? Лидия сама сказала: «Мне спокойнее быть одной». И ушла. А я один не могу. Мне нужен поблизости человек, с которым есть о чем разговаривать, что-то общее делать, жить одними заботами, И хорошо, когда такой человек — жена. То есть когда она еще и любит тебя как женщина. А Лидия сейчас в Щиграх, работает зубным врачом. Иногда мы с ней встречаемся, мило беседуем. Но о чем— я не знаю.
Он несколько убавил пламя керосинки. На ней теперь стоял и, весь сотрясаясь, бурлил эмалированный чайник. Никитин повел рукой вокруг себя, как бы приглашая гостя внимательнее приглядеться к обстановке. Они устроились на кухне не то с пропыленными, не то с закопченными стенами, на которых зацепленные за вбитые криво гвозди там и сям беспорядочно висели кастрюльки, сковородки, плохо простиранные полотенца. Клеенка на столе потрескалась, облупилась, вся в желтых пятнах, припаленных перегретым утюгом.
— У Анны Ильиничны руки еще не дошли,— снова заговорил Никитин,— а Лидия и меня к этому приучила. Но это ей не в укор, потому что не этим определяются отношения между близкими людьми. Штука в том, что все это я увидел только, когда Лидия ушла. А Нюра, Анна Ильинична, этого не видит и сейчас. Она пока, слава богу, видит только .меня. Забавно?
— Вообще-то, конечно, забавно,— проговорил Дубровинский, помогая Никитину в его хлопотах за столом,— но мне бы, Алексей, и в голову не пришло на этих мелочах строить далеко идущие выводы.
— Ну, вы, философы, привыкли мыслить категориями вечности и бесконечности,— усмехнулся Никитин.— У вас не сковорода, а материальное тело, не Эмиль Циндель, а капитал, не безработный Иван Петров, а пролетариат. Знаю, дошло и до нас, как ты с махистами в Женеве резался. Хилые богдановские книж-
ки любопытства ради я тоже читал и философию как таковую не отвергаю. Даже сковороду материальным телом признаю. Но в ней прок вижу лишь тогда, когда нужно разогреть котлеты.
— «Печной горшок ему дороже, он пищу в нем себе варит»,— напомнил Дубровинский.— Не про тебя, Алексей, поэтом эти слова были сказаны?
— Нет,— покачал головой Никитин,— не про меня. То есть не в полном смысле про меня. Потому что тот, о ком говорил Пушкин, печной горшок только горшком и считал, а я его все-таки считаю и материальным телом. Именно поэтому от меня ушла Лидия, и именно поэтому я не смог начисто отойти от революционного подполья. А помнишь, как мы начинали?
— А знаешь, чем кончил, например, Костя Минятоз?
— Минятов — подлец! Ты спросил, чтобы и меня поставить с ним рядом?
— Тогда бы я и спрашивать не стал. Спросил для того, чтобы предостеречь тебя от излишней доверчивости. Когда солдат после боя уходит к реке отмываться и оставляет все оружие далеко от себя на пустом берегу, а с собой берет только, допустим, шомпол — солдат ли он? И еще: солдат ли он, если попросит постеречь свою амуницию незнакомого мальчишку?
— Это не совсем так,— возразил Никитин,— огнестрельное оружие я не оставлял на берегу, его в целости отдал товарищам. А сам сейчас служу в саперах, с лопаткой. Ну, если хочешь, в обозе кашеваром. Вот видишь,— он засмеялся,— разогрел котлеты, приготовил чай. Накормил и тебя. Философы тоже — я сейчас убедился — едят так, что за ушами у них пищит. А насчет доверчивости — после вятской ссылки я все время на свободе. Первое время пытались жандармы делать налеты, обыскивать, а теперь отступились. Улик никаких. Об Анне Ильиничне и говорить нечего, в доме теперь она дирижер. Да что же это мы, все обо мне да обо мне! Ты как в Москве? Тебя же выслали за границу.
— Положим, выслали меня в Вологодскую губернию, а выезд за границу — хлопоты жены, хлопоты товарищей. В Москве я, разумеется, нелегально. Два с лишком месяца мотаюсь по российским городам и весям. Дерусь с ликвидаторами и отзовистами, с махистами тоже. За границей, в эмиграции — там грызня среди теоретиков, а здесь живая борьба двух громад, народа н власти: быть или не быть революции.
И Дубровинский стал увлеченно рассказывать о работе а «Пролетарии», о постоянных склоках, разжигаемых меньшевиками и эсерами, о состоявшемся пленуме ЦК и о готовящейся общероссийской конференции, которая должна дать всем партийным кадрам ясную ориентировку в новой обстановке, дать ключ к решению тактических задач.
— Недавно был у нас Мартын Лядов,— перебил Дубровин.
ского Никитин,— он говорил, что в русской цекистской «пятерке» первую скрипку играть приходится тебе, что, дескать, кроме первой, практически вообще нет других скрипок в вашем квинтете, но зато найдутся оркестранты, которые натрут тебе смычок вместо канифоли мылом. И мне подумалось, не сам ли Мартын носит в кармане мыло.
— Ты угадал, Алексей! Моя задача сейчас: провести выбо-ры делегатов от Центральной промышленной области,— я не уверен, что делегатом от нее не будет избран тот же Лядов, он здесь опередил меня со своей отзовистской агитацией, но на выборах будет ему жарко. Поговорить с людьми и я сумею. А главное, к чертям собачьим эмигрантскую жизнь, пройдет конференция в Женеве, и я вернусь сюда. Мне надо работать здесь. Только здесь. И не одна первая скрипка станет играть, и не только цекистский квинтет — вся Россия станет единым оркестром. Мылом не смычки натирать — шеи будем опортунистам мылить. Ладно! А сейчас к тебе просьба. Помоги мне повидаться с женой и детьми...
Они встретились только на третий день. На Тверском бульваре, не очень далеко от Большого Козихинского переулка, в котором после переезда из Орла сняла себе квартиру Анна.
Повязав себе щеку платком, словно у него болели зубы, а они и действительно немного поднывали, Дубровинский пристро-ился на заранее указанной ему Никитиным скамейке. Было договорено, что Анна выведет девочек, оставит их одних в сторонке погулять, а сама всего на несколько минут приблизится к мужу. Иначе невозможно: узнают дети отца — завизжат от радости, зашумят, и неизвестно, чем все это потом кончится. Риск должен быть разумным и минимальным.
День выдался пасмурным, сырым, но не дождливым. Оголенные вершины деревьев словно вонзались в низкое, мглистое небо. Пешеходные дорожки были засыпаны толстым слоем пожухлой, слабо шелестящей под ногами листвы. Скамьи с литыми чугунными ножками стояли незанятыми, блестели от влаги, редкими каплями падавшей на землю с решетчатых спинок. Дубровинский зябко поеживался, кашлял. С вечера у него неуклонно поднималась температура, он обливался потом, а к утру бросало в озноб. Торопливо прошагали по аллее две подружки-гимназистки. Захлебываясь словами в смешливой болтовне, они еще прибавили шагу. Побежали, разбрасывая ноги немного в стороны и поднимая позади себя табунки встревоженных, шевелящихся листьев. Потом цепочкой, на далеком расстоянии друг от друга, прошло несколько женщин с пустыми корзинами, должно быть, за утренними покупками в елисеевский магазин. Шмыгая пятками, сквер пересек белобородый старик, постоял у оградки, про-
пуская резво катящийся по рельсам трамвайный вагон, перекрестился и побрел дальше, вдоль улицы. Сырость леденила Дубровинского.
Анна с девочками появилась в дальнем конце аллеи, когда у него уже совсем исчезла надежда дождаться, увидеть их.
Таля и Верочка, взявшись за руки, шли и попеременно припрыгивали на одной ножке. Одеты они были хотя и в крепкие еще, но очень заношенные пальтишки. Дубровинский узнал: на Верочке — прежде Талино пальто, а на старшей — перекроенная и перелицованная Анина жакетка. И сама Анна выглядела так, словно несла на плечах что-то тяжелое, сутулилась и пригибалась, когда девочки обгоняли ее, а она хватала их, не позволяла далеко отбегать от себя.
Дубровинский хорошо слышал детские голоса. Верочка немного шепелявила, должно быть, выпали передние молочные зубы. Анна поглядывала в его сторону, ворошила носком ботинка опавшие листья. И это было немым знаком: ближе мы не подойдем. Она затеяла игру с детьми в считалочки. Таля показывала пальчиком поочередно то на сестренку, то на маму, то на себя, а когда считалочка заканчивалась, кто-то один, кому выпало «голить», отбегал на несколько десятков шагов и там пританцовывал. Девочки заливисто хохотали. Потом Анна подозвала их, поставила рядком, повернула спиной к себе, наклонясь, что-то им: объяснила, и девочки в ногу, медленно и торжественно отбивая шаги, стали удаляться по аллее. Дубровинский понял: сейчас он может поговорить с Анной.
— Ну, как ты живешь?—враз спросили они друг друга, встретясь на быстром ходу и приостанавливаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124