https://wodolei.ru/brands/Langberger/
А завтра? Завтра, когда телеграф оповестит о петербургских событиях весь мир! Рутенберг обещал раздобыть через Савинкова фальшивый русский паспорт. Нужен еще паспорт и заграничный. Сидеть в России, будто мышонку в норе, трясясь от страха, ему, Гапону, постыдно. Он должен быть на виду у всех, у всего мира. В Женеве или в Париже...
И, как только он решил это, сразу стали более стройно ложиться на лист бумаги такие фразы: «Родные! Братья товарищи-рабочие! Мы мирно шли к царю за правдой... Самому царю я послал письмо, просил его выйти к своему народу с благородным сердцем, с мужественной душой. Ценою собственной жизни мы гарантировали ему неприкосновенность его личности. И что же? Невинная кровь все-таки пролилась!.. Пули солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, несших царский портрет, прострелили этот портрет и убили веру в царя... Так отмстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью... Смерить им всем!.. Я призываю всех — на помощь! Всех студентов, интеллигентов, все революционные организации — всех! Кто не с народом, тот против народа!.. Братья-товарищи, рабочие всей России! Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы... И оружие разрешаю вам брать, где и как сможете. Бомбы, динамит — все разрешаю... Громите царские дворцы и палаты, З'ничтожайте ненавистную народу полицию... Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей,— мое пастырское проклятие... Если меня возьмут или расстреляют, продолжайте борьбу за свободу.-.. Помните всегда данную мне вами — сотнями тысяч — клятву...»
Так он писал и перечеркивал, без конца исправлял, отыскивая и вставляя как можно более хватающие за сердце слова. Писал, иногда и сам обливаясь слезами, веря в магическую сил/ своего пера, веря в то, что эта его прокламация станет достоянием веков.
Он закончил ее на рассвете. Перечитал воспаленными от бессонной ночи глазами. Кажется, получилось. Не хватает, пожалуй, только заключительной строчки и подписи. Какую поставить подпись? Просто Гапон? Георгий Гапон? Он принародно ведь отрекся и от царя и от бога... Но люди от бога так легко не отрекутся. И не все слышали эти его слова. Да, да, именно поэтому...
Схватил перо и торопливо дописал: «Да здравствует гряду-» щая свобода русского народа! Священник Георгий Гапон». Посмотрел на часы. Двадцать минут восьмого утра. В самом низу прокламации поставил: «12 часов ночи 9 января 1905 года». Двенадцать часов ночи — это тоже умножает ее силу, придает оттенок высокой мистичности.
Удовлетворенно откинулся на спинку стула. Сделано все. Теперь остается только ждать прихода Рутенберга. И вместе с ним обдумать, как безопаснее пробраться за границу.Опять бесконечный перестук колес!..
Соседи по вагону попались не назойливые: едут в Подольск. Заняли все полки. Тихонько разговаривают между собой, вежливо приглашали попить вместе с ними чаю.Дубровинский сладко потянулся. Выглянул в окно, затянутое серой пленкой инея... Скоро Москва. А перед глазами еще Орел, И встреча и расставание — на все один только день. Но, может быть, это и лучше? Не то, чего доброго, потянуло бы к «тихому берегу».
Мать, конечно, больше всего расспрашивала о здоровье, для нее он по-прежнему беззаботный малыш, который может и ноги промочить и простудить горло, а потом, хитря, не выпить на ночь лекарство, потому что оно горькое. О себе же — ни звука. Хотя совсем исхудала и побелела. Как ей помочь? Все ведь знают и она сама знает: болезнь неизлечима.
Тетя Саша, та не говорит, а просто воркует, до того приятен ей каждый приезд племянника. Но посидеть спокойно и полчаса не может. Срывается и, всплеснув руками, бежит куда-то. Ну что с ней делать, с этой тетей Сашей? Насовала на дорогу столько всяких вкусных вещей, будто он едет не в Москву, а по меньшей мере во Владивосток!
Малышки Талка с Верочкой, ах, крохи! Каждая изъясняется на собственном языке. Верочка выцеживает отдельные слова, скажет, подумает и засмеется. Еще трудненько даются ей длинные фразы. Ну, а Таля — прирожденный оратор. Болтает без умолку, перепрыгивает с одного на другое, но главной мысли не теряет. Молодчина!.. Тараторила, тараторила о каких-то медвежатах, и потом вдруг грустно сказала: «Папочка, а я знаю, ты опять скоро уедешь и мы долго-долго тебя не увидим».— «Почему, доченька?» — «Потому что потому...» И отвернулась, сползла с колен.
Аня, голубушка, а с тобой наедине только и побыли часочек... Больше молчали, просто глядели друг на друга. Он угадывал:; Анне тяжело, она сейчас находится в плену прежнихего заблуждений — верит в возможность «мирной борьбы» на всех направлениях. И внутри партии, и с самодержавной властью России. Ее потрясло петербургское Кровавое воскресенье, чудовищность рас-
правы с безоружными, покорно настроенными людьми. «Но зачем же потом нужно было на Васильевском острове воздвигать баррикады? — Спрашивала она.— Ведь на победу все равно нельзя рассчитывать. Только пролилась лишняя кровь».
И мысли Дубровинского невольно перенеслись к тому страшному дню, Девятого января...
...Безуспешно пытаясь предостеречь рабочих на собраниях га-поновских отделов от нелепого замысла идти с петицией к царскому дворцу, он не считал себя вправе потом, когда шествие оказалось уже предопределенным, остаться в стороне, как господа меньшевики. Василеостровцы, подобно всем, горели фанатичной верой в щедроты царя. Петербургский комитет приготовил листовку. «Это обман,— говорилось в ней.— Провокация». Но люди втаптывали прокламацию в снег, а раздававших ее гневно выталкивали из своих рядов. Особенно старался — Дубровинский был в этом твердо уверен — именно тот тип В шапке-ушанке, который преследовал его с первого часа приезда в Петербург. Стало быть, охранке это шествие выгодно. И надо быть начеку.
Ждать долго не пришлось. Едва процессия с молитвой тронулась в путь, ее встретили винтовочные залпы. Три залпа с равными промежутками во времени, словно бы на учебном плацу. В последний, третий, раз стреляли в спины бегущим. Зачем? Для чего? Просто, чтобы скосить побольше людей?
— Стой! — закричал тогда Дубровинский, хотя волна бегущих несла его вместе с собой.—Стой! Назад! За мной!
Он разглядел витрину большого оружейного магазина. Рванулся в сторону, вышиб стекло и, хватая со стен, е прилавка что попало — револьверы, охотничьи двустволки, кинжалы, клинки,— стал выкидывать на улицу.
— Строй баррикаду! Дать отпор негодяям!
По мостовой катились бочки с рыбой. Дюжие парни, выломав ворота, волокли их поперек улицы. Из окон выбрасывали столы, стулья, шкафы. Откуда-то появилась роскошная барская карета, ее перевернули вверх колесами. В оставшиеся просветы швыряли тюки ситца, сукна, мешки с сахарным песком. Сюда же валили фонарные столбы, опутанные проводами. Еще минута— и над баррикадой взлетел лоскут кумача.
Солдатские шеренги, сделав свое злое дело, остались на своих местах. А между ними и баррикадой лежали сотни распростершихся мертвых тел и корчащихся в муках тяжелораненых. В полный рост, грозя сжатыми кулаками царским войскам, рабочий ходили по залитой кровью улице, поднимали лежащих. Раненых уносили за баррикаду и перевязывали, убитых выложили в ряд перед нею. Запели со сдержанной болью похоронный революционный марш:
Вы жертвою пали в борьбе роковой, Любви беззаветной к народу! Вы отдали все, что могли, за него, За жизнь его, честь и свободу!
Солдаты стояли неподвижно. И вдруг из переулка вырвался конный отряд, метнулся к баррикаде, на полном скаку выхватывая из ножен сабли.
— Эй! Р-разойдись! —заорал офицер. И дважды из револьвера выстрелил в воздух.— За-молчать!
— Смирно! Шапки долой! — грозно ответили с баррикады, И тоже кто-то выстрелил вверх.
Потоптавшись нерешительно у мертвых тел, верховые без команды офицера сдернули папахи, пришпорили коней и поскакали обратно.
Так было в тот ужасный день. До поздней ночи всюду по городу перекатывались толпы людей, уже не молитвенно-покорные, а резко-возбужденные. Их не успевали разгонять бесчисленные кавалерийские разъезды и жандармские патрули. На площадях пылали костры из вывесок казенных учреждений и царских портретов, на перекрестках — подожженные торговые киоски. Вера в царя была убита еще утренними залпами. Страх перед войсками и полицией прошел, И хотя всю первую ночь и следующие за нею сутки не прекращалась стрельба по любым скоплениям народа — даже несущего на своих плечах гробы с телами убитых,— никого эта стрельба не пугала, не ввергала в панику.
— Убийцы! Палачи! Кровопийцы!—кричали толпы карателям.
И нередко стаскивали их с ксней, отбирали оружие. Какого-то генерала, ехавшего по Литейному, вытряхнули из саней, заставили расстегнуть шинель и, выдрав красную подкладку, прикрепили ее к древку, как флаг. Генерал стоял, ошалело хлопал глазами, и губы у него мелко тряслись...
Вместе с членами Петербургского комитета, вместе с партийными агитаторами он, Дубровинский, все эти дни находился среди рабочих, там, где с наибольшим накалом бурлили революционные страсти. Он понимал, что безоружные десятки тысяч рабочих не в состоянии будут справиться с армейскими полками, брошенными на их усмирение. Но он с радостью видел и другое: дай этой могучей силе в достатке винтовок, сабель, револьверов, дай ей организующую руку — и самодержавие будет сметено. Вот она, вырвавшаяся на простор стихия народного гнева! Вот она, революция! И горько упрекал себя за то, что своей длительной примиренческой кампанией лично он конечно же только вносил путаницу в умы рабочих.
Да, это Кровавое воскресенье никогда не изгладится в памяти народной. И в его памяти не изгладится тоже. Потому что после Девятого января, как в его жизни бывало уже не один раз, начался новый отсчет времени.
Между прочим, сегодня девятое февраля. Прошел ровно месяц. Что сделано за этот месяц? И главное, что не сделано? Не сделано... Не высказано отношение ЦК к ультиматуму конференции северных кЬмитетов РСДРП: готов ли ЦК наконец взять на себя созыв экстренного съезда?
Ни Носков, ни Гальперин не пожелали проявить инициативу, дабы собраться всем вместе и определить свою теперешнюю позицию. Что ж, тогда он, Дубровинский, это взял на себя, разослал всем членам ЦК пригласительные письма, назвал день, час и место встречи...
— Ну, прощайте, господин хороший, счастливого до Москвы вам пути!
Дубровинский встрепенулся. Подольск. Выходили его спутники, навьюченные мягкими свертками, сумками, корзинами так, что едва были видны головы.
— Спасибо! Спасибо! — отозвался Дубровинский. И вскочил: — Простите, бога ради! Вам помочь?
— Да нет, не беспокойтесь. Справимся сами.
И все затихло. По ногам ползли волны холодного воздуха из открытой в тамбур двери. Близился рассвет, но за окном на перроне еще горели яркие электрические фонари. В их лучах особо отчетливо вырисовывались монументальные фигуры жандармов, важно расхаживающих с заложенными за спину руками. Дубровинский усмехнулся. Ходят, блюстители спокойствия, не подозревая, что за тонкой стенкой вагона, всего в двух шагах от них, сидит человек, которого они с дикой радостью сцапали бы, знай, с какой целью этот человек едет в Москву.
При содействии писателя Степана Скитальца удалось повидаться с ныне знаменитым своим орловским земляком, тоже писателем, Леонидом Андреевым и заручиться согласием провести встречу членов ЦК на его квартире. Разумеется, не открывая ему этой тайны. Андреев, правда, не на очень хорошем счету у полиции, за ним немало предерзостных выступлений против высоких правящих кругов, но он знаменитый писатель, на квартире которого постоянно толкутся приезжие люди — и литераторы и поклонники его таланта,— и это делает встречу здесь наиболее безопасной.
Очень удачно приходит и поезд в Москву. Не надо будет болтаться по улицам, взять сразу извозчика — и к Тишинскому. рынку, неподалеку от которого живет Андреев...
— Виноват...— мягкий приятный баритон.— Вы ничего не имеете, если я займу эту полку?
— Пожалуйста! — охотно отозвался Дубровинский, оглядывая вошедшего пассажира.
В каракулевой шапке пирожком, с изящным дорожным саквояжем в руке и повисшей на согнутом локте тростью, он вызывал симпатию к себе своим внешним видом. Приятный будет собеседник до Москвы. Но когда тот повернулся чуть в профиль и выделились тонкие черные усики, слегка опущенные вниз, Дуб-ровинскому показалось: где-то он с этим человеком встречался. А новый спутник уже уселся напротив, сбросил пальто, шапку, вязаный теплый шарф и, довольный, растирал руки, озябшие на морозе.
— С кем имею честь?..— начал было. И вскрикнул изумленно: — Ба! Господин Варварин?!
— Вы ошибаетесь,— сухо сказал Дубровинский. Он никак не мог припомнить, где видел этого человека.— Вы спутали меня с кем-то другим. Ни вас, ни Варварина я не знаю.
— Ну, полноте! Зачем же так? Варвариным вы назвались сами. Держали речь под этим именем на одном из гапоновских собраний. Очень интересную речь. И я многие положения этой речи готов разделить, в особенности теперь, когда такой трагедией обернулась затея отца Георгия. Вы все еще смотрите на меня недоуменно. Подпольщик зсдек на лица мог быть бы и памятливее.
— Рутенберг! — вырвалось у Дубровинского. Теперь он вспомнил. Этот человек на собраниях отделов сопутствовал Га-пону, а кто-то из рабочих, перешептывавшихся между собой, уважительно кивнул в его сторону: «Наш инженер, Рутенберг».
— Лучше — Мартын,— сказал Рутенберг. И протянул руку.— Если не возражаете, будем знакомы. Надеюсь, моя принадлежность к партии эсеров этому не помешает. И называть Варвариным, хотя вы не Варварин, теперь я вас смогу? Не спрашиваю о цели вашей поездки, так же как не расскажу и сам, почему я оказался случайно вашим попутчиком. А за исключением этого, смею думать, общие темы для разговора у нас найдутся. Не сидеть же нам буками до самой Москвы.
— Вы правы, Мартын,— согласился Дубровинский.— Скажите, вы садились в Подольске, очень холодно?
— Прекрасная тема для разговора,— засмеялся Рутенберг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
И, как только он решил это, сразу стали более стройно ложиться на лист бумаги такие фразы: «Родные! Братья товарищи-рабочие! Мы мирно шли к царю за правдой... Самому царю я послал письмо, просил его выйти к своему народу с благородным сердцем, с мужественной душой. Ценою собственной жизни мы гарантировали ему неприкосновенность его личности. И что же? Невинная кровь все-таки пролилась!.. Пули солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, несших царский портрет, прострелили этот портрет и убили веру в царя... Так отмстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью... Смерить им всем!.. Я призываю всех — на помощь! Всех студентов, интеллигентов, все революционные организации — всех! Кто не с народом, тот против народа!.. Братья-товарищи, рабочие всей России! Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы... И оружие разрешаю вам брать, где и как сможете. Бомбы, динамит — все разрешаю... Громите царские дворцы и палаты, З'ничтожайте ненавистную народу полицию... Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей,— мое пастырское проклятие... Если меня возьмут или расстреляют, продолжайте борьбу за свободу.-.. Помните всегда данную мне вами — сотнями тысяч — клятву...»
Так он писал и перечеркивал, без конца исправлял, отыскивая и вставляя как можно более хватающие за сердце слова. Писал, иногда и сам обливаясь слезами, веря в магическую сил/ своего пера, веря в то, что эта его прокламация станет достоянием веков.
Он закончил ее на рассвете. Перечитал воспаленными от бессонной ночи глазами. Кажется, получилось. Не хватает, пожалуй, только заключительной строчки и подписи. Какую поставить подпись? Просто Гапон? Георгий Гапон? Он принародно ведь отрекся и от царя и от бога... Но люди от бога так легко не отрекутся. И не все слышали эти его слова. Да, да, именно поэтому...
Схватил перо и торопливо дописал: «Да здравствует гряду-» щая свобода русского народа! Священник Георгий Гапон». Посмотрел на часы. Двадцать минут восьмого утра. В самом низу прокламации поставил: «12 часов ночи 9 января 1905 года». Двенадцать часов ночи — это тоже умножает ее силу, придает оттенок высокой мистичности.
Удовлетворенно откинулся на спинку стула. Сделано все. Теперь остается только ждать прихода Рутенберга. И вместе с ним обдумать, как безопаснее пробраться за границу.Опять бесконечный перестук колес!..
Соседи по вагону попались не назойливые: едут в Подольск. Заняли все полки. Тихонько разговаривают между собой, вежливо приглашали попить вместе с ними чаю.Дубровинский сладко потянулся. Выглянул в окно, затянутое серой пленкой инея... Скоро Москва. А перед глазами еще Орел, И встреча и расставание — на все один только день. Но, может быть, это и лучше? Не то, чего доброго, потянуло бы к «тихому берегу».
Мать, конечно, больше всего расспрашивала о здоровье, для нее он по-прежнему беззаботный малыш, который может и ноги промочить и простудить горло, а потом, хитря, не выпить на ночь лекарство, потому что оно горькое. О себе же — ни звука. Хотя совсем исхудала и побелела. Как ей помочь? Все ведь знают и она сама знает: болезнь неизлечима.
Тетя Саша, та не говорит, а просто воркует, до того приятен ей каждый приезд племянника. Но посидеть спокойно и полчаса не может. Срывается и, всплеснув руками, бежит куда-то. Ну что с ней делать, с этой тетей Сашей? Насовала на дорогу столько всяких вкусных вещей, будто он едет не в Москву, а по меньшей мере во Владивосток!
Малышки Талка с Верочкой, ах, крохи! Каждая изъясняется на собственном языке. Верочка выцеживает отдельные слова, скажет, подумает и засмеется. Еще трудненько даются ей длинные фразы. Ну, а Таля — прирожденный оратор. Болтает без умолку, перепрыгивает с одного на другое, но главной мысли не теряет. Молодчина!.. Тараторила, тараторила о каких-то медвежатах, и потом вдруг грустно сказала: «Папочка, а я знаю, ты опять скоро уедешь и мы долго-долго тебя не увидим».— «Почему, доченька?» — «Потому что потому...» И отвернулась, сползла с колен.
Аня, голубушка, а с тобой наедине только и побыли часочек... Больше молчали, просто глядели друг на друга. Он угадывал:; Анне тяжело, она сейчас находится в плену прежнихего заблуждений — верит в возможность «мирной борьбы» на всех направлениях. И внутри партии, и с самодержавной властью России. Ее потрясло петербургское Кровавое воскресенье, чудовищность рас-
правы с безоружными, покорно настроенными людьми. «Но зачем же потом нужно было на Васильевском острове воздвигать баррикады? — Спрашивала она.— Ведь на победу все равно нельзя рассчитывать. Только пролилась лишняя кровь».
И мысли Дубровинского невольно перенеслись к тому страшному дню, Девятого января...
...Безуспешно пытаясь предостеречь рабочих на собраниях га-поновских отделов от нелепого замысла идти с петицией к царскому дворцу, он не считал себя вправе потом, когда шествие оказалось уже предопределенным, остаться в стороне, как господа меньшевики. Василеостровцы, подобно всем, горели фанатичной верой в щедроты царя. Петербургский комитет приготовил листовку. «Это обман,— говорилось в ней.— Провокация». Но люди втаптывали прокламацию в снег, а раздававших ее гневно выталкивали из своих рядов. Особенно старался — Дубровинский был в этом твердо уверен — именно тот тип В шапке-ушанке, который преследовал его с первого часа приезда в Петербург. Стало быть, охранке это шествие выгодно. И надо быть начеку.
Ждать долго не пришлось. Едва процессия с молитвой тронулась в путь, ее встретили винтовочные залпы. Три залпа с равными промежутками во времени, словно бы на учебном плацу. В последний, третий, раз стреляли в спины бегущим. Зачем? Для чего? Просто, чтобы скосить побольше людей?
— Стой! — закричал тогда Дубровинский, хотя волна бегущих несла его вместе с собой.—Стой! Назад! За мной!
Он разглядел витрину большого оружейного магазина. Рванулся в сторону, вышиб стекло и, хватая со стен, е прилавка что попало — револьверы, охотничьи двустволки, кинжалы, клинки,— стал выкидывать на улицу.
— Строй баррикаду! Дать отпор негодяям!
По мостовой катились бочки с рыбой. Дюжие парни, выломав ворота, волокли их поперек улицы. Из окон выбрасывали столы, стулья, шкафы. Откуда-то появилась роскошная барская карета, ее перевернули вверх колесами. В оставшиеся просветы швыряли тюки ситца, сукна, мешки с сахарным песком. Сюда же валили фонарные столбы, опутанные проводами. Еще минута— и над баррикадой взлетел лоскут кумача.
Солдатские шеренги, сделав свое злое дело, остались на своих местах. А между ними и баррикадой лежали сотни распростершихся мертвых тел и корчащихся в муках тяжелораненых. В полный рост, грозя сжатыми кулаками царским войскам, рабочий ходили по залитой кровью улице, поднимали лежащих. Раненых уносили за баррикаду и перевязывали, убитых выложили в ряд перед нею. Запели со сдержанной болью похоронный революционный марш:
Вы жертвою пали в борьбе роковой, Любви беззаветной к народу! Вы отдали все, что могли, за него, За жизнь его, честь и свободу!
Солдаты стояли неподвижно. И вдруг из переулка вырвался конный отряд, метнулся к баррикаде, на полном скаку выхватывая из ножен сабли.
— Эй! Р-разойдись! —заорал офицер. И дважды из револьвера выстрелил в воздух.— За-молчать!
— Смирно! Шапки долой! — грозно ответили с баррикады, И тоже кто-то выстрелил вверх.
Потоптавшись нерешительно у мертвых тел, верховые без команды офицера сдернули папахи, пришпорили коней и поскакали обратно.
Так было в тот ужасный день. До поздней ночи всюду по городу перекатывались толпы людей, уже не молитвенно-покорные, а резко-возбужденные. Их не успевали разгонять бесчисленные кавалерийские разъезды и жандармские патрули. На площадях пылали костры из вывесок казенных учреждений и царских портретов, на перекрестках — подожженные торговые киоски. Вера в царя была убита еще утренними залпами. Страх перед войсками и полицией прошел, И хотя всю первую ночь и следующие за нею сутки не прекращалась стрельба по любым скоплениям народа — даже несущего на своих плечах гробы с телами убитых,— никого эта стрельба не пугала, не ввергала в панику.
— Убийцы! Палачи! Кровопийцы!—кричали толпы карателям.
И нередко стаскивали их с ксней, отбирали оружие. Какого-то генерала, ехавшего по Литейному, вытряхнули из саней, заставили расстегнуть шинель и, выдрав красную подкладку, прикрепили ее к древку, как флаг. Генерал стоял, ошалело хлопал глазами, и губы у него мелко тряслись...
Вместе с членами Петербургского комитета, вместе с партийными агитаторами он, Дубровинский, все эти дни находился среди рабочих, там, где с наибольшим накалом бурлили революционные страсти. Он понимал, что безоружные десятки тысяч рабочих не в состоянии будут справиться с армейскими полками, брошенными на их усмирение. Но он с радостью видел и другое: дай этой могучей силе в достатке винтовок, сабель, револьверов, дай ей организующую руку — и самодержавие будет сметено. Вот она, вырвавшаяся на простор стихия народного гнева! Вот она, революция! И горько упрекал себя за то, что своей длительной примиренческой кампанией лично он конечно же только вносил путаницу в умы рабочих.
Да, это Кровавое воскресенье никогда не изгладится в памяти народной. И в его памяти не изгладится тоже. Потому что после Девятого января, как в его жизни бывало уже не один раз, начался новый отсчет времени.
Между прочим, сегодня девятое февраля. Прошел ровно месяц. Что сделано за этот месяц? И главное, что не сделано? Не сделано... Не высказано отношение ЦК к ультиматуму конференции северных кЬмитетов РСДРП: готов ли ЦК наконец взять на себя созыв экстренного съезда?
Ни Носков, ни Гальперин не пожелали проявить инициативу, дабы собраться всем вместе и определить свою теперешнюю позицию. Что ж, тогда он, Дубровинский, это взял на себя, разослал всем членам ЦК пригласительные письма, назвал день, час и место встречи...
— Ну, прощайте, господин хороший, счастливого до Москвы вам пути!
Дубровинский встрепенулся. Подольск. Выходили его спутники, навьюченные мягкими свертками, сумками, корзинами так, что едва были видны головы.
— Спасибо! Спасибо! — отозвался Дубровинский. И вскочил: — Простите, бога ради! Вам помочь?
— Да нет, не беспокойтесь. Справимся сами.
И все затихло. По ногам ползли волны холодного воздуха из открытой в тамбур двери. Близился рассвет, но за окном на перроне еще горели яркие электрические фонари. В их лучах особо отчетливо вырисовывались монументальные фигуры жандармов, важно расхаживающих с заложенными за спину руками. Дубровинский усмехнулся. Ходят, блюстители спокойствия, не подозревая, что за тонкой стенкой вагона, всего в двух шагах от них, сидит человек, которого они с дикой радостью сцапали бы, знай, с какой целью этот человек едет в Москву.
При содействии писателя Степана Скитальца удалось повидаться с ныне знаменитым своим орловским земляком, тоже писателем, Леонидом Андреевым и заручиться согласием провести встречу членов ЦК на его квартире. Разумеется, не открывая ему этой тайны. Андреев, правда, не на очень хорошем счету у полиции, за ним немало предерзостных выступлений против высоких правящих кругов, но он знаменитый писатель, на квартире которого постоянно толкутся приезжие люди — и литераторы и поклонники его таланта,— и это делает встречу здесь наиболее безопасной.
Очень удачно приходит и поезд в Москву. Не надо будет болтаться по улицам, взять сразу извозчика — и к Тишинскому. рынку, неподалеку от которого живет Андреев...
— Виноват...— мягкий приятный баритон.— Вы ничего не имеете, если я займу эту полку?
— Пожалуйста! — охотно отозвался Дубровинский, оглядывая вошедшего пассажира.
В каракулевой шапке пирожком, с изящным дорожным саквояжем в руке и повисшей на согнутом локте тростью, он вызывал симпатию к себе своим внешним видом. Приятный будет собеседник до Москвы. Но когда тот повернулся чуть в профиль и выделились тонкие черные усики, слегка опущенные вниз, Дуб-ровинскому показалось: где-то он с этим человеком встречался. А новый спутник уже уселся напротив, сбросил пальто, шапку, вязаный теплый шарф и, довольный, растирал руки, озябшие на морозе.
— С кем имею честь?..— начал было. И вскрикнул изумленно: — Ба! Господин Варварин?!
— Вы ошибаетесь,— сухо сказал Дубровинский. Он никак не мог припомнить, где видел этого человека.— Вы спутали меня с кем-то другим. Ни вас, ни Варварина я не знаю.
— Ну, полноте! Зачем же так? Варвариным вы назвались сами. Держали речь под этим именем на одном из гапоновских собраний. Очень интересную речь. И я многие положения этой речи готов разделить, в особенности теперь, когда такой трагедией обернулась затея отца Георгия. Вы все еще смотрите на меня недоуменно. Подпольщик зсдек на лица мог быть бы и памятливее.
— Рутенберг! — вырвалось у Дубровинского. Теперь он вспомнил. Этот человек на собраниях отделов сопутствовал Га-пону, а кто-то из рабочих, перешептывавшихся между собой, уважительно кивнул в его сторону: «Наш инженер, Рутенберг».
— Лучше — Мартын,— сказал Рутенберг. И протянул руку.— Если не возражаете, будем знакомы. Надеюсь, моя принадлежность к партии эсеров этому не помешает. И называть Варвариным, хотя вы не Варварин, теперь я вас смогу? Не спрашиваю о цели вашей поездки, так же как не расскажу и сам, почему я оказался случайно вашим попутчиком. А за исключением этого, смею думать, общие темы для разговора у нас найдутся. Не сидеть же нам буками до самой Москвы.
— Вы правы, Мартын,— согласился Дубровинский.— Скажите, вы садились в Подольске, очень холодно?
— Прекрасная тема для разговора,— засмеялся Рутенберг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124