https://wodolei.ru/catalog/ehlitnaya-santekhnika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Все летит к черту,— подумал он.— И это тоже».
Он представил себе, как придет домой и скажет им.
Кира побледнеет, закашляется, станет его уговаривать — и тем самым себя,— что все ерунда, пустяк.
У Кати вытянется лицо,— она будет очень разочарована, что поездка не состоится. В ней еще много детского эгоизма. Конечно, она любит его и наверное огорчится, когда до нее дойдет смысл того, что должно произойти. Но первой ее реакцией будет разочарование.
Он отчетливо представил себе Катю, ее тонкую, жалобную шею и худые ключицы. Он всегда жалел, что дочь пошла в него, а не в мать, хотя это и считалось счастливой приметой. Но сейчас он с благодарностью вспомнил об этом сходстве. О том, что у Кати его близорукие глаза, его длинные, неутомимые ноги...
— А почему, собственно, не состоится? — спросил он. Должно быть, он спросил это вслух, потому что молодая пара за соседним столиком обернулась в его сторону.
Он подозвал официантку и, расплатившись, вышел на улицу. Телефон-автомат в красной будочке был свободен. Он набрал номер. Было занято. Набрал еще раз. И еще. Его охватило нетерпение. Беспокойство. Как будто самое главное не решилось уже утром, а решалось только сейчас...
Трубку поднял Довлетов. Выслушал, не перебивая. Нет, он возражает. Как хирург. Но по-человечески? Сам бы он так не смог. Не выдержал бы. «А ты выдержишь? Не много ли ты на себя берешь?! Впрочем, каждый волен распоряжаться собой... Возможно, ты прав. Всего неделя. Вернешься, сразу звони...»
Еще до Рязани, днем, было Константиново. Родина Есенина. Пассажиры «Лескова» потянулись по крутой дороге от пристани к селу. Широкая наезженная дорога, старые пыльные тополя в подагрических шишках, старые ивы и, прямо от пристани, дом Есенина в три окна, за домом — сад с огородом, амбарчик, где было написано стихотворение «Скажите так, что роща золотая отговорила милым языком»...
В доме толпилась экскурсия, осматривая личные вещи поэта — пепельницу-ракушку, стек, пиджак от французского костюма,— к черту я снимаю свой пиджак французский... И «старомодный шушун», который висел теперь под стеклом. В тесных комнатенках было душно, и он с облегчением вздохнул, выйдя из дома. Был августовский полдень. Синее есенинское небо в легкой дым ке, пыльная дорога с лопухами, луга на том берегу.. Душа поэта давно оставила свой дом, и французский пиджак, и пепельницу. Она жила теперь здесь, на с в о-б о д е, и не только роща не отговорила, но и луга, и облака, и травы продолжали здесь говорить его языком.. Какая судьба! От этого дома и лопухов — к всемирной славе. Москва, Париж, Нью-Йорк... Айседора Дункан...
Женщины в косо повязанных платках торговали на пристани белым наливом. Кира протянула ему яблоко.
— И совсем не дорого,— сказала она.— Шестьдесят копеек кило!
— Смотрите лучше, какой франт,— сказала Катя.— Наверно, похож на Есенина в молодости...
Белобрысый малый в черном костюме с голубым галстуком стоял над обрывом, ожидая, когда «Лесков» отвалит. Голубой галстук вился по ветру.
— И вот человек сам уходит из жизни,— сказал он, продолжая думать свое.— А если бы ему сказали: «Ты должен уйти!..» Как бы он плакал, цеплялся за эту жизнь...
— Пресыщение плюс алкоголь,— сказала Кира.— Тебе это не грозит...
— Да, это мне не грозит,—сказал он.—Но все не так просто, как тебе кажется... Мы не умеем жить. Человек должен оплакивать каждый прошедший день и праздновать наступление нового. А мы торопим время. Потому что природа наградила человека иллюзией того, что жизнь бесконечна. Эти усыпляющие бдительность повторы — утро, день, вечер, утро, день, вечер...
— Наш папочка стал философом,— сказала Катя снисходительно. Она взяла его под руку и чмокнула в щеку, как делала всегда, когда боялась, что он обидится.
— Что ты предлагаешь? — спросила Кира.— Не ложиться спать?
— Нет, я предлагаю праздновать,— сказал он.— Чтобы каждый из этих дней запомнился на всю жизнь.
Он обнял обеих, притянул к себе, как делал когда-то в счастливые минуты их общей жизни. Он хотел еще что-то добавить, досказать, но слезы стояли в горле, и он замолчал, только сильней стиснул их плечи — худенькое Катино и гладкое, круглое Киры.
— Наш папочка романтик,— сказала Кира и посмотрела на него снизу, испытующе. Она что-то чувствовала, но, как всегда, не то, что было на самом деле. Они прожили вместе двадцать один год и любили друг друга. Но как в иных семьях любовь строится на взаимопонимании, их любовь держалась на стычках и выяснении отношений, с обязательным перемирием и объяснением в любви...
Но что-то она чувствовала. И, высвободившись, спросила:
— Что с тобой?
Он не смог ей ответить. И тут возникло это имя — «Тоня»...
Так они начали «праздновать» каждый прожитый в плаванье день. Они поссорились.
И вот теперь, стоя на соборной площади, над речкой Трубеж, он думал о Тоне, о черненькой девочке, которую он видел уже потом взрослой женщиной, но в которой любил и искал только девочку — ту, смешливую и языкатую, с которой ему никогда не было скучно. Изредка он писал ей,— она жила в другом городе, с мужем и сыновьями. Она отвечала — не сразу, а как бы подумав, нужно ли отвечать. Ее письма были немногословны. От черненькой девочки в них была только подпись — «твоя Тоня-пестренькая»... Так окрестил он ее когда-то, в отличие от другой Тони, обыкновенной. Он прочитывал письмо и оставлял его на виду, после чего его прочитывала Кира. Она читала его вслух, с комментариями. Особенно не нравилось ей: «твоя». Напрасно он возражал, что это лишь принятая форма, как, скажем, «искренне ваш»...
«Напишу Тоне,— подумал он.— Напишу все, как есть...»
От этой мысли ему стало легче. Возвращаясь на корабль, он даже догнал Катю, ушедшую вперед, и рассказал ей анекдот о невропатологе, который проверяет «рефлекс на ревность» — щекочет пациентам пятки. Он рассказывал громко, чтобы услышала Кира, идущая чуть поодаль. Оглянувшись, увидел, что лицо у жены непроницаемое, губы сердито поджаты. Только сейчас до него дошло, что она могла принять это на свой счет,— после ревнивых упреков. Ему стало почти весело. Он уже знал, что вечером ему предстоит очередное объяснение в любви...
...Публика на теплоходе подобралась приятная. Был много стариков, которые быстро перезнакомились и обра-ц зовали нечто вроде своего клуба на корме верхней палубы. Были дети, мальчишки,— они были везде одновременно, однако предпочитали торчать на носу, где нет тени, зато все хорошо видно. Они сдружились легко, как это бывает только в детстве, и Катя, которая все еще издали поглядывала на двух девушек своих лет, от души завидовала мальчишкам.
— Подойди к ним,— говорила Кира.— Очень милые девочки. Пойдем, я тебя познакомлю...
— Не вздумай, пожалуйста.— Катя вспыхивала и гордо вскидывала лицо — движение Киры.— Это так не делается!
— А как это делается? Как?!
— Не знаю. Само собой...
Их соседкой по столу оказалась старушка лет семидесяти, Дорофея Юрьевна. Собственно, старушкой считали ее все остальные. Сама Дорофея Юрьевна считала себя молодой, губы красила ярко, на корме со стариками не сиживала и на вопрос, сколько ей лет, ответила игриво: «Восемнадцать уже минуло!..»
Дорофея Юрьевна, или Фея, как они звали ее за глаза, платья носила яркие, открытые, с бусами на короткой шее. И вся она была короткая, вся словно бы составлена из шаров, больших и поменьше. Две темы волновали ее: собственное здоровье и еда. Эти темы стали главными за их столом, поскольку руководила беседой обычно Дорофея Юрьевна.
— Как я сегодня выгляжу? — спрашивала она.— Я плохо спала, и меня всю шатает... И по всему телу бегают мурашки...
— Пожалуйтесь капитану, пусть выведет мурашек,— советовал он.
— Смеетесь надо мной,— она кокетливо грозила ему пальцем.— А еще доктор!..
Она была счастлива, узнав, что попала за один стол с врачом, к тому же — она выведала это у Киры — невропатологом, почти профессором. Почти — потому что диссертация на тему «Ранние неврозы» была уже готова и даже отпечатана на машинке.
— А как вы относитесь к сливочному маслу? — спрашивала Фея.— Я его не употребляю вот уже три года... Безумно хочется, но что поделаешь?! Яички тоже, хотя их реабилитировали... А вот с помидорами не знаю как быть! С одной стороны, обмен веществ, с другой — отложение солей... И для желудка нужны овощи. Вы не помните, кто из великих сказал: «В молодости — здоровое сердце, в старости — здоровый желудок — вот все, что нужно человеку для счастья...»?
Катя фыркала и убегала из-за стола. Кира сдержанно кивала, односложно поддакивала. Он смотрел на могучую старушку, составленную из шаров, больших и поменьше, и думал о том, что ей предстоит еще долгие годы не употреблять сливочного масла...
Ресторан был расположен на корме, за широкими стеклами плавно менялась панорама, песок и сосны то приближались, на извиве реки, то опять отдалялись. И Ока, темно-зеленая у лесных берегов, вновь обретала мягкую голубизну.
Третий день плаванья был долгим, как, впрочем, всякий день на воде. Кира брала книгу и садилась в тени, под навесом. Она читала, изредка поднимая глаза и рассеянно озираясь. Только на остановках она оживлялась и спешила на берег, как моряк, давно не видевший суши.
Катя загорала в солярии на верхней палубе. В красном купальнике и желтой косынке, длинноногая, она выглядела подростком лет пятнадцати, никак не студенткой второго курса химфака. В сущности, она была еще ребенком. И ей льстило, что один из матросов, парнишка лет шестнадцати, обратил на нее внимание. Она уже успела узнать, что фамилия его Пчелкин и что учится он в речном техникуме, а сейчас у них практика...
Ока изгибалась, меняя курс корабля. Иногда чудилось, что «Лесков» плывет обратно, в Москву, когда, минуя остров, заходили в рукав и шли против течения. Высоко в небе вились чайки.
Он стоял на палубе, у правого борта, подставив лицо влажному речному ветру, заложив руки за спину.
Дорогая Тоня. Дорогая моя Тоня-пестренькая! Наступило время разлуки... Тебе я могу сказать правду. Только тебе, как ни странно. И потому я хочу проститься с тобой. С тобой мне было всегда легко. Пусть же слезы твои обо мне будут искренними, но легкими. Я умираю, Тоня. Как говорится, наука бессильна... Мог бы еще пожить. Посмотреть, что будет дальше. Но приходится уходить.
Теперь ты видишь, что все было правильно. Ты не стала моей женой, но зато не станешь моей вдовой... Ах, Тоня! Какая тоска... Как жалко жену и дочку... Конечно, они утешатся. Мне приходилось наблюдать людей, в которых поселилось горе. Казалось, они никогда не найдут утешения. Но они утешались. И когда я встречал их потом, видел их вновь смеющимися, беспечными, я думал, что их горе живет только во мне. В моих воспоминаниях. Но все это ерунда...
— Пошел бы наверх, позагорал,— сказала Кира. Он не заметил, как она подошла. В одной руке она держала книгу, заложив пальцем страницу, в другой яблоко.— Хочешь? — спросила она и поднесла яблоко к его губам. Ему не хотелось, но он откусил, чтобы ее не обидеть.
— Вечная тема,— сказал он.— Ева, соблазняющая Адама...
Она потерлась щекой о его плечо. Вчера перед сном они помирились. Она пришла в его каюту, где все качалось и скрипело, а шкаф сам по себе тихо распахивался. И то, что происходило это таинственно, бесшумно, было ему неприятно и почему-то тревожило. Он рад был приходу Киры, ее нелепым упрекам и слезам. Рад был утешить ее, сказать, что никогда, ни одну женщину...
В глубине души она знала это сама и утешалась легко, так же как и обижалась.
— Я сбежала от Феи,— сказала она.— Подсела ко мне и говорит, говорит... И если бы ты знал о чем!..
— О сливочном масле,— сказал он.
— Не угадал!
— Ну, о подсолнечном...
— О тебе! Она говорит, что не вышла замуж, потому что не встретила такого человека, как ты... Такого умного, образованного, обаятельного... И к тому же почти профессора. Она говорит, что я самая счастливая жен щина в мире.
— Я предпочел бы услышать это от тебя.
— Ну, нет! Хватит! А то возомнишь!
— Значит, ты со мной не счастлива?
— Ну, перестань! Смотри, как чайки вьются за кормой. Наверное, старички их кормят... Зря Дорофея с ними не сидит. Там немало женихов, небось и профессора можно подобрать!
— А себе подобрать никого не хочешь? — спросил он.
— Перестань!..
Под вечер пришли в Касимов. Еще стоя на палубе, прочли надпись на длинном приземистом здании: «Лабаз бр. Григорьевых». Должно быть, здесь шли киносъемки. Город был удивительный, заповедный, сохранивший свой облик — столица купечества на Оке. Гостиные дворы, лабазы, подворья с пузатыми дорическими колоннами, каменные лестницы с гигантскими ступенями и неправдоподобной толщины стены беленых домов — низ каменный, верх деревянный. В каждом окошке цветы — фуксия, герань, китайская роза. В одном — лимонное деревцо с двумя лимонами...
Расписание щедро выделило на стоянку два часа, и Кира бросилась на базар, который уже закрывался. Базар был близко от пристани. Дорогу им вызвалась показать женщина с отечным лицом. Она была навеселе и пьяно жаловалась: «Роганы понаехали и меня, городскую мещанку, выживают!»...
Роганами, как потом они догадались, она звала деревенских. Эта женщина тоже была откуда-то издалека, из тех времен, когда слово мещанка еще не звучало бранно, а лишь определяло сословие.
Потом они бродили по городу, то и дело останавливаясь в изумлении перед каким-нибудь замысловатым строением, резной галерейкой или воротами. И везде было это, часто нелепое, сочетание дерева и камня, когда торжественные каменные ступени ведут, словно в храм, к какой-нибудь ветхой деревянной калитке. Город был гористый, овражистый, живописный. В оврагах огороды, домишки, поставленные на разном уровне, запах смородиновых листьев и укропа.
Пора было возвращаться на корабль, а они все стояли над обрывом, с которого сразу видна была дорога внизу, под горой, и Ока вдали, и даль за Окой, насколько хватал глаз. Тот самый русский простор, о котором столько написано песен и который сам как песня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я