https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/
Тогда Александра сидела в саду на корточках и только что высыпала в рот пригоршню воздушной кукурузы. Дорис была наверху в детской, она пела песенку Тому и Ресу, у них начинался тихий час. Если бы он тогда сразу же не бросился прочищать маленькой девочке желудок, если бы девочка от скрутившей ее судороги тут же повалилась бы в траву лицом вниз… Плавная линия затылка его дочери, которой теперь было уже одиннадцать лет и которой он тогда, наверное, спас жизнь, этот переход к открытой хрупкой шее казался ему в лучах бьющего прямо в глаза солнца почти невероятно совершенным. Но он, этот затылок, был слишком отчужденным в своей независимости, чтобы Хайнрих решился с отеческой нежностью к нему прикоснуться. «Если хочешь, – сказал он вместо этого, – ты можешь потом пойти на службу во вспомогательные женские войска, у меня есть проспекты, в которых…»
Александра обернулась и посмотрела на него. Она рассмеялась своим особым смехом, вновь отвернулась от него, взобралась на подоконник и прыгнула, не соображая, что делает, прыгнула из окна дома, ослепнув от ярости (бунтуя против собственного тела, которое уже выдавало в ней будущую женщину), и с молниеносной быстротой стала, не оглядываясь, карабкаться вверх по мощному, но уже трухлявому внутри, постепенно превращающемуся в костную муку стволу красного бука. Деревья питаются костями животных, с тех пор как первая, хоть и уродливая, но горячо любимая длинношерстная морская свинка нашла свой последний приют в земле этого сада; из года в год за нею следовали то хомячок, то еще одна морская свинка, и всех их звали одинаково, словно того, уже умершего зверька, никогда и не существовало, все они носили имя Путци. Кто-то крикнул «Александра», крикнул ее имя, и она остановилась, словно опомнившись. Сквозь листву дерева она видела крышу дома. «Сейчас же спускайся с дерева вниз, но только очень медленно, шаг за шагом», – сказал отец. И, борясь со страхом, преодолевая древний, потаенный соблазн упасть, не глядя сбросить свое тело вниз, в пахучую воскресную, только что постриженную траву, Александра приказала себе не закрывать глаза, приказала выстоять, удержаться в этом единственном мире, в этом единственном данном ей теле и, переполняясь страхом, посмотреть вниз, глянуть и вдаль, и вблизь: посмотреть на песочницы соседских детей, на их ротики, немо раскрытые навстречу всемогущему небу, когда у них дыхание перехватывает от боли или от страха, подробно разглядеть первые ниточки седины на головах их темноволосых и светловолосых матерей, которые только что вышли из домов, встали на пороге и зовут детей обедать, запомнить их привычные жесты нежного утешения, заглянуть в бессильные глаза собственной матери, которая до сих пор стояла опустив руки, внизу и выкрикивала ее имя.
С другой стороны, сзади и чуть сбоку, за спиной у Александры, пока она осторожно спускалась, виднелось местное кладбище, оно начиналось сразу за оградой родительского сада, простираясь вширь и вдаль до самого горизонта, его строгая тишина висела над всем кварталом Цельгли, а по рабочим дням к тишине добавлялся дым от крематория.
Александра любила кладбище, здесь в детстве она часто играла. Во время каникул, по воскресеньям, после школы, когда Том и Рес куда-нибудь отправлялись вдвоем, а мама ложилась на часок вздремнуть, она тайком срезала в саду цветок, перелезала через кладбищенскую стену, покрытую мхами всевозможных видов, и, укрывшись за изгородью из туи, надевала на голову, вне зависимости от погоды и времени года, черную меховую шапку матери. Считая, что теперь она очень похожа на скорбящего ребенка, она вдобавок еще и на лице изображала глубокий траур – чтобы усыпить бдительность ангелов-хранителей, которые то и дело сновали туда-сюда по кладбищу с пустыми или наполненными землей тачками. Переодетые кладбищенскими садовниками и угрюмыми детоненавистниками, они отрабатывали здесь свое заслуженное наказание за то, что когда-то не удосужились оказать кому-то помощь. Александра скорбела о своем любимом маленьком братике, о бабушке, о бедной тетке и так переходила от могилы к могиле, чтобы, увидев очередное совершенно неизвестное имя и даты жизни, придумать к ним биографию, как можно более невероятную. В ту субботу, в середине лета, после обеда, здесь между двумя могилами лежала черная буква «Ц», видимо выпавшая из надписи на какой-то надгробной плите. Уже много недель подряд Александра снимала со старых надгробий расшатавшиеся буквы и цифры, пытаясь составить из них свое имя, вот так она и превратилась в Алекс Мартин Шварц. Она выдумывала себе разные даты рождения и смерти, – сложить можно было любые; складывала и разные сочетания слов: СЛЕВА, СМЕРТЬ, КВАРЦ, ЛАСКА, ВИНА; по вечерам, сидя у себя, в своей тесной комнатке в перестроенной мансарде, через открытое окно, с неба, по которому на облаках плыли лишенные своих букв и дат мертвецы, она доставала ШАТЕР МАРСА и засовывала его В свой МЕШОК.
За последние двенадцать лет, нигде не оставляя следов (эти дома почему-то обязательно потом сносили или капитально перестраивали, исключение составлял родительский дом), Алекс раз десять переезжала с места на место, из квартала Цельгли в центр Маленького Города; после экзамена на аттестат зрелости, на последнем месяце беременности, вместе с Филиппом – в Цюрих-Аусензиль, в крохотную квартирку на самой шумной улице города; без Филиппа, с годовалым Оливером на руках – еще дальше, в Мюнхен, где ее через два года выгнали из театральной школы. И опять перед самыми родами Алекс вернулась в Маленький Город, в родительский дом, начала заниматься живописью и окончательно рассталась с Филиппом – или он с ней. С Оливером и грудным Лукасом Алекс переехала в Гренценбах на старую мельницу вместе с бывшими биржевыми игроками, потом жила в Бругге, Ленцбурге, Цюрихе-Воллисхофене, с двумя перерывами, во время которых она по нескольку месяцев жила в Париже, в Международном центре искусств – Citй Internationale des Arts, – a Рауль Феликс Либен тем временем, наверное, уже в течение двадцати лет хранил свои зубные щетки, бритвы и пену для бритья в четырех различных шкафчиках разных квартир, чтобы они всегда были под рукой, и поэтому мог перемещаться между этими местами без всякого багажа. В своем родном городе Париже у него была залитая солнцем квартира в мансарде на Рю Сен-Дени, и по воскресеньям он сидел за двойными оконными стеклами, наблюдая, как некогда интенсивная транспортная магистраль превращается в пешеходную зону чистой воды, видел, как со временем почти незаметно исчезают с улицы проститутки, а на их месте появляются секс-шопы с видеокабинами или стриптиз. В Цюрихе он жил обычно в многоярусной квартире в стиле модерн недалеко от университета, до женитьбы – с Андреа, после развода – в компании с разными разведенными приятелями-журналистами. Те, кто выезжал, оставляли после себя вышедшее из моды лыжное снаряжение, какой-нибудь бурый палас, сломанную крепость из кубиков «Лего», шнапс домашнего приготовления от бабушки, которая уже с тех пор умерла. В старой части Берна он еще со времен своей учебной практики в иностранной редакции Швейцарского агентства новостей и вот уже на протяжении многих лет снимал эдакий склад мебели с дровяным отоплением; в южном Тессине у него был домик, который купила для себя Ингеборг на деньги, доставшиеся ей в наследство от двоюродного брата, и который ему самому в один прекрасный день, вызывавший у него безотчетный страх, придется унаследовать.
Журналистом он стал после того, как прервал свою учебу на историческом факультете; сначала работал в различных газетах, потом на телевидении. Ярко выраженного большого дарования у него не было, он сам это чувствовал, зато в избытке было разнообразных маленьких талантов. В комбинации со способностью быстро ориентироваться в любой ситуации и сохранять некоторую дистанцию по отношению к большинству вещей и событий, что всегда обещало высокий рейтинг (рейтинг выдавали каждому сотруднику после передачи, словно аттестат зрелости школьнику), он часто умудрялся заставить собеседника рассказать именно о том, что тот собирался скрыть. Он испытывал даже что-то похожее на счастье, когда при этом на мгновение приоткрывался, терял дистанцию по отношению к себе самому, например при прямом включении, когда вел репортажи из горячих точек, где потом ему приходилось всякого натерпеться. В голове у него уже давно во множестве бродили идеи разных игровых фильмов. Он восхищался работами Алекс, но в то же время она пугала его, например, своим обращением с детьми, которых она, если это ей взбредало в голову, или таскала за собой, или второпях оставляла на чужом пороге, словно это были какие-нибудь декоративные аксессуары и к одному платью они шли, тогда их вешали себе на шею, а к другому – нет, и тогда их спокойно оставляли в шкафу. Дети в ее мыслях занимали меньше места, чем будущие картины.
Каждый день Алекс на автобусе объезжала различные бюро путешествий, отыскивая горящие путевки и дешевые билеты в Лондон, и старалась покупать их постоянно: она летела просто в аэропорт Хитроу, Лондон, или, еще того лучше, – в какой-нибудь отвратительный североамериканский городишко, где жила одна под чужим именем и в полной анонимности на семнадцатом этаже высотного дома, слева и справа от которого высились точно такие же дома. «I have too much identity», – сказала как-то в одном интервью Луиз Буржуа, которая уехала из Франции в США, и только там смогла начать свою карьеру художницы; свое представление о семье она воплотила в произведении под названием «Nest of five»: пять расположенных рядом коротких трубок, косо срезанных, как стебли роз в вазе, и в каждую из них всунуто по восемь трубок потоньше; все это почему-то напоминало Алекс женские половые органы; при малейшем толчке трубки приходили в движение. Алекс считала, что узнает в этом образе свою семью, а во фразе художницы – саму себя; если Рауль странствовал по всему свету в поисках своего неясного происхождения и возможной предопределенности существования, то у Алекс этого всего был избыток.
Они оба выросли в одном и том же Маленьком Городе; разделенные расстоянием в триста метров по прямой и семью годами жизни, они пробегали по коридорам одной и той же школы, входили в одно и то же школьное здание из стекла; Рауль в семидесятые годы, Алекс – в восьмидесятые; их матери покупали хлеб свой насущный в одной и той же булочной Фуртер, но никогда не были знакомы. Когда они были детьми, перед их глазами открывался одинаковый вид: над Маленьким Городом высилась довольно высокая горная цепь Юра, которая поздней осенью одевалась в туманы, словно эта вуаль была ее необходимым аксессуаром.
Общее воспоминание об этой противной пелене тумана, которая по полгода висела над Маленьким Городом, обнажало их любовь. Туман таял, раскрывая перед Алекс и Раулем узкое пространство, чтобы обнажиться и чтобы вынести наготу других; туман этот соткан был из двух дыханий их общего еженощного сна, во время которого они держались за руки, словно маленькие испуганные дети.
С тех самых пор, когда Алекс вырвалась из родительского дома с серыми оштукатуренными стенами и красными ставнями, она никогда нигде не задерживалась дольше чем на один-два года, чтобы не видеть, как очередное ее пристанище стареет, обрастает вещами и становится родным, как стены квартиры покрываются желтым налетом от сигаретного дыма, как на предметах появляются едва заметные трещины, на полках пылятся никем не читанные книги, а лица соседей худеют, заплывают жиром или, того хуже, остаются неизменными, невзирая на годы, свадьбы и рождение детей. Ибо повсюду, где у тебя заводится дом, ты попадаешь в объятия смерти; она подкарауливает тебя, невидимая, уютно устроившись на мягком диване, и ты засыпаешь в полном согласии, вдвоем с нею, под отчаянное, дикое пение Георга Крайслера, перед телевизором, в девять часов вечера.
Те несколько тарелок, которые были у Алекс, она разбивала сама, не дожидаясь, когда они дадут трещину; и не важно, где это было: в Центре искусств или в обшарпанном пригороде Цюриха.
И все-таки сегодня, в день своего тридцатилетия, она оставалась обладательницей наполовину дареной хозяйственной утвари в доме номер 62 на улице Парадизштрассе в муниципальной четырехкомнатной квартире с шестигранным, застекленным, пристроенным позже балконом, у нее было двое внебрачных детей и «хонда-доминатор», на котором она не умела и не имела права ездить. Оставленный одной подругой в обмен на три картины из цикла «Девятнадцать дней неопределенности», ярко-красный мотоцикл уже довольно давно стоял в каком-то гараже в Эннетбадене и, наверное, ржавел, с каждым днем теряя в цене, – Алекс нужно было сначала, после двух лет езды с инструктором, сдать экзамен по вождению мотоциклов с объемом двигателя до 125 кубических сантиметров, а потом, еще через два года, – экзамен для мотоциклов свыше 125, – но у нее для этого не было ни времени, ни сил, ни денег.
Алекс посмотрела на часы, сунула две самые необходимые вещи – записную книжку и сигареты, в бумажную хозяйственную сумку и стала ждать переполненного автобуса, который довезет ее до дома на Парадизштрассе, на южную окраину города, на тот обыкновенный край света, где ее дети уже выдали соседке все приготовленные по дороге домой фразы, предназначенные Алекс; Оливер и Лукас, насквозь промокшие, сидели перед дверьми квартиры, и у каждого в руке был клубничный рожок. Алекс, нет, Рауль опять забыл оставить в ящике ключ. В почтовом ящике лежала только одна бумажка, уже третье Важное Сообщение за одну неделю, черным по розовому. Жирным шрифтом было напечатано обращение: «Уважаемая госпожа Хайнрих, мы хотели бы уведомить Вас…», и в конце опять жирным шрифтом: «Всего самого доброго» (даже смертный приговор, подумала Алекс, будет обставлен здесь таким же политесом); а в тексте шариковой ручкой обведены были слова: «Место работы», «Городская полиция».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Александра обернулась и посмотрела на него. Она рассмеялась своим особым смехом, вновь отвернулась от него, взобралась на подоконник и прыгнула, не соображая, что делает, прыгнула из окна дома, ослепнув от ярости (бунтуя против собственного тела, которое уже выдавало в ней будущую женщину), и с молниеносной быстротой стала, не оглядываясь, карабкаться вверх по мощному, но уже трухлявому внутри, постепенно превращающемуся в костную муку стволу красного бука. Деревья питаются костями животных, с тех пор как первая, хоть и уродливая, но горячо любимая длинношерстная морская свинка нашла свой последний приют в земле этого сада; из года в год за нею следовали то хомячок, то еще одна морская свинка, и всех их звали одинаково, словно того, уже умершего зверька, никогда и не существовало, все они носили имя Путци. Кто-то крикнул «Александра», крикнул ее имя, и она остановилась, словно опомнившись. Сквозь листву дерева она видела крышу дома. «Сейчас же спускайся с дерева вниз, но только очень медленно, шаг за шагом», – сказал отец. И, борясь со страхом, преодолевая древний, потаенный соблазн упасть, не глядя сбросить свое тело вниз, в пахучую воскресную, только что постриженную траву, Александра приказала себе не закрывать глаза, приказала выстоять, удержаться в этом единственном мире, в этом единственном данном ей теле и, переполняясь страхом, посмотреть вниз, глянуть и вдаль, и вблизь: посмотреть на песочницы соседских детей, на их ротики, немо раскрытые навстречу всемогущему небу, когда у них дыхание перехватывает от боли или от страха, подробно разглядеть первые ниточки седины на головах их темноволосых и светловолосых матерей, которые только что вышли из домов, встали на пороге и зовут детей обедать, запомнить их привычные жесты нежного утешения, заглянуть в бессильные глаза собственной матери, которая до сих пор стояла опустив руки, внизу и выкрикивала ее имя.
С другой стороны, сзади и чуть сбоку, за спиной у Александры, пока она осторожно спускалась, виднелось местное кладбище, оно начиналось сразу за оградой родительского сада, простираясь вширь и вдаль до самого горизонта, его строгая тишина висела над всем кварталом Цельгли, а по рабочим дням к тишине добавлялся дым от крематория.
Александра любила кладбище, здесь в детстве она часто играла. Во время каникул, по воскресеньям, после школы, когда Том и Рес куда-нибудь отправлялись вдвоем, а мама ложилась на часок вздремнуть, она тайком срезала в саду цветок, перелезала через кладбищенскую стену, покрытую мхами всевозможных видов, и, укрывшись за изгородью из туи, надевала на голову, вне зависимости от погоды и времени года, черную меховую шапку матери. Считая, что теперь она очень похожа на скорбящего ребенка, она вдобавок еще и на лице изображала глубокий траур – чтобы усыпить бдительность ангелов-хранителей, которые то и дело сновали туда-сюда по кладбищу с пустыми или наполненными землей тачками. Переодетые кладбищенскими садовниками и угрюмыми детоненавистниками, они отрабатывали здесь свое заслуженное наказание за то, что когда-то не удосужились оказать кому-то помощь. Александра скорбела о своем любимом маленьком братике, о бабушке, о бедной тетке и так переходила от могилы к могиле, чтобы, увидев очередное совершенно неизвестное имя и даты жизни, придумать к ним биографию, как можно более невероятную. В ту субботу, в середине лета, после обеда, здесь между двумя могилами лежала черная буква «Ц», видимо выпавшая из надписи на какой-то надгробной плите. Уже много недель подряд Александра снимала со старых надгробий расшатавшиеся буквы и цифры, пытаясь составить из них свое имя, вот так она и превратилась в Алекс Мартин Шварц. Она выдумывала себе разные даты рождения и смерти, – сложить можно было любые; складывала и разные сочетания слов: СЛЕВА, СМЕРТЬ, КВАРЦ, ЛАСКА, ВИНА; по вечерам, сидя у себя, в своей тесной комнатке в перестроенной мансарде, через открытое окно, с неба, по которому на облаках плыли лишенные своих букв и дат мертвецы, она доставала ШАТЕР МАРСА и засовывала его В свой МЕШОК.
За последние двенадцать лет, нигде не оставляя следов (эти дома почему-то обязательно потом сносили или капитально перестраивали, исключение составлял родительский дом), Алекс раз десять переезжала с места на место, из квартала Цельгли в центр Маленького Города; после экзамена на аттестат зрелости, на последнем месяце беременности, вместе с Филиппом – в Цюрих-Аусензиль, в крохотную квартирку на самой шумной улице города; без Филиппа, с годовалым Оливером на руках – еще дальше, в Мюнхен, где ее через два года выгнали из театральной школы. И опять перед самыми родами Алекс вернулась в Маленький Город, в родительский дом, начала заниматься живописью и окончательно рассталась с Филиппом – или он с ней. С Оливером и грудным Лукасом Алекс переехала в Гренценбах на старую мельницу вместе с бывшими биржевыми игроками, потом жила в Бругге, Ленцбурге, Цюрихе-Воллисхофене, с двумя перерывами, во время которых она по нескольку месяцев жила в Париже, в Международном центре искусств – Citй Internationale des Arts, – a Рауль Феликс Либен тем временем, наверное, уже в течение двадцати лет хранил свои зубные щетки, бритвы и пену для бритья в четырех различных шкафчиках разных квартир, чтобы они всегда были под рукой, и поэтому мог перемещаться между этими местами без всякого багажа. В своем родном городе Париже у него была залитая солнцем квартира в мансарде на Рю Сен-Дени, и по воскресеньям он сидел за двойными оконными стеклами, наблюдая, как некогда интенсивная транспортная магистраль превращается в пешеходную зону чистой воды, видел, как со временем почти незаметно исчезают с улицы проститутки, а на их месте появляются секс-шопы с видеокабинами или стриптиз. В Цюрихе он жил обычно в многоярусной квартире в стиле модерн недалеко от университета, до женитьбы – с Андреа, после развода – в компании с разными разведенными приятелями-журналистами. Те, кто выезжал, оставляли после себя вышедшее из моды лыжное снаряжение, какой-нибудь бурый палас, сломанную крепость из кубиков «Лего», шнапс домашнего приготовления от бабушки, которая уже с тех пор умерла. В старой части Берна он еще со времен своей учебной практики в иностранной редакции Швейцарского агентства новостей и вот уже на протяжении многих лет снимал эдакий склад мебели с дровяным отоплением; в южном Тессине у него был домик, который купила для себя Ингеборг на деньги, доставшиеся ей в наследство от двоюродного брата, и который ему самому в один прекрасный день, вызывавший у него безотчетный страх, придется унаследовать.
Журналистом он стал после того, как прервал свою учебу на историческом факультете; сначала работал в различных газетах, потом на телевидении. Ярко выраженного большого дарования у него не было, он сам это чувствовал, зато в избытке было разнообразных маленьких талантов. В комбинации со способностью быстро ориентироваться в любой ситуации и сохранять некоторую дистанцию по отношению к большинству вещей и событий, что всегда обещало высокий рейтинг (рейтинг выдавали каждому сотруднику после передачи, словно аттестат зрелости школьнику), он часто умудрялся заставить собеседника рассказать именно о том, что тот собирался скрыть. Он испытывал даже что-то похожее на счастье, когда при этом на мгновение приоткрывался, терял дистанцию по отношению к себе самому, например при прямом включении, когда вел репортажи из горячих точек, где потом ему приходилось всякого натерпеться. В голове у него уже давно во множестве бродили идеи разных игровых фильмов. Он восхищался работами Алекс, но в то же время она пугала его, например, своим обращением с детьми, которых она, если это ей взбредало в голову, или таскала за собой, или второпях оставляла на чужом пороге, словно это были какие-нибудь декоративные аксессуары и к одному платью они шли, тогда их вешали себе на шею, а к другому – нет, и тогда их спокойно оставляли в шкафу. Дети в ее мыслях занимали меньше места, чем будущие картины.
Каждый день Алекс на автобусе объезжала различные бюро путешествий, отыскивая горящие путевки и дешевые билеты в Лондон, и старалась покупать их постоянно: она летела просто в аэропорт Хитроу, Лондон, или, еще того лучше, – в какой-нибудь отвратительный североамериканский городишко, где жила одна под чужим именем и в полной анонимности на семнадцатом этаже высотного дома, слева и справа от которого высились точно такие же дома. «I have too much identity», – сказала как-то в одном интервью Луиз Буржуа, которая уехала из Франции в США, и только там смогла начать свою карьеру художницы; свое представление о семье она воплотила в произведении под названием «Nest of five»: пять расположенных рядом коротких трубок, косо срезанных, как стебли роз в вазе, и в каждую из них всунуто по восемь трубок потоньше; все это почему-то напоминало Алекс женские половые органы; при малейшем толчке трубки приходили в движение. Алекс считала, что узнает в этом образе свою семью, а во фразе художницы – саму себя; если Рауль странствовал по всему свету в поисках своего неясного происхождения и возможной предопределенности существования, то у Алекс этого всего был избыток.
Они оба выросли в одном и том же Маленьком Городе; разделенные расстоянием в триста метров по прямой и семью годами жизни, они пробегали по коридорам одной и той же школы, входили в одно и то же школьное здание из стекла; Рауль в семидесятые годы, Алекс – в восьмидесятые; их матери покупали хлеб свой насущный в одной и той же булочной Фуртер, но никогда не были знакомы. Когда они были детьми, перед их глазами открывался одинаковый вид: над Маленьким Городом высилась довольно высокая горная цепь Юра, которая поздней осенью одевалась в туманы, словно эта вуаль была ее необходимым аксессуаром.
Общее воспоминание об этой противной пелене тумана, которая по полгода висела над Маленьким Городом, обнажало их любовь. Туман таял, раскрывая перед Алекс и Раулем узкое пространство, чтобы обнажиться и чтобы вынести наготу других; туман этот соткан был из двух дыханий их общего еженощного сна, во время которого они держались за руки, словно маленькие испуганные дети.
С тех самых пор, когда Алекс вырвалась из родительского дома с серыми оштукатуренными стенами и красными ставнями, она никогда нигде не задерживалась дольше чем на один-два года, чтобы не видеть, как очередное ее пристанище стареет, обрастает вещами и становится родным, как стены квартиры покрываются желтым налетом от сигаретного дыма, как на предметах появляются едва заметные трещины, на полках пылятся никем не читанные книги, а лица соседей худеют, заплывают жиром или, того хуже, остаются неизменными, невзирая на годы, свадьбы и рождение детей. Ибо повсюду, где у тебя заводится дом, ты попадаешь в объятия смерти; она подкарауливает тебя, невидимая, уютно устроившись на мягком диване, и ты засыпаешь в полном согласии, вдвоем с нею, под отчаянное, дикое пение Георга Крайслера, перед телевизором, в девять часов вечера.
Те несколько тарелок, которые были у Алекс, она разбивала сама, не дожидаясь, когда они дадут трещину; и не важно, где это было: в Центре искусств или в обшарпанном пригороде Цюриха.
И все-таки сегодня, в день своего тридцатилетия, она оставалась обладательницей наполовину дареной хозяйственной утвари в доме номер 62 на улице Парадизштрассе в муниципальной четырехкомнатной квартире с шестигранным, застекленным, пристроенным позже балконом, у нее было двое внебрачных детей и «хонда-доминатор», на котором она не умела и не имела права ездить. Оставленный одной подругой в обмен на три картины из цикла «Девятнадцать дней неопределенности», ярко-красный мотоцикл уже довольно давно стоял в каком-то гараже в Эннетбадене и, наверное, ржавел, с каждым днем теряя в цене, – Алекс нужно было сначала, после двух лет езды с инструктором, сдать экзамен по вождению мотоциклов с объемом двигателя до 125 кубических сантиметров, а потом, еще через два года, – экзамен для мотоциклов свыше 125, – но у нее для этого не было ни времени, ни сил, ни денег.
Алекс посмотрела на часы, сунула две самые необходимые вещи – записную книжку и сигареты, в бумажную хозяйственную сумку и стала ждать переполненного автобуса, который довезет ее до дома на Парадизштрассе, на южную окраину города, на тот обыкновенный край света, где ее дети уже выдали соседке все приготовленные по дороге домой фразы, предназначенные Алекс; Оливер и Лукас, насквозь промокшие, сидели перед дверьми квартиры, и у каждого в руке был клубничный рожок. Алекс, нет, Рауль опять забыл оставить в ящике ключ. В почтовом ящике лежала только одна бумажка, уже третье Важное Сообщение за одну неделю, черным по розовому. Жирным шрифтом было напечатано обращение: «Уважаемая госпожа Хайнрих, мы хотели бы уведомить Вас…», и в конце опять жирным шрифтом: «Всего самого доброго» (даже смертный приговор, подумала Алекс, будет обставлен здесь таким же политесом); а в тексте шариковой ручкой обведены были слова: «Место работы», «Городская полиция».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14