https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
Ну понятно, это налоговый сбор. Алекс жила на стипендию для художников, которая то приходила, то почему-то отсутствовала, нерегулярными приработками вплоть до изнурительной работы в конторе «24 часа. Живой секс по телефону», причем, в отличие от того, что показано в фильме «Short Cuts», где некая домохозяйка совершенно равнодушно постанывает в трубку, меняя пеленки грудничку, Алекс впадала при этом в такое сексуальное возбуждение, что ей самой становилось не по себе. За ее же собственное удовольствие ей платили деньги пожилые толстопузые мужчины, которые лежали в постелях рядом со своими спящими женами и шептали ей что-то в трубку. Время от времени ей удавалось продать что-нибудь из своих работ; алиментов, которые выплачивал Филипп, едва хватало на то, чтобы покрыть расходы на медицинскую страховку и на дневную продленную группу для детей. Еще два-три года назад она постоянно тайком таскала из запасов родителей консервированное молоко, банки с ананасами, нарезанными кружочками, готовое фондю в консервных банках, которое они потом дома все вместе ели прямо со сковородки, стоя вокруг плиты, а Лукас и Оливер забирались с ногами на стулья, потому что специальной электроплитки, чтобы все это разогреть, у них не было.
Когда же приходили вот такие бумажки с требованием заплатить налог, имелись в виду, как правило, те смешные доходы, которые Алекс получала за французскую косметику, рассылаемую по почте, которая валялась где-то на книжной полке в льготной упаковке по две бутылочки сразу, нераспакованная, и срок ее годности неминуемо истекал. С поникшей головой поднималась Алекс каждые два месяца на второй этаж налоговой инспекции, где с иголочки одетые, тщательно накрашенные дамы предлагали оплату в рассрочку или грозили взыскать деньги по суду. Она брала платежную квитанцию, платила деньги сразу, и чиновники выражали нарочитое, плохо разыгранное удивление. Алекс клялась себе, что это в последний раз, что такого никогда не повторится. Чиновники изо всех сил старались соблюдать нормы конфиденциальности, словно они торгуют зубочистками или спреем для интимных мест, ведь эти нормы определяли минимальную дистанцию между людьми повсюду в этой стране. У окошек на почте или в банке, в трамвае, в съемном жилье и в супружеской постели переступать через эту жирную линию, видимую или невидимую, было запрещено. И в это же время на всех теле– и радиоканалах люди громогласно, на весь мир делились самыми интимными подробностями, признавались в самом заветном, иступленно откровенничали: я убийца, я проститутка, я ежедневно избиваю своего ребенка, и буду избивать впредь, я педофил, надо мной совершил сексуальное насилие мой собственный отец, вы, все вокруг, вы только послушайте меня, смотрите на меня все, и только ты одна не смотри, моя незнакомая соседка, мой ближний.
Тридцатилетний Пауль, получающий пенсию по инвалидности, старый приятель Алекс, который два года назад заболел СПИДом, недавно побывал в Лондоне на сходке таких, как он, там в Кэмден-Таун была устроена вечеринка, где бродили десятки людей, у которых на заднице, на их шортах от Кельвина Кляйна или на потрепанных кальсонах в рубчик можно было прочитать «hot ass with aids»; а другие люди, в таких же кальсонах, быстро и молча сдергивали их и у всех на глазах, никак не предохраняясь, спешили совокупиться с этими «горячими задницами», потом поспешно одевались, проводили руками по волосам, словно отмахиваясь от чего-то, и торопились тут же улизнуть с вечеринки.
Лапша не доварилась, звонок воспитательницы о том, что Лукас опять плюется в одноклассников, не мог прервать ход мыслей Алекс; Оливер и Лукас как ни в чем не бывало ели спагетти без соуса, они жевали в ритме группы «Backstreet Boys», которые распевали по радио на всю кухню: «Nobody but you», и Алекс подумала о матери, в ту пору, когда ее болезнь еще ни разу откровенно не проявилась (а потом она некоторое время, пока только по ночам, часа в три, пыталась разогреть себе подгоревшие остатки ризотто, оставленные приходящей прислугой, или же, чаще всего, начинала запихивать их в рот прямо голыми руками, зажмурившись), она вспомнила, как Дорис Хайнрих, если дети, то есть Алекс и оба младших брата, Том и Рес, не хотели есть то, что она подавала на стол – шпинат или перловку, – тут же ставила все это прямо на пол, к телевизору, и дети, целиком погрузившись в далекие миры на экране, в какую-то стрельбу и извержения лавы, механически подносили вилки ко рту.
В эту пятницу Алекс исполнилось тридцать, ничего страшного, и вечеринки никакой не будет; скоро придет Рауль, на автоответчике три-четыре звонка – от Рауля, от Донаты, которая обожала черные кожаные сапоги выше колен, от Кристины, которая и вправду успела уже уехать в Копенгаген с единственным чемоданом в руках: «Welcome honey, join the club», и никакого этого чертова счастья, которое ей было предсказано, не свалилось на нее под вечер, когда она промывала ссадины Оливера, регулярно приносимые им домой в качестве трофея с футбольных тренировок.
Иногда ей не хватало Сильвио…
И возможно, прав был тот дерматолог, вечно страдающий кожными заболеваниями, с которым Алекс иногда случайно виделась около вокзала, в кафе «Аркада», и который ходил всегда в одних и тех же черных штанах из грубой кожи: «Начиная с тридцати солнце светит тебе прямо в лицо, и ты начинаешь волочить за собой свою тень, которая становится все длиннее и длиннее, а ведь еще совсем недавно солнце грело тебе спину и было для тебя трамплином».
Примерно в это же время, в половине девятого вечера, в те минуты, когда, тридцать лет тому назад, Александра родилась здесь, в Маленьком Городе, Дорис Хайнрих давно уже лежала в Кенигсфельдене, наглухо пристегнутая к кровати. С таблеткой рогипнола, засунутой в воспаленный рот, – у нее был кандидоз, Candida ablicans, следствие злоупотребления таблетками, – она, наверное, на целых десять часов сна, причем безо всяких сновидений, забудет о том, что вся ее жизнь в течение скоро уже пятидесяти одного года, все это усиленное выживание, которое она так раньше не называла и о котором только в пьяном виде кричала всем и каждому, отказываясь от каких-либо дальнейших пояснений, – короче говоря, вся эта ее жизнь была чистейшим издевательством.
Над городом в этот вечер висел какой-то пронзительный, высокий звук.
7. Если бы я была мальчишкой
Рано утром в конце семидесятых – начале восьмидесятых мать Алекс, бывшая служащая гостиницы Дорис Эрлахер, ежедневно в семь часов сорок минут выезжала на пригородном поезде на запад, к южному подножию Юры, в ближайший городишко, находившийся в соседнем кантоне, осененная благодатью даты своего рождения в 1931 году, которая позволила ей не быть ни преступницей, ни соучастницей военных преступлений, ни жертвой войны, в крайнем случае лишь безмерно пострадавшей, поскольку ее родители и младший брат погибли за полгода до окончания войны, предположительно во время бомбардировок Фрайбурга, когда они были в Брайсгау, ранним вечером 27 ноября 1944 года. «Не успев быть юной, я уже была старой», – так писала в своем стихотворении «1945», которое Алекс прочитала вскоре после похорон матери, писательница Инге Мюллер, пытаясь описать свое внезапное взрослое становление. «Я пошла за водой, и тут на меня упал дом», – писала она (всего три дня провела в Берлине, ей было тогда двадцать лет), погребенная под обломками, она выжила, и все только для того, чтобы тут же похоронить погибших родителей и двадцать один год спустя покончить с собой.
Во время похорон матери 20 июня 1995 года в маленьком зале для прощаний на кладбище Маленького Города Алекс распечатала конверт и медленно, с запинками начала читать: «Дорогая Александра, дорогой Томас, дорогой Андреас, дорогой Хайнрих.
Я надеюсь, что вы не оделись в черное». – «Ненавижу, – перебил ее Томас, на нем были голубые джинсы и белая рубашка, которую когда-то, возможно, гладила Дорис, – ненавижу, когда люди, уже умерев, хотят диктовать живым, как им жить, сейчас она еще прикажет нам учиться на ее ошибках, не пить и бросить курить». Он замолчал, обескураженный собственным абсолютно неуместным пылом, встал и пошел сквозь царящую вокруг тишину прямо к выходу, он покинул зал прощаний, и дверь с оглушительным треском захлопнулась за ним. Алекс немного помедлила и стала читать дальше, ей было очень неуютно в роли скорбящей, которая ей совершенно не шла, как, впрочем, и никому из здесь присутствующих.
«Есть вещи, – сказал мне священник Арнольд, – которые не хочется или нельзя взять с собой в могилу. Я подошла к концу жизни, которую мне уже трижды подарили, не спрашивая, хочу ли я этого. В первый раз, разумеется, в день моего рождения. Мой отец очень хотел мальчика; хорошо, у него к моему счастью, родился мальчик тремя годами позже меня, и он назвал его, как и многие родители тогда называли своих сыновей, Адольфом. Адольф был неописуемо красивым ребенком с ласковыми темными глазами и длинными загнутыми ресницами, и уже в трехлетнем возрасте он бегал, сгорбившись и втянув голову в плечи. У моих родителей была маленькая пекарня, я вам об этом рассказывала. Я хотела остаться в детстве навсегда, но у меня ничего не получалось. Наша улица Кайзер-Иозеф-штрассе была переименована в Адольф-Гитлер-штрассе, мой отец гордился этим, и я тоже. Двадцать седьмого ноября 1944 года, вскоре после того, как прозвучал сигнал воздушной тревоги, мы сидели в подвале нашего дома, все, кроме отца. Я не видела, как мою мать завалило камнями обвалившейся стены, я слышала только ее крики. Последняя картина, которую я вижу: она сидит с вязаньем в руках, которое прихватила с собой в погреб; она вязала красные перчатки мне ко дню рождения. Одна перчатка была уже готова, и я надела ее на руку – померить. Я слушала ее предсмертные крики и разглядывала красную перчатку на левой руке; она была как раз впору. Я сохранила ее, мне удалось сберечь ее от моли, и через тридцать лет я связала вторую. Конечно, я не нашла нитки точно такого же цвета, и ты, Александра, всегда отказывалась эти перчатки носить. Мой брат Адольф бродил по подвалу в каком-то помешательстве. Я сказала ему, что мама погибла; но он стал смеяться надо мной и потом сказал: „Да вот же она стоит, рядом со мной, ты что, ослепла, она мне сказку перед сном рассказывает". Я стала кричать на него, я кричала, что мама погибла, и отец скорей всего тоже. Я все кричала и кричала на него, пока он не заплакал и не сказал: „Да, ты права, теперь ее больше нет". Я никогда не могла простить себе, что причинила ему такую боль, что я отняла у него маму, я и сегодня не могу себе этого простить, когда все эти лекарства, которые мне приходится глотать, чтобы выжить, медленно и неуклонно меня отравляют. Врачи, может быть, пока и не заметили этого, но я-то уверена, что это так. Может быть, Адольф тогда, в своем помешательстве, так и продолжал бы слушать сказку, которая звучала у него в голове, и не полез бы наверх по лестнице, ведь это стоило ему жизни. Я сама была замурована среди обломков. Из лопнувших труб текла вода. Адольфа я больше не видела. Я поняла, что меня сейчас стошнит. Чтобы не запачкаться, я вырыла ямку в мусоре и закопала в нее рвоту. Мой отец был в этот момент на пути в лазарет. Наконец, я стала звать на помощь. Какой-то солдат, выбиваясь из сил, вытащил меня из развалин, дом уже горел. Неизвестный солдат поставил меня на дорогу и ушел. Без него я бы утонула, или сгорела, или задохнулась. По дороге на улице я увидела какого-то мужчину, который упал в яму с водой; и я стала смеяться, до колик. Это было ужасно смешно; он стоял как оплеванный, весь мокрый, ругаясь и проклиная все на свете, а вокруг полыхал огонь, и неподалеку стояла маленькая девочка, и кофточка на ней горела. Отца я нашла в лазарете целым и невредимым. Нас приютили знакомые, мы спали у них на кухне. Однажды утром, 14 декабря 1944 года, я проснулась от страшной головной боли, почувствовала сильный запах газа из плиты и увидела рядом отца, который, как я поняла позже, хотел отравить насмерть нас обоих. За последние дни я видела уже достаточно много мертвых, чтобы сразу понять, что он мертв. Хотел ли он последовать за женой и сыном, которого он, надо отдать ему должное, любил, хотя Адольф был всем чем угодно, только не сильным белокурым юношей, или же он, убежденный маленький национал-социалист, хотел, чтобы у нас с ним в голове сохранился образ окончательной победы, о которой он еще говорил накануне вечером, – не знаю».
Алекс опустила листок и подняла глаза. Томас, оказывается, вернулся, она этого совершенно не заметила. Он, стряхивая оцепенение, охватившее всех, швырнул всю свою накопившуюся ярость под эти высокие, словно одурманенные своды: «Она думает, что может вот так просто всем этим нас огорошить, – заорал он – всю свою жизнь она делала нам какие-то таинственные намеки, чтобы потом бросить нас наедине с этим ее сраным несчастьем».
Орган заглушил его последние слова, защелкали замочки дамских сумочек, все стали доставать бумажные платки, Хайнрих сдул соринки с черного костюма, а Оливер прикрыл рот рукой и зевнул.
У открытой могилы все понемножку всплакнули для себя и чуть-чуть – для других, Андреас достал из заднего кармана брюк скомканную бумажку и вполголоса стал читать что-то про то время, когда в восьмидесятые годы Дорис страдала алкоголизмом, а они оба, Том и Рес, жили, ни о чем не подозревая, словно за пуленепробиваемым стеклом.
Недавно они оба сдали свой адвокатский экзамен и изъявили желание служить в заграничном контингенте Международного Красного Креста.
Тринадцатилетнюю Дорис – фотограф запечатлел ее болезненной девочкой с нездоровым цветом лица – взяла к себе, скорее против ее воли, одинокая тетка, сестра отца, которая работала медсестрой и жила в уцелевшей части города. Дорис спала на диване в гостиной и после войны с некоторым трудом окончила среднюю школу. Возможно, по ночам, во сне, она с легкостью перепрыгивала сразу через пятнадцать ступенек или же, спасаясь от хохочущих эсэсовцев, прыгала вниз с украшенного геранями балкона, просыпаясь в холодном поту в момент приземления, а возможно, она мечтала о том, чтобы стать воспитательницей детского сада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Когда же приходили вот такие бумажки с требованием заплатить налог, имелись в виду, как правило, те смешные доходы, которые Алекс получала за французскую косметику, рассылаемую по почте, которая валялась где-то на книжной полке в льготной упаковке по две бутылочки сразу, нераспакованная, и срок ее годности неминуемо истекал. С поникшей головой поднималась Алекс каждые два месяца на второй этаж налоговой инспекции, где с иголочки одетые, тщательно накрашенные дамы предлагали оплату в рассрочку или грозили взыскать деньги по суду. Она брала платежную квитанцию, платила деньги сразу, и чиновники выражали нарочитое, плохо разыгранное удивление. Алекс клялась себе, что это в последний раз, что такого никогда не повторится. Чиновники изо всех сил старались соблюдать нормы конфиденциальности, словно они торгуют зубочистками или спреем для интимных мест, ведь эти нормы определяли минимальную дистанцию между людьми повсюду в этой стране. У окошек на почте или в банке, в трамвае, в съемном жилье и в супружеской постели переступать через эту жирную линию, видимую или невидимую, было запрещено. И в это же время на всех теле– и радиоканалах люди громогласно, на весь мир делились самыми интимными подробностями, признавались в самом заветном, иступленно откровенничали: я убийца, я проститутка, я ежедневно избиваю своего ребенка, и буду избивать впредь, я педофил, надо мной совершил сексуальное насилие мой собственный отец, вы, все вокруг, вы только послушайте меня, смотрите на меня все, и только ты одна не смотри, моя незнакомая соседка, мой ближний.
Тридцатилетний Пауль, получающий пенсию по инвалидности, старый приятель Алекс, который два года назад заболел СПИДом, недавно побывал в Лондоне на сходке таких, как он, там в Кэмден-Таун была устроена вечеринка, где бродили десятки людей, у которых на заднице, на их шортах от Кельвина Кляйна или на потрепанных кальсонах в рубчик можно было прочитать «hot ass with aids»; а другие люди, в таких же кальсонах, быстро и молча сдергивали их и у всех на глазах, никак не предохраняясь, спешили совокупиться с этими «горячими задницами», потом поспешно одевались, проводили руками по волосам, словно отмахиваясь от чего-то, и торопились тут же улизнуть с вечеринки.
Лапша не доварилась, звонок воспитательницы о том, что Лукас опять плюется в одноклассников, не мог прервать ход мыслей Алекс; Оливер и Лукас как ни в чем не бывало ели спагетти без соуса, они жевали в ритме группы «Backstreet Boys», которые распевали по радио на всю кухню: «Nobody but you», и Алекс подумала о матери, в ту пору, когда ее болезнь еще ни разу откровенно не проявилась (а потом она некоторое время, пока только по ночам, часа в три, пыталась разогреть себе подгоревшие остатки ризотто, оставленные приходящей прислугой, или же, чаще всего, начинала запихивать их в рот прямо голыми руками, зажмурившись), она вспомнила, как Дорис Хайнрих, если дети, то есть Алекс и оба младших брата, Том и Рес, не хотели есть то, что она подавала на стол – шпинат или перловку, – тут же ставила все это прямо на пол, к телевизору, и дети, целиком погрузившись в далекие миры на экране, в какую-то стрельбу и извержения лавы, механически подносили вилки ко рту.
В эту пятницу Алекс исполнилось тридцать, ничего страшного, и вечеринки никакой не будет; скоро придет Рауль, на автоответчике три-четыре звонка – от Рауля, от Донаты, которая обожала черные кожаные сапоги выше колен, от Кристины, которая и вправду успела уже уехать в Копенгаген с единственным чемоданом в руках: «Welcome honey, join the club», и никакого этого чертова счастья, которое ей было предсказано, не свалилось на нее под вечер, когда она промывала ссадины Оливера, регулярно приносимые им домой в качестве трофея с футбольных тренировок.
Иногда ей не хватало Сильвио…
И возможно, прав был тот дерматолог, вечно страдающий кожными заболеваниями, с которым Алекс иногда случайно виделась около вокзала, в кафе «Аркада», и который ходил всегда в одних и тех же черных штанах из грубой кожи: «Начиная с тридцати солнце светит тебе прямо в лицо, и ты начинаешь волочить за собой свою тень, которая становится все длиннее и длиннее, а ведь еще совсем недавно солнце грело тебе спину и было для тебя трамплином».
Примерно в это же время, в половине девятого вечера, в те минуты, когда, тридцать лет тому назад, Александра родилась здесь, в Маленьком Городе, Дорис Хайнрих давно уже лежала в Кенигсфельдене, наглухо пристегнутая к кровати. С таблеткой рогипнола, засунутой в воспаленный рот, – у нее был кандидоз, Candida ablicans, следствие злоупотребления таблетками, – она, наверное, на целых десять часов сна, причем безо всяких сновидений, забудет о том, что вся ее жизнь в течение скоро уже пятидесяти одного года, все это усиленное выживание, которое она так раньше не называла и о котором только в пьяном виде кричала всем и каждому, отказываясь от каких-либо дальнейших пояснений, – короче говоря, вся эта ее жизнь была чистейшим издевательством.
Над городом в этот вечер висел какой-то пронзительный, высокий звук.
7. Если бы я была мальчишкой
Рано утром в конце семидесятых – начале восьмидесятых мать Алекс, бывшая служащая гостиницы Дорис Эрлахер, ежедневно в семь часов сорок минут выезжала на пригородном поезде на запад, к южному подножию Юры, в ближайший городишко, находившийся в соседнем кантоне, осененная благодатью даты своего рождения в 1931 году, которая позволила ей не быть ни преступницей, ни соучастницей военных преступлений, ни жертвой войны, в крайнем случае лишь безмерно пострадавшей, поскольку ее родители и младший брат погибли за полгода до окончания войны, предположительно во время бомбардировок Фрайбурга, когда они были в Брайсгау, ранним вечером 27 ноября 1944 года. «Не успев быть юной, я уже была старой», – так писала в своем стихотворении «1945», которое Алекс прочитала вскоре после похорон матери, писательница Инге Мюллер, пытаясь описать свое внезапное взрослое становление. «Я пошла за водой, и тут на меня упал дом», – писала она (всего три дня провела в Берлине, ей было тогда двадцать лет), погребенная под обломками, она выжила, и все только для того, чтобы тут же похоронить погибших родителей и двадцать один год спустя покончить с собой.
Во время похорон матери 20 июня 1995 года в маленьком зале для прощаний на кладбище Маленького Города Алекс распечатала конверт и медленно, с запинками начала читать: «Дорогая Александра, дорогой Томас, дорогой Андреас, дорогой Хайнрих.
Я надеюсь, что вы не оделись в черное». – «Ненавижу, – перебил ее Томас, на нем были голубые джинсы и белая рубашка, которую когда-то, возможно, гладила Дорис, – ненавижу, когда люди, уже умерев, хотят диктовать живым, как им жить, сейчас она еще прикажет нам учиться на ее ошибках, не пить и бросить курить». Он замолчал, обескураженный собственным абсолютно неуместным пылом, встал и пошел сквозь царящую вокруг тишину прямо к выходу, он покинул зал прощаний, и дверь с оглушительным треском захлопнулась за ним. Алекс немного помедлила и стала читать дальше, ей было очень неуютно в роли скорбящей, которая ей совершенно не шла, как, впрочем, и никому из здесь присутствующих.
«Есть вещи, – сказал мне священник Арнольд, – которые не хочется или нельзя взять с собой в могилу. Я подошла к концу жизни, которую мне уже трижды подарили, не спрашивая, хочу ли я этого. В первый раз, разумеется, в день моего рождения. Мой отец очень хотел мальчика; хорошо, у него к моему счастью, родился мальчик тремя годами позже меня, и он назвал его, как и многие родители тогда называли своих сыновей, Адольфом. Адольф был неописуемо красивым ребенком с ласковыми темными глазами и длинными загнутыми ресницами, и уже в трехлетнем возрасте он бегал, сгорбившись и втянув голову в плечи. У моих родителей была маленькая пекарня, я вам об этом рассказывала. Я хотела остаться в детстве навсегда, но у меня ничего не получалось. Наша улица Кайзер-Иозеф-штрассе была переименована в Адольф-Гитлер-штрассе, мой отец гордился этим, и я тоже. Двадцать седьмого ноября 1944 года, вскоре после того, как прозвучал сигнал воздушной тревоги, мы сидели в подвале нашего дома, все, кроме отца. Я не видела, как мою мать завалило камнями обвалившейся стены, я слышала только ее крики. Последняя картина, которую я вижу: она сидит с вязаньем в руках, которое прихватила с собой в погреб; она вязала красные перчатки мне ко дню рождения. Одна перчатка была уже готова, и я надела ее на руку – померить. Я слушала ее предсмертные крики и разглядывала красную перчатку на левой руке; она была как раз впору. Я сохранила ее, мне удалось сберечь ее от моли, и через тридцать лет я связала вторую. Конечно, я не нашла нитки точно такого же цвета, и ты, Александра, всегда отказывалась эти перчатки носить. Мой брат Адольф бродил по подвалу в каком-то помешательстве. Я сказала ему, что мама погибла; но он стал смеяться надо мной и потом сказал: „Да вот же она стоит, рядом со мной, ты что, ослепла, она мне сказку перед сном рассказывает". Я стала кричать на него, я кричала, что мама погибла, и отец скорей всего тоже. Я все кричала и кричала на него, пока он не заплакал и не сказал: „Да, ты права, теперь ее больше нет". Я никогда не могла простить себе, что причинила ему такую боль, что я отняла у него маму, я и сегодня не могу себе этого простить, когда все эти лекарства, которые мне приходится глотать, чтобы выжить, медленно и неуклонно меня отравляют. Врачи, может быть, пока и не заметили этого, но я-то уверена, что это так. Может быть, Адольф тогда, в своем помешательстве, так и продолжал бы слушать сказку, которая звучала у него в голове, и не полез бы наверх по лестнице, ведь это стоило ему жизни. Я сама была замурована среди обломков. Из лопнувших труб текла вода. Адольфа я больше не видела. Я поняла, что меня сейчас стошнит. Чтобы не запачкаться, я вырыла ямку в мусоре и закопала в нее рвоту. Мой отец был в этот момент на пути в лазарет. Наконец, я стала звать на помощь. Какой-то солдат, выбиваясь из сил, вытащил меня из развалин, дом уже горел. Неизвестный солдат поставил меня на дорогу и ушел. Без него я бы утонула, или сгорела, или задохнулась. По дороге на улице я увидела какого-то мужчину, который упал в яму с водой; и я стала смеяться, до колик. Это было ужасно смешно; он стоял как оплеванный, весь мокрый, ругаясь и проклиная все на свете, а вокруг полыхал огонь, и неподалеку стояла маленькая девочка, и кофточка на ней горела. Отца я нашла в лазарете целым и невредимым. Нас приютили знакомые, мы спали у них на кухне. Однажды утром, 14 декабря 1944 года, я проснулась от страшной головной боли, почувствовала сильный запах газа из плиты и увидела рядом отца, который, как я поняла позже, хотел отравить насмерть нас обоих. За последние дни я видела уже достаточно много мертвых, чтобы сразу понять, что он мертв. Хотел ли он последовать за женой и сыном, которого он, надо отдать ему должное, любил, хотя Адольф был всем чем угодно, только не сильным белокурым юношей, или же он, убежденный маленький национал-социалист, хотел, чтобы у нас с ним в голове сохранился образ окончательной победы, о которой он еще говорил накануне вечером, – не знаю».
Алекс опустила листок и подняла глаза. Томас, оказывается, вернулся, она этого совершенно не заметила. Он, стряхивая оцепенение, охватившее всех, швырнул всю свою накопившуюся ярость под эти высокие, словно одурманенные своды: «Она думает, что может вот так просто всем этим нас огорошить, – заорал он – всю свою жизнь она делала нам какие-то таинственные намеки, чтобы потом бросить нас наедине с этим ее сраным несчастьем».
Орган заглушил его последние слова, защелкали замочки дамских сумочек, все стали доставать бумажные платки, Хайнрих сдул соринки с черного костюма, а Оливер прикрыл рот рукой и зевнул.
У открытой могилы все понемножку всплакнули для себя и чуть-чуть – для других, Андреас достал из заднего кармана брюк скомканную бумажку и вполголоса стал читать что-то про то время, когда в восьмидесятые годы Дорис страдала алкоголизмом, а они оба, Том и Рес, жили, ни о чем не подозревая, словно за пуленепробиваемым стеклом.
Недавно они оба сдали свой адвокатский экзамен и изъявили желание служить в заграничном контингенте Международного Красного Креста.
Тринадцатилетнюю Дорис – фотограф запечатлел ее болезненной девочкой с нездоровым цветом лица – взяла к себе, скорее против ее воли, одинокая тетка, сестра отца, которая работала медсестрой и жила в уцелевшей части города. Дорис спала на диване в гостиной и после войны с некоторым трудом окончила среднюю школу. Возможно, по ночам, во сне, она с легкостью перепрыгивала сразу через пятнадцать ступенек или же, спасаясь от хохочущих эсэсовцев, прыгала вниз с украшенного геранями балкона, просыпаясь в холодном поту в момент приземления, а возможно, она мечтала о том, чтобы стать воспитательницей детского сада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14