https://wodolei.ru/catalog/accessories/kosmeticheskie-zerkala/nastolnye-s-podsvetkoj/
Родители бывших одноклассниц расплачивались с накопившимися долгами (за развод, за легкие повреждения позвоночника, за удаление кое-чего из организма): они выдавали им беспроцентные ссуды на все их прихоти; они поручались за собственность, и бывшие одноклассницы, разумеется, покупали себе виллы в солнечном месте на берегу озера, ставили звуконепроницаемые рамы, приглашали дизайнеров по интерьеру.
Рауль натянул на голову одеяло, как делал еще маленьким мальчиком, в Париже, когда там, за тонкой стенкой, его мама лежала в постели с той женщиной по имени Аталия, которая самым жарким летом носила зимнюю одежду, закрывавшую руки до самых запястий и ноги до самых лодыжек. Никогда-никогда не видел он ее обнаженную кожу, только хрупкую шею, и все; наверное, она тайно продала эту кожу тому, кто больше всех предложил за нее денег, решил он однажды ночью, когда в очередной раз никак не мог заснуть. (Ведь слышал же он где-то такое выражение: «Она дорого продала свою кожу»… Нет, там, кажется, говорилось «шкуру».) У других детей были отцы, которые по субботам сажали их к себе на колени, но это вовсе не означало, что Рауль тосковал по отцу, нет, он пока еще и не подозревал, что отец – обязателен.
Алекс пробовала учиться на социального работника, на актрису, на медсестру психиатрической клиники, но потом довольно скоро бросала очередную учебу, ей просто казалось, что лучше возобновить это занятие позже. Она оплачивала ежемесячные счета по мере их поступления, а в красной корзине для белья всегда валялись некие забытые носки. В списке необходимых покупок неделями значились некие простые вещи, как, например, «шнурки тонкие, синего цвета», за которыми нужно было ехать в какой-нибудь особый магазин на другой конец города, поэтому Алекс вечно приходилось держать в голове разные дела, которые до сих пор не сделаны.
В Америке кто-то выстирал в стиральной машине собственного ребенка, писали в сегодняшней газете под рубрикой «Разное»; ребенок ради шутки забрался в барабан и спрятался за простыни.
«Спи, спи, – сказала Алекс, – сейчас уже почти половина десятого, мне пора идти; кофе горячий, он на кухне, молоко свежее в холодильнике, и я еще специально для тебя хрустящие хлебцы купила».
Рауль отбросил одеяло и посмотрел на Алекс, в изнеможении от мучительных снов и беззащитный перед явной заботливостью, в которой сквозил оттенок горечи, и он его не понимал; ему как-то не верилось, что это она стоит в пальто, во всеоружии против заморозков раннего лета, нежные очертания губ на впалом лице, под черной футболкой – белое сердечко фирмы нижнего белья «Playtex», – стоит в день своего тридцатилетия около него, полная решимости сейчас уйти. Это белое сердечко, наколотое на белье, подарил ей Рауль, и Алекс натянула белье на свое худенькое тело, как только встала, еще не успев поднять жалюзи, а уже потом открыла створки окна и разбудила детей.
Рауль бросил ради Алекс свою бесплодную жену, ему хватило для этого одного весеннего дня, и Алекс тоже бросила ради Рауля своего спутника жизни, Сильвио Бальтенвайлера, который выкуривал пятьдесят ультралегких сигарет в день и конструировал вместе с детьми настоящие сигнальные устройства для игрушечной железной дороги, сократив этого Сильвио до спутника отрезка своей жизни (с 3.9.91 по 28.5.94). (Чтобы окончательно уничтожить друг в друге картины возможной, но несбывшейся любви и чтобы облегчить друг другу расставание, Алекс и Сильвио, Рауль и Андреа разбили друг другу головы, после этого как следует рассмотрели внешние повреждения, сидя в ванной у зеркала, продезинфицировали кровоточащие раны, с облегчением вздохнули и почувствовали себя свободными; но чем больше проходило времени, чем дальше они отдалялись друг от друга – ведь настало время, когда они перестали сообщать друг другу свои новые адреса, – тем больнее стягивали их тела немногочисленные сохранившиеся ниточки, соединяя внутренние органы их тел, к которым у них уже не было доступа.)
Вскоре после этого Оливер украл в универмаге трех кукол Барби, отрезал им головы кухонным ножом и демонстративно положил обезглавленные тела на свою кровать. Алекс, ослепшая от счастья, заметила их лишь спустя несколько недель.
Кроме того, у нее попросту не было времени раньше сменить детям постельное белье.
«Ты что, совсем с ума сошел, – сказала она Оливеру, который шел ей навстречу, держа перед собой футбольный мяч с надписью „Чемпионат мира – 94", в общих чертах поняв, что он имел в виду, – ты что, совсем разум потерял». – «Да, – назидательно сказал Оливер, – к счастью, у меня еще кое-что осталось, есть что терять».
Возможно, это до смешного нагло, может быть, ради всего этого и выдумали кризис среднего возраста, но он любил Алекс, иного слова для этого Рауль вот уже на протяжении 384 дней иного слова не находил.
«И положи, пожалуйста, ключ в почтовый ящик – для детей», – сказала она и нежно поцеловала его в губы; удручающе нежно, подумал Рауль, будто и я сам для нее – ребенок, которого надо жалеть.
«Тогда до вечера, до половины десятого, – сказала она, – будем пить шампанское, я его уже купила».
«Слушай, не надо, пожалуйста, этих трат», – сказал Рауль.
«У меня сегодня день рождения, – сказала Алекс, – могу же я в кои-то веки раскошелиться».
Разноцветная сеть линий городского транспорта была наброшена на город, как причудливое платье, и это сетчатое платье Рауль видел на единственно любимом теле, когда закрывал его своим, когда Алекс лежала под ним с открытыми глазами и говорила: я хочу вся отдаться тебе; и я вижу сейчас товарные поезда, машины и трамваи, которые переезжают через мое тело, распластанное на городском асфальте. Почти всегда у нее перед глазами стоит эта картинка, она почти неотделима от ее желания. Когда она лежала на нем, все было наоборот, но не менее безутешно: его тело становилось тогда девственной землей, в которой она своим дыханием прорезала трамвайные линии.
Ингеборг, мать Рауля Либена, стояла, как всегда, возле здания главного вокзала, опершись на инвалидную коляску. Она грызла кусок черствого хлеба. Левая лодыжка у нее слегка распухла. На ней было шерстяное пальто тусклого зеленого цвета, видно было, что пуговицы за много лет меняли неоднократно. Рядом с нею стояли два почти новых чемодана из светло-коричневой искусственной кожи. Однажды утром, в конце семидесятых годов, она собрала все свои вещи, широкие обручальные кольца родителей, Сидонии и Роберта, которыми они обменялись еще в 1917 году, кое-какую одежду, две фотографии своей исчезнувшей семьи, сберкнижку кантонального банка Ааргау, сложила все это в мешки для мусора, а их запихала в эти вот два чемодана в буквально панической уверенности, охватившей все ее существо, – что за ней в конце концов приедут и заберут.
«Она ушла от меня раньше, чем мне самому пришла в голову мысль уйти от нее», – сказал Рауль себе самому в половине десятого. Он редко навещал ее в приюте для престарелых, где она в основном спала, чтобы однажды ранним утром вновь вернуться на вокзал, достать из автоматических камер хранения свои чемоданы и ждать дальше.
В четверть одиннадцатого он сидел в затемненном помещении монтажной, смотрел на Максвелла, у которого на лбу был большой шрам, и слышал, как Максвелл говорит, мол, он знает, что война – это для него плохо, но все равно ему не хватает войны, потому что кто он, в конце концов, если не солдат. Потом он увидел себя самого среди толпы мальчишек – бывших солдат, которые в каких-то оборудованных для них времянках под присмотром воспитателей учились считать и мастерили разные полезные поделки, и услышал свой голос: он спрашивал их, случалось ли им кого-нибудь застрелить. В ответ на почти совершенно черных лицах – пленка в этом эпизоде была слегка затемнена – открылись белые треугольники ртов и все в один голос заговорили: yes of course, enemies.
2. Эта маленькая, банальная катастрофа
Утро 12 мая 1995 года широкими сияющими лучами падало сквозь двойные пуленепробиваемые окна Маленького Города, которые уже никак нельзя было отмыть до конца, на миловидные лица, которые скрывались за ними, на обручальные кольца, линии ладоней, на одежду жителей; здесь, в квартале Цельгли, жили в основном владельцы собственных вилл, дети которых появлялись на свет по большей части запланировано как будущие ученики кантональной школы, абитуриенты, домовладельцы.
Дорис Хайнрих сидела на полу на корточках, держа в руках маленький мокрый клочок серо-голубой тряпицы, – из протершихся кальсон она вырезала уцелевшие кусочки, которые еще могли пригодиться для уборки, – и посматривала на своего мужа, Александра Якоба Хайнриха, который был на пять лет старше ее, но такой же тощий, как и она. Муж мыл окно на кухне с помощью какого-то новомодного устройства. С тех пор как он помнил себя, с тех пор как начал откликаться на свое имя, Александра все звали Хайнрихом, считая, что это имя, а не фамилия.
Его мать Хелена, дочь фабриканта из Галле, поздний и не очень желанный ребенок в большом семействе, всегда звала своего супруга, швейцарца Августа, как он и сам того желал, исключительно по фамилии, которая служила также названием фирмы в маленьком чужом городишке Биль/Биенн, – когда приглашала его на ужин из пяти блюд.
Август Хайнрих любил на десерт вареные груши под шоколадным соусом и с неожиданной нежностью называл «poire Hйlиne», «грушей Элен», круглую попку своей юной супруги.
Позже одну за другой увольняли служанок, четвертый ребенок появился на свет наконец-то живым, когда впору было уже предполагать обратное, швейная фабрика «Хайнрих» обанкротилась и брак был расторгнут. Август с чемоданом, набитым белыми рубашками собственного производства, отправился в Южную Америку, но, по официальным данным, туда не доехал, а мать и сын переехали в другой чужой городишко. Там Хелена купила полуразвалившийся дом с дырявой крышей, истратив на него все свое наследство, которое успела-таки вовремя получить. Они поселились в единственной жилой комнате на первом этаже, и Хелена разом, сама, с помощью специально подобранного для этой цели любовника, отремонтировала весь дом. Через год она продала дом с небольшой выгодой для себя и тут же в следующем незнакомом городишке купила другой запущенный дом, якобы принадлежавший самоубийце, отремонтировала его, снова продала и двинулась дальше, на восток, к южному подножию Юры. Свою привычку по вечерам, в половине седьмого, звать к ужину Хайнриха (единственная привычка, которая помогла ей выстоять тогда, в конце двадцатых – начале тридцатых годов) Хелена перенесла на своего единственного сына, который после школы собирал в ближайшем лесочке дикий лук и крапиву для супа и салата.
Он смотрел на Дорис, которая силилась подняться, схватившись правой рукой за край стола и с трудом подтягиваясь к нему. «The falling figure, – вдруг подумал он, где-то он прочитал это, – the falling figure is at the mercy of the moment». Дорис подошла к умывальнику, приволакивая левую ногу, и стала мыть тряпку; шахматная фигура, которая вот-вот будет бита, она, казалось, полностью зависела от него, отданная на милость мгновения, дарованного ей богиней судьбы. Она вытерла руки, закурила новую сигарету и затянулась, словно уже не понимала, что делает, словно хотела опередить собственное умирание. Она никогда в жизни не решилась бы на операцию колена, хотя, по мнению многих врачей, операция освободила бы ее от невыносимых болей, против которых даже самые сильные медикаменты были бессильны, а ее темные волосы, хотя и были длинными и пышными, как у юной девушки, давно уже поседели, и Дорис ни за что не хотела их красить, и двадцать, и тридцать лет назад не хотела, когда они только начинали седеть. При этом она носила босоножки из белых ремешков на высоком, тонком каблуке и джинсы-стрейч, которые подчеркивали фигуру, любила облегающие футболки с глубоким вырезом; она садилась нога на ногу, покачивая туфельками и выплескивая наружу всю свою нерастраченную сексуальность, которую прятала от самой себя, в то время как ее позвоночник, медленно и незаметно, на глазах у Хайнриха, все больше надламывался.
«Я рада, что ты пришел, – сказала она. – С окнами действительно надо было срочно что-то делать».
«Я сегодня тебе еще кое-что особенное принес, – сказал Хайнрих, – маленький подарочек. Он в моей спортивной сумке, можешь развернуть и посмотреть».
На новом круглом кухонном столе из цельной еловой древесины уже разложено было все, что он обычно ей приносил: три килограмма пшеничной муки, которая сейчас в супермаркете как раз подешевела, сахарный песок, мясо, бананы, картошка и бутылочка геронтовита из аптеки – для борьбы с разными старческими явлениями; на упаковке было написано: трижды в день вы имеете возможность чувствовать себя так, как прежде.
Хайнриху пришлось сегодня очень рано встать у себя дома, в Базеле; но его усталость, у которой ни конца ни края не было, ни утром, ни вечером никуда не уходила, от нее было не избавиться, и он это прекрасно знал. Ему требовалось все меньше часов сна, все больше времени оставалось в полном его распоряжении, а его редкие, но по-прежнему быстро отрастающие волосы беспорядочными прядями падали на лицо, которое старилось против его воли. Через год ему стукнет семьдесят. Свое бюро в Цюрихе он сохранил только для виду, чтобы была возможность время от времени уезжать от Ивонн, якобы по делу; Ивонн раньше срока вышла на пенсию, чтобы они могли подольше радоваться жизни, проводя время вместе; скудные доходы едва покрывали траты на оплату квартиры, телефона, компьютера и факса, причем ему еще ни разу не приходилось покупать для факса новый рулон бумаги.
«Давай я что-нибудь для тебя приготовлю, – сказала Дорис, – у меня в холодильнике осталось немного телячьей печенки и картошка уже вареная есть, только обжарить, и все».
Надо признать, готовила она потрясающе.
«Мне надо обязательно успеть на поезд в двенадцать ноль одну», – сказал Хайнрих и бросил быстрый взгляд на свои пластиковые часы;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Рауль натянул на голову одеяло, как делал еще маленьким мальчиком, в Париже, когда там, за тонкой стенкой, его мама лежала в постели с той женщиной по имени Аталия, которая самым жарким летом носила зимнюю одежду, закрывавшую руки до самых запястий и ноги до самых лодыжек. Никогда-никогда не видел он ее обнаженную кожу, только хрупкую шею, и все; наверное, она тайно продала эту кожу тому, кто больше всех предложил за нее денег, решил он однажды ночью, когда в очередной раз никак не мог заснуть. (Ведь слышал же он где-то такое выражение: «Она дорого продала свою кожу»… Нет, там, кажется, говорилось «шкуру».) У других детей были отцы, которые по субботам сажали их к себе на колени, но это вовсе не означало, что Рауль тосковал по отцу, нет, он пока еще и не подозревал, что отец – обязателен.
Алекс пробовала учиться на социального работника, на актрису, на медсестру психиатрической клиники, но потом довольно скоро бросала очередную учебу, ей просто казалось, что лучше возобновить это занятие позже. Она оплачивала ежемесячные счета по мере их поступления, а в красной корзине для белья всегда валялись некие забытые носки. В списке необходимых покупок неделями значились некие простые вещи, как, например, «шнурки тонкие, синего цвета», за которыми нужно было ехать в какой-нибудь особый магазин на другой конец города, поэтому Алекс вечно приходилось держать в голове разные дела, которые до сих пор не сделаны.
В Америке кто-то выстирал в стиральной машине собственного ребенка, писали в сегодняшней газете под рубрикой «Разное»; ребенок ради шутки забрался в барабан и спрятался за простыни.
«Спи, спи, – сказала Алекс, – сейчас уже почти половина десятого, мне пора идти; кофе горячий, он на кухне, молоко свежее в холодильнике, и я еще специально для тебя хрустящие хлебцы купила».
Рауль отбросил одеяло и посмотрел на Алекс, в изнеможении от мучительных снов и беззащитный перед явной заботливостью, в которой сквозил оттенок горечи, и он его не понимал; ему как-то не верилось, что это она стоит в пальто, во всеоружии против заморозков раннего лета, нежные очертания губ на впалом лице, под черной футболкой – белое сердечко фирмы нижнего белья «Playtex», – стоит в день своего тридцатилетия около него, полная решимости сейчас уйти. Это белое сердечко, наколотое на белье, подарил ей Рауль, и Алекс натянула белье на свое худенькое тело, как только встала, еще не успев поднять жалюзи, а уже потом открыла створки окна и разбудила детей.
Рауль бросил ради Алекс свою бесплодную жену, ему хватило для этого одного весеннего дня, и Алекс тоже бросила ради Рауля своего спутника жизни, Сильвио Бальтенвайлера, который выкуривал пятьдесят ультралегких сигарет в день и конструировал вместе с детьми настоящие сигнальные устройства для игрушечной железной дороги, сократив этого Сильвио до спутника отрезка своей жизни (с 3.9.91 по 28.5.94). (Чтобы окончательно уничтожить друг в друге картины возможной, но несбывшейся любви и чтобы облегчить друг другу расставание, Алекс и Сильвио, Рауль и Андреа разбили друг другу головы, после этого как следует рассмотрели внешние повреждения, сидя в ванной у зеркала, продезинфицировали кровоточащие раны, с облегчением вздохнули и почувствовали себя свободными; но чем больше проходило времени, чем дальше они отдалялись друг от друга – ведь настало время, когда они перестали сообщать друг другу свои новые адреса, – тем больнее стягивали их тела немногочисленные сохранившиеся ниточки, соединяя внутренние органы их тел, к которым у них уже не было доступа.)
Вскоре после этого Оливер украл в универмаге трех кукол Барби, отрезал им головы кухонным ножом и демонстративно положил обезглавленные тела на свою кровать. Алекс, ослепшая от счастья, заметила их лишь спустя несколько недель.
Кроме того, у нее попросту не было времени раньше сменить детям постельное белье.
«Ты что, совсем с ума сошел, – сказала она Оливеру, который шел ей навстречу, держа перед собой футбольный мяч с надписью „Чемпионат мира – 94", в общих чертах поняв, что он имел в виду, – ты что, совсем разум потерял». – «Да, – назидательно сказал Оливер, – к счастью, у меня еще кое-что осталось, есть что терять».
Возможно, это до смешного нагло, может быть, ради всего этого и выдумали кризис среднего возраста, но он любил Алекс, иного слова для этого Рауль вот уже на протяжении 384 дней иного слова не находил.
«И положи, пожалуйста, ключ в почтовый ящик – для детей», – сказала она и нежно поцеловала его в губы; удручающе нежно, подумал Рауль, будто и я сам для нее – ребенок, которого надо жалеть.
«Тогда до вечера, до половины десятого, – сказала она, – будем пить шампанское, я его уже купила».
«Слушай, не надо, пожалуйста, этих трат», – сказал Рауль.
«У меня сегодня день рождения, – сказала Алекс, – могу же я в кои-то веки раскошелиться».
Разноцветная сеть линий городского транспорта была наброшена на город, как причудливое платье, и это сетчатое платье Рауль видел на единственно любимом теле, когда закрывал его своим, когда Алекс лежала под ним с открытыми глазами и говорила: я хочу вся отдаться тебе; и я вижу сейчас товарные поезда, машины и трамваи, которые переезжают через мое тело, распластанное на городском асфальте. Почти всегда у нее перед глазами стоит эта картинка, она почти неотделима от ее желания. Когда она лежала на нем, все было наоборот, но не менее безутешно: его тело становилось тогда девственной землей, в которой она своим дыханием прорезала трамвайные линии.
Ингеборг, мать Рауля Либена, стояла, как всегда, возле здания главного вокзала, опершись на инвалидную коляску. Она грызла кусок черствого хлеба. Левая лодыжка у нее слегка распухла. На ней было шерстяное пальто тусклого зеленого цвета, видно было, что пуговицы за много лет меняли неоднократно. Рядом с нею стояли два почти новых чемодана из светло-коричневой искусственной кожи. Однажды утром, в конце семидесятых годов, она собрала все свои вещи, широкие обручальные кольца родителей, Сидонии и Роберта, которыми они обменялись еще в 1917 году, кое-какую одежду, две фотографии своей исчезнувшей семьи, сберкнижку кантонального банка Ааргау, сложила все это в мешки для мусора, а их запихала в эти вот два чемодана в буквально панической уверенности, охватившей все ее существо, – что за ней в конце концов приедут и заберут.
«Она ушла от меня раньше, чем мне самому пришла в голову мысль уйти от нее», – сказал Рауль себе самому в половине десятого. Он редко навещал ее в приюте для престарелых, где она в основном спала, чтобы однажды ранним утром вновь вернуться на вокзал, достать из автоматических камер хранения свои чемоданы и ждать дальше.
В четверть одиннадцатого он сидел в затемненном помещении монтажной, смотрел на Максвелла, у которого на лбу был большой шрам, и слышал, как Максвелл говорит, мол, он знает, что война – это для него плохо, но все равно ему не хватает войны, потому что кто он, в конце концов, если не солдат. Потом он увидел себя самого среди толпы мальчишек – бывших солдат, которые в каких-то оборудованных для них времянках под присмотром воспитателей учились считать и мастерили разные полезные поделки, и услышал свой голос: он спрашивал их, случалось ли им кого-нибудь застрелить. В ответ на почти совершенно черных лицах – пленка в этом эпизоде была слегка затемнена – открылись белые треугольники ртов и все в один голос заговорили: yes of course, enemies.
2. Эта маленькая, банальная катастрофа
Утро 12 мая 1995 года широкими сияющими лучами падало сквозь двойные пуленепробиваемые окна Маленького Города, которые уже никак нельзя было отмыть до конца, на миловидные лица, которые скрывались за ними, на обручальные кольца, линии ладоней, на одежду жителей; здесь, в квартале Цельгли, жили в основном владельцы собственных вилл, дети которых появлялись на свет по большей части запланировано как будущие ученики кантональной школы, абитуриенты, домовладельцы.
Дорис Хайнрих сидела на полу на корточках, держа в руках маленький мокрый клочок серо-голубой тряпицы, – из протершихся кальсон она вырезала уцелевшие кусочки, которые еще могли пригодиться для уборки, – и посматривала на своего мужа, Александра Якоба Хайнриха, который был на пять лет старше ее, но такой же тощий, как и она. Муж мыл окно на кухне с помощью какого-то новомодного устройства. С тех пор как он помнил себя, с тех пор как начал откликаться на свое имя, Александра все звали Хайнрихом, считая, что это имя, а не фамилия.
Его мать Хелена, дочь фабриканта из Галле, поздний и не очень желанный ребенок в большом семействе, всегда звала своего супруга, швейцарца Августа, как он и сам того желал, исключительно по фамилии, которая служила также названием фирмы в маленьком чужом городишке Биль/Биенн, – когда приглашала его на ужин из пяти блюд.
Август Хайнрих любил на десерт вареные груши под шоколадным соусом и с неожиданной нежностью называл «poire Hйlиne», «грушей Элен», круглую попку своей юной супруги.
Позже одну за другой увольняли служанок, четвертый ребенок появился на свет наконец-то живым, когда впору было уже предполагать обратное, швейная фабрика «Хайнрих» обанкротилась и брак был расторгнут. Август с чемоданом, набитым белыми рубашками собственного производства, отправился в Южную Америку, но, по официальным данным, туда не доехал, а мать и сын переехали в другой чужой городишко. Там Хелена купила полуразвалившийся дом с дырявой крышей, истратив на него все свое наследство, которое успела-таки вовремя получить. Они поселились в единственной жилой комнате на первом этаже, и Хелена разом, сама, с помощью специально подобранного для этой цели любовника, отремонтировала весь дом. Через год она продала дом с небольшой выгодой для себя и тут же в следующем незнакомом городишке купила другой запущенный дом, якобы принадлежавший самоубийце, отремонтировала его, снова продала и двинулась дальше, на восток, к южному подножию Юры. Свою привычку по вечерам, в половине седьмого, звать к ужину Хайнриха (единственная привычка, которая помогла ей выстоять тогда, в конце двадцатых – начале тридцатых годов) Хелена перенесла на своего единственного сына, который после школы собирал в ближайшем лесочке дикий лук и крапиву для супа и салата.
Он смотрел на Дорис, которая силилась подняться, схватившись правой рукой за край стола и с трудом подтягиваясь к нему. «The falling figure, – вдруг подумал он, где-то он прочитал это, – the falling figure is at the mercy of the moment». Дорис подошла к умывальнику, приволакивая левую ногу, и стала мыть тряпку; шахматная фигура, которая вот-вот будет бита, она, казалось, полностью зависела от него, отданная на милость мгновения, дарованного ей богиней судьбы. Она вытерла руки, закурила новую сигарету и затянулась, словно уже не понимала, что делает, словно хотела опередить собственное умирание. Она никогда в жизни не решилась бы на операцию колена, хотя, по мнению многих врачей, операция освободила бы ее от невыносимых болей, против которых даже самые сильные медикаменты были бессильны, а ее темные волосы, хотя и были длинными и пышными, как у юной девушки, давно уже поседели, и Дорис ни за что не хотела их красить, и двадцать, и тридцать лет назад не хотела, когда они только начинали седеть. При этом она носила босоножки из белых ремешков на высоком, тонком каблуке и джинсы-стрейч, которые подчеркивали фигуру, любила облегающие футболки с глубоким вырезом; она садилась нога на ногу, покачивая туфельками и выплескивая наружу всю свою нерастраченную сексуальность, которую прятала от самой себя, в то время как ее позвоночник, медленно и незаметно, на глазах у Хайнриха, все больше надламывался.
«Я рада, что ты пришел, – сказала она. – С окнами действительно надо было срочно что-то делать».
«Я сегодня тебе еще кое-что особенное принес, – сказал Хайнрих, – маленький подарочек. Он в моей спортивной сумке, можешь развернуть и посмотреть».
На новом круглом кухонном столе из цельной еловой древесины уже разложено было все, что он обычно ей приносил: три килограмма пшеничной муки, которая сейчас в супермаркете как раз подешевела, сахарный песок, мясо, бананы, картошка и бутылочка геронтовита из аптеки – для борьбы с разными старческими явлениями; на упаковке было написано: трижды в день вы имеете возможность чувствовать себя так, как прежде.
Хайнриху пришлось сегодня очень рано встать у себя дома, в Базеле; но его усталость, у которой ни конца ни края не было, ни утром, ни вечером никуда не уходила, от нее было не избавиться, и он это прекрасно знал. Ему требовалось все меньше часов сна, все больше времени оставалось в полном его распоряжении, а его редкие, но по-прежнему быстро отрастающие волосы беспорядочными прядями падали на лицо, которое старилось против его воли. Через год ему стукнет семьдесят. Свое бюро в Цюрихе он сохранил только для виду, чтобы была возможность время от времени уезжать от Ивонн, якобы по делу; Ивонн раньше срока вышла на пенсию, чтобы они могли подольше радоваться жизни, проводя время вместе; скудные доходы едва покрывали траты на оплату квартиры, телефона, компьютера и факса, причем ему еще ни разу не приходилось покупать для факса новый рулон бумаги.
«Давай я что-нибудь для тебя приготовлю, – сказала Дорис, – у меня в холодильнике осталось немного телячьей печенки и картошка уже вареная есть, только обжарить, и все».
Надо признать, готовила она потрясающе.
«Мне надо обязательно успеть на поезд в двенадцать ноль одну», – сказал Хайнрих и бросил быстрый взгляд на свои пластиковые часы;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14