Установка сантехники, реально дешево
дома, заводы и обветшалые дворцы были обращены к зловонному потоку высокими стенами из неоштукатуренного кирпича, из них выступали, торча над водной гладью, железные балки и концы широких труб, из которых текла грязная вода, от задних двориков домов к реке вели разбитые ступеньки, к которым прибивало всякое гнилье и бурую пену; над двориками к стенам лепились темные террасы, светились огни кухонь. Об этом говорится в «Книге опустевших садов», на странице с жирным пятном от супа с лапшой, следом давнего испуга писаря, испуга, вызванного тем, что на лист, ослепительно сиявший под солнечными лучами, неожиданно легла рогатая тень чудовища, которое в полуденную жару прогуливалось по сонным и безлюдным улочкам после того, как на прокаленных солнцем городских стенах оно выиграло у стареющего короля партию в шахматы, в кои играли фигурками из искрящегося льда; в тишине слышался лишь нежный шелест осколков красных и фиолетовых драгоценных камней, пересыпающихся в песочных часах возле шахматной доски. Это была месть чудовища за давно проигранный поединок под высокой каменной стеной крепости, о которую бились волны ночного моря: сказки не говорят всей правды, чудовища всегда возвращаются. И в вашу дверь позвонит однажды знакомый монстр с шахматной доской под мышкой, и он будет уговаривать вас сыграть с ним партию и настаивать, чтобы на доске непременно присутствовал резной копейщик с тигриной головой, эта фигура ходит по неправильной коварной спирали и может покидать пределы не только шахматной доски, но даже и квартиры. Чудовища возвращаются, их коготь вонзается в самый дорогой для нас бархат, процарапывает на зеркале в прихожей рисунок, изображающий, как женщина, которую вы любите и боготворите, с гордостью участвует в безмолвной мрачной оргии с шестью обрюзгшими мужчинами на борту подземного бомбардировщика, упорно пробивающегося сквозь глину и камни, так что в конце концов его черный нос, подобно морде огромной мыши-полевки, выныривает из-под вспучившегося асфальта на Национальном проспекте перед окнами кафе «Славия», причем как раз в ту минуту, когда молодой поэт, сидящий там за чашечкой кофе, бесповоротно решает не продолжать больше свою поэму о блистательных властелинах городов Внутренней Азии, потому что ему осточертело печатать на пишущей машинке, клавиши которой, вместо того чтобы упорядоченно опускаться на бумагу, то и дело прогибаются в суставах, вытягиваются и хлещут его ядовитым шипом, что у них на конце, по лицу, и потому после сто двадцатого гекзаметра его голова, которой еще месяц назад восхищались женщины и которую они гладили, распухла и превратилась в шар, и под натянутой и истончавшей кожей переливается зеленый гной нарывов. Почему он не раздобудет другую пишущую машинку? Да потому, что все остальные машинки пропали; часть их унесла на Кавказ стая саранчи (доказано, что саранча, объединив усилия, способна поднять и перенести на много километров даже лошадь), часть машинок используется для некоего нового извращения, которым все больше увлекаются в городах, а часть превратилась в белый луч, освещающий изваяние прекрасного звероподобного ангела. Сидя в лодке, Изгнанник долго размышлял о том, почему большие кирпичные дворцы в городе, через который он проплывал, так похожи на вокзалы, и впервые в жизни его посетило искушение оставить священные книги на кипарисовых островах на произвол судьбы, чтобы занудные пометки гномов постепенно заняли все книжные поля и начали перекрывать текст, чтобы там появились сомнительные комментарии, в которых говорилось бы только о тоске пустых запертых танцевальных залов деревенских харчевен, где ножки стульев на столах уставились в белый потолок с географическими картами влажных пятен, тех самых залов, которые якобы будут играть важную роль в постмортальном туризме; его одолевал соблазн бросить все и стать демоном грязной городской реки, каждый вечер поднимать голову над водной гладью, смотреть на свет кухонных окон, питаться тем, что хозяйки оставят для него в мисках на последней ступеньке лестницы у реки, забыть о белом мраморе широких площадей, обжигающем ночью и холодно вплывающем в день, прекрасный, как неисцелимое отчаяние в тихие летние дни в просторных комнатах с окнами в сад. Преодолеть искушение ему помог трухлявый кусок дерева, плывущий по воде; он узнал в нем обломок маленького домашнего алтаря, у которого та, что в коридоре спального вагона, громыхающего в ночи, обнималась со свирепым Минотавром поездов, впервые обнажила лоб и показала ему старый шрам; это был шрам от удара, который нанесла ей стальным клювом птица, блуждающая в зеркалах, когда она оперлась лбом о холодное стекло, чтобы унять жар, сжигавший ее с той минуты, когда она увидела в длинном пустом коридоре учреждения, покрытом блестящим линолеумом, фламинго, который преследовал дьявола; теперь из зеркал в наш мир проникают только острые металлические клювы злых птиц и гигантские, длиною в метр, осиные жала, прокалывающие нам лица, пока мы бреемся, глухое жужжание осы слышится из-за стекла зеркала, когда по вечерам, лежа на тахте, мы читаем книгу, иногда жужжание сменяется словами, а потом раздается голос, напоминающий нам о старом откровении, которому мы изменили. Это было откровение, дошедшее к нам от сфинксов, которых мы видели лежащими на облупившемся металлическом каркасе кровати, стоящей посреди пустого заснеженного поля над Хухлями, когда нам было восемнадцать лет, во время нашей обычной прогулки; начинало темнеть, и за хмурой снежной равниной по сливенецкой дороге скользил свет автомобильных фар; в конце концов мы забыли откровение, которое пронзило нас, как раскаленное лезвие меча; и теперь о нем лишь изредка напоминает голос, который рождается из таинственного гудения гигантских ос, без устали злобно бьющихся в сумерках в обратную сторону зеркала. Что произойдет, если им удастся разбить стекло? Тогда нужно будет выплюнуть бриллианты изо рта и попытаться найти огонь, который мы когда-то спрятали в своей библиотеке. Из боли рождаются новые виды прозрачных животных, лампы сияют в меду, в темном и холодном вокзальном зале ожидания по-прежнему слышны вскрики, хотя мужчина и женщина, из уст которых они когда-то прозвучали, уже лежат в белом Индостане на мозаичном полу и нежно гладят дрожащими руками тела друг друга, обрастающие блестящей пятнистой шерстью. Увидев на воде обломок знакомого алтаря, Изгнанник вспомнил о леопардах на белых ступенях родного дворца и решился окунуться в теплую и липкую мерзость дома, который никогда не отпускает нас и который мы всю жизнь смываем с себя в ярко освещенных отелях. Некоторые толкователи утверждают, будто ему следовало поддаться искушению, стать демоном грязной реки и каждый вечер распевать под светящимися кухонными окнами песни о бесконечных битвах кентавров с машинами. В любом случае решение, которое он принял, совершенно неважно: это главная мысль сегодняшней проповеди и тема, которую вам следует обдумывать на этой неделе.
Послышался однообразный звон; это, видимо, была музыка. Священник раскинул руки; теперь можно было разглядеть вышитые золотом изображения на его облачении: это оказались тигры; он возвысил голос:
– И нам однажды придется выбирать между холодом мрамора и унылыми песнями, которые доносятся из консервной банки с треской на этикетке. И наш выбор, каким бы он ни был трудным, будет совершенно не важен; что бы мы ни выбрали, нам все равно придется ходить в железной маске собаки по бескрайнему бетонному полю…
Верующие на скамьях раскрыли молитвенники и затянули протяжную песню без слов, мелодию, в которой я не мог найти ритма и которая скорее напоминала случайные звуки, издаваемые ветром в зимние вечера, когда он колеблет жестяные уплотнители окон. К пению примешивался какой-то тихий звон. Я слушал странную песнь, ждал, что произойдет дальше, но до меня доносилось только беспорядочное пение, только бесконечное пульсирование одного-единственного тона, потом мелодия внезапно поднималась или опускалась, и снова прерывалась, и снова долго звучала в одном тоне. Пение усыпляло, мне стало холодно, и я вытащил голову из отверстия: уже стемнело, подо мной средь черных ветвей мерцали городские огни, беззвучно ехал вверх освещенный фуникулер. Я сбежал по глубокому снегу вниз на Уезд и сел в трамвай, который приехал от Малостранской площади. Вагон был почти пуст; я смотрел на бледное отражение ярко освещенного трамвайного салона в темных стеклах и размышлял о подземном храме. Я так и не понял, с кем встретился на Петршине. Я наткнулся на какую-то тайную секту? Стал свидетелем зарождения новой религии? Может быть, она распространится из петршинского подземелья по всему миру и завладеет им. Или, наоборот, подземное богослужение – это последняя конвульсия умирающего древнего верования? Может быть, посетители храма – чужеземцы, которые почему-то именно в Праге отмечают свои религиозные праздники, или же эти люди сотни лет незаметно живут рядом с нами? А может, я очутился на границе незнакомого города, который соседствует с нашим? Вырос ли этот город из отбросов, что не переварил и отрыгнул наш мир, или его основали аборигены, которые обитали здесь еще до нашего прихода и которым мы настолько безразличны, что они даже не заметят, когда мы снова исчезнем? Какова карта этого города, на какие районы он делится, по каким законам живет? Где его бульвары, площади и сады, где сияет королевский дворец?
Глава 4
Малостранское кафе
Я еще несколько раз приезжал на Петршин, но окошко в фонаре купола снова заперли, я тянул дверцу со всей силы, но мне так и не удалось ее открыть. С фиолетовой книгой я теперь не расставался: в трамвае, в очереди в магазине, иногда и просто идя по улице, я открывал ее и вновь и вновь изучал незнакомые знаки. Я уже распознавал отдельные буквы, хотя и не понимал, какие звуки они обозначают; меня поражало, что знаков было семьдесят шесть, это письмо либо должно было различать отдельные звуки, которые мы воспринимаем как варианты одного, либо обозначало графически множество звуков, которые в корне отличаются от наших. Я пытался представить себе эти звуки, иногда при ходьбе я пробовал произнести их вслух, и прохожие удивленно оборачивались. Со временем я понял, что те несколько десятков звуков, которые мы используем, окружены неизведанными джунглями иных звуков; а поскольку значения слов таинственным образом рождаются именно из звуков, то эти джунгли кишат беспокойными зародышами неких призрачных вещей, существ и действий. Почему те, кто использует это письмо, чувствуют такую потребность различать звуки графически? Их подвигает на это наслаждение смысловым богатством голосов, наслаждение, желающее уподобить текст партитуре, полнящейся жизненными силами, что пульсируют в языке, – или, напротив, это множество знаков есть проявление боязни того, что со временем значения, слишком тесно связанные с уникальными оттенками звуков, непременно исчезнут? Судя по напряжению, исходящему от букв, они произрастали в мире страха. С одной стороны, большое количество знаков могло быть выражением склонности к педантичному описательству, думал я, а с другой – проявлением отчаянного желания выразить невнятный древний возглас, до сих пор тайно живущий в языке, дабы достичь слуха неведомого грядущего божества. Еще я размышлял о том, что означают мелкие закорючки, возносившиеся над отдельными буквами: долготу, ударение, мелодию, жест или же гримасу, что должна сопровождать произносимый звук? А может, именно эти неприметные дуги и связки как раз и передают главный смысл текста, а сами буквы – это всего лишь орнамент или обманка, которая должна сбить с толку чужака. Или что эти значки – остатки древнего священного письма, которые сохранились на периферии сообщения, подобные развалинам дворцов рухнувшей империи на окраинах новых городов, – и разобраться в них может нынче только секта посвященных, которые читают в книгах лишь этот мелкий и презираемый текст и, наверное, ждут, что после возвращения старых богов эти знаки снова вырастут и засияют на фасадах обновленных храмов.
Я понял, что наибольший ужас и тревогу вызывает не застывшее существование знаков без значения, но скорее ошеломляющее осознание того, что ничто не может быть абсолютно лишено смысла, присутствие загадочного значения, которое дрожало над буквами, как огни святого Эльма, – значения, которое было не столько курьезной особенностью этого письма, сколько смыслом, который пронизывал все сущее и внезапно становился зримым на этих страницах, потому что его не заслоняли, как порою случается, привычные нам значения, которые, как из родника, черпают свои тайны из этого сокрытого смысла, из этого прасообщения, и обновляются в нем для продолжения своей жизни, и одновременно незаметно растворяются им, и погибают от него, как от таинственной болезни. Имел ли я право утверждать, что совершенно не понимаю этой книги? Из переплетения страхов, которые пробуждались при взгляде на испещренные незнакомыми знаками страницы, самым сильным и ошеломляющим был страх, рожденный догадкой, что нечего понимать, не о чем спрашивать, страх, рожденный чувством, что за нами тихо и терпеливо наблюдает некая жуткая победа, которой мы боимся больше, чем самого жестокого поражения.
Я сидел в полупустом малостранском кафе у окна, за которым виднелась заснеженная площадь, передо мной лежала открытая книга. На сером мраморе столиков поблескивал холодный дневной свет. Вошел новый посетитель – худой пожилой мужчина с рассеянным взглядом и порывистыми движениями, один из тех неприкаянных персонажей, что появляются в послеобеденные часы в кафе на Малой Стране; проходя мимо меня, он заметил открытую книгу: на секунду он замер, колеблясь, идти ли дальше, а потом опасливо огляделся, быстро наклонился ко мне и спросил, откуда у меня эта книга. Я рассказал, как она ко мне попала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Послышался однообразный звон; это, видимо, была музыка. Священник раскинул руки; теперь можно было разглядеть вышитые золотом изображения на его облачении: это оказались тигры; он возвысил голос:
– И нам однажды придется выбирать между холодом мрамора и унылыми песнями, которые доносятся из консервной банки с треской на этикетке. И наш выбор, каким бы он ни был трудным, будет совершенно не важен; что бы мы ни выбрали, нам все равно придется ходить в железной маске собаки по бескрайнему бетонному полю…
Верующие на скамьях раскрыли молитвенники и затянули протяжную песню без слов, мелодию, в которой я не мог найти ритма и которая скорее напоминала случайные звуки, издаваемые ветром в зимние вечера, когда он колеблет жестяные уплотнители окон. К пению примешивался какой-то тихий звон. Я слушал странную песнь, ждал, что произойдет дальше, но до меня доносилось только беспорядочное пение, только бесконечное пульсирование одного-единственного тона, потом мелодия внезапно поднималась или опускалась, и снова прерывалась, и снова долго звучала в одном тоне. Пение усыпляло, мне стало холодно, и я вытащил голову из отверстия: уже стемнело, подо мной средь черных ветвей мерцали городские огни, беззвучно ехал вверх освещенный фуникулер. Я сбежал по глубокому снегу вниз на Уезд и сел в трамвай, который приехал от Малостранской площади. Вагон был почти пуст; я смотрел на бледное отражение ярко освещенного трамвайного салона в темных стеклах и размышлял о подземном храме. Я так и не понял, с кем встретился на Петршине. Я наткнулся на какую-то тайную секту? Стал свидетелем зарождения новой религии? Может быть, она распространится из петршинского подземелья по всему миру и завладеет им. Или, наоборот, подземное богослужение – это последняя конвульсия умирающего древнего верования? Может быть, посетители храма – чужеземцы, которые почему-то именно в Праге отмечают свои религиозные праздники, или же эти люди сотни лет незаметно живут рядом с нами? А может, я очутился на границе незнакомого города, который соседствует с нашим? Вырос ли этот город из отбросов, что не переварил и отрыгнул наш мир, или его основали аборигены, которые обитали здесь еще до нашего прихода и которым мы настолько безразличны, что они даже не заметят, когда мы снова исчезнем? Какова карта этого города, на какие районы он делится, по каким законам живет? Где его бульвары, площади и сады, где сияет королевский дворец?
Глава 4
Малостранское кафе
Я еще несколько раз приезжал на Петршин, но окошко в фонаре купола снова заперли, я тянул дверцу со всей силы, но мне так и не удалось ее открыть. С фиолетовой книгой я теперь не расставался: в трамвае, в очереди в магазине, иногда и просто идя по улице, я открывал ее и вновь и вновь изучал незнакомые знаки. Я уже распознавал отдельные буквы, хотя и не понимал, какие звуки они обозначают; меня поражало, что знаков было семьдесят шесть, это письмо либо должно было различать отдельные звуки, которые мы воспринимаем как варианты одного, либо обозначало графически множество звуков, которые в корне отличаются от наших. Я пытался представить себе эти звуки, иногда при ходьбе я пробовал произнести их вслух, и прохожие удивленно оборачивались. Со временем я понял, что те несколько десятков звуков, которые мы используем, окружены неизведанными джунглями иных звуков; а поскольку значения слов таинственным образом рождаются именно из звуков, то эти джунгли кишат беспокойными зародышами неких призрачных вещей, существ и действий. Почему те, кто использует это письмо, чувствуют такую потребность различать звуки графически? Их подвигает на это наслаждение смысловым богатством голосов, наслаждение, желающее уподобить текст партитуре, полнящейся жизненными силами, что пульсируют в языке, – или, напротив, это множество знаков есть проявление боязни того, что со временем значения, слишком тесно связанные с уникальными оттенками звуков, непременно исчезнут? Судя по напряжению, исходящему от букв, они произрастали в мире страха. С одной стороны, большое количество знаков могло быть выражением склонности к педантичному описательству, думал я, а с другой – проявлением отчаянного желания выразить невнятный древний возглас, до сих пор тайно живущий в языке, дабы достичь слуха неведомого грядущего божества. Еще я размышлял о том, что означают мелкие закорючки, возносившиеся над отдельными буквами: долготу, ударение, мелодию, жест или же гримасу, что должна сопровождать произносимый звук? А может, именно эти неприметные дуги и связки как раз и передают главный смысл текста, а сами буквы – это всего лишь орнамент или обманка, которая должна сбить с толку чужака. Или что эти значки – остатки древнего священного письма, которые сохранились на периферии сообщения, подобные развалинам дворцов рухнувшей империи на окраинах новых городов, – и разобраться в них может нынче только секта посвященных, которые читают в книгах лишь этот мелкий и презираемый текст и, наверное, ждут, что после возвращения старых богов эти знаки снова вырастут и засияют на фасадах обновленных храмов.
Я понял, что наибольший ужас и тревогу вызывает не застывшее существование знаков без значения, но скорее ошеломляющее осознание того, что ничто не может быть абсолютно лишено смысла, присутствие загадочного значения, которое дрожало над буквами, как огни святого Эльма, – значения, которое было не столько курьезной особенностью этого письма, сколько смыслом, который пронизывал все сущее и внезапно становился зримым на этих страницах, потому что его не заслоняли, как порою случается, привычные нам значения, которые, как из родника, черпают свои тайны из этого сокрытого смысла, из этого прасообщения, и обновляются в нем для продолжения своей жизни, и одновременно незаметно растворяются им, и погибают от него, как от таинственной болезни. Имел ли я право утверждать, что совершенно не понимаю этой книги? Из переплетения страхов, которые пробуждались при взгляде на испещренные незнакомыми знаками страницы, самым сильным и ошеломляющим был страх, рожденный догадкой, что нечего понимать, не о чем спрашивать, страх, рожденный чувством, что за нами тихо и терпеливо наблюдает некая жуткая победа, которой мы боимся больше, чем самого жестокого поражения.
Я сидел в полупустом малостранском кафе у окна, за которым виднелась заснеженная площадь, передо мной лежала открытая книга. На сером мраморе столиков поблескивал холодный дневной свет. Вошел новый посетитель – худой пожилой мужчина с рассеянным взглядом и порывистыми движениями, один из тех неприкаянных персонажей, что появляются в послеобеденные часы в кафе на Малой Стране; проходя мимо меня, он заметил открытую книгу: на секунду он замер, колеблясь, идти ли дальше, а потом опасливо огляделся, быстро наклонился ко мне и спросил, откуда у меня эта книга. Я рассказал, как она ко мне попала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19