магазин полотенцесушителей
Ей пришлось покинуть Рим на следующий день после печального случая, поскольку сам консул прозрачно намекнул, что будет дипломатичнее оставить Рим по собственной воле, а не по настоятельной просьбе итальянского правительства. Дело в том, что в ее экзотический постельный коктейль попала (случайно ли?) дочь члена кабинета министров.
Все это Консуэла узнала, находясь в изгнании в Китцбюгеле. Она прожила там неделю, предаваясь покаянию со своим психоаналитиком. Доктор Мюттли оказался неутомимым и всякий божий день поднимался к ней на гору и занимался с ней любовью, по крайней мере каждую ночь.
Он был единственным доктором в ее жизни, который действительно облегчал ее страдания, и она считала полезным в терапевтическом отношении быть в его распоряжении в любую минуту, когда они были вместе, не говоря уж о тех часах, которые они проводили в постели. Консуэла верила, что доктор Мюттли (а она всегда называла его доктором, даже когда надо было к нему обратиться с простой просьбой вроде «Доктор, подвиньтесь, пожалуйста, вы заняли мою сторону кровати»), что доктор Мюттли был мудрым человеком, поскольку его советы помогли ей сохранить ее деньги. Он был более чем практичный человек.
Однажды утром, застегнув куртку из тюленьей кожи, прежде чем встать на лыжи, чтобы отправиться домой, он сказал: «Я много думал о ваших проблемах и пришел к выводу, что совершенно бессмысленно пробовать изменить ваш образ жизни. На это уйдет два или три года работы, вы станете несчастной, а кроме того, я не уверен, что вы сможете что-либо изменить. Так что вместо того, чтобы издеваться над собой и тратить на это кучу денег, вы должны подумать о других путях. Я имею в виду то, что вы американцы называете «бюджетом». Подумайте об этом, пока меня не будет».
И Консуэла убедилась, что доктор полностью прав. «Римские каникулы» обошлись ей почти в триста тысяч долларов, не считая оплаты счетов самого доктора Мюттли. Она выложила невесть сколько тысяч (или миллионов?) лир на лечение баритона, еще большую сумму на то, чтобы его жена и вся семья смягчилась и забрала свой иск. Она нашла весьма приемлемым (по прямой подсказке посольства) преподнести свой дом на озере Гарда в подарок министру, чью дочь «совратили похотливые иностранки, более развратные, чем куртизанки Древних Афин». Газетная вырезка с такой заметкой и была отправлена ей из посольства.
Нет, доктор Мюттли был полностью прав, и в тот же день Консуэла уже улыбалась привлекательной темноволосой женщине, окидывающей холодное пространство вокруг катка соколиным взглядом. В ту ночь она покинула доктора Мюттли ради своей новой подруги, графини Веры Таллиаферро, и начала новую, более приятную жизнь.
Как добросовестный практикующий врач, доктор Мюттли взял на себя труд навести справки о Вере, и он так и лучился от радости, когда сообщил Консуэле, что ее новая подруга происходит из одной из древнейших фамилий Венеции (из торговой ветви рода), известной своей скромностью, благопристойностью и твердостью нравов. В его голосе слышались поздравительные нотки, его рукопожатие было сердечным – заодно он преподнес ей счет. Они пришли к выводу, что достойно завершили игру, которая обоим им казалась образцом отношений между врачом и пациентом.
Для Консуэлы Вера явилась благословением свыше во многих отношениях. Вера привезла Консуэлу прямиком в Венецию и представила ее тогда еще здравствующей графине Морозини. Консуэла хотела отправиться на аудиенцию в одном из черных шелковых платьев от Ланца. Ей думалось, что в нем ее бедра кажутся более пышными, но Вера заметила, что она выглядит в нем «как вдовая молочница, пустившаяся во все тяжкие». Тогда она по совету Веры надела пышный туалет из валенсийских кружев, отнявший несколько месяцев жизни у целого эскадрона модисток. Туалет привел престарелую графиню в восторг. Ее учили шить еще девочкой, а будучи венецианкой, она питала глубокое почтение к дорогим вещам и знала им цену. Когда аудиенция подошла к концу (а это была именно аудиенция), графиня попросила Консуэлу подать ей палку. Вставая, она протянула ей руку.
Таким образом, Консуэла была допущена в самые закрытые круги венецианского общества. И она была очень благодарна Вере за это.
Она должна была благодарить Веру и за то, что та помогла ей сохранить кучу денег. Это относилось и к самой Вере. Одним из «бесов» Консуэлы, которого даже д-р Мюттли не смог изгнать, было стремление потратить на каждую свою «настоящую» любовь не менее миллиона долларов. В прошлом, не успевали высохнуть чернила на кончике пера вице-президента банка, подписавшего чек, а Консуэла уже начинала презирать объект своей преданности и щедрости.
«Все это, – заметила Вера, – происходит потому, что ты ненавидишь в глубине души свои деньги. И когда ты одариваешь ими того (или ту, все равно), кого ты любишь, ты начинаешь его ненавидеть». Вера отказалась принять обычное подношение и согласилась только на недельное пособие в тысячу долларов – «я их заслуживаю, потому что смотреть на тебя не очень-то приятно» – и на случайные подарки. Один такой подарок еще ждал своей очереди – Консуэла никак не решалась подарить ей дом в Куэрнаваке. Но единственной тому причиной было лишь то, что Консуэле самой дом не очень нравился, и она почувствовала бы себя виноватой, если бы поднесла Вере такую безвкусицу. Она не хотела поступать подло. Подводя итоги, можно сказать, что Консуэла «любила» Веру или испытывала нечто очень близкое к любви. В их взаимном чувстве не было избытка страсти, но какая-никакая страсть все же была. И если Вера чувствовала, что запасы страсти уменьшаются, она благоразумно уезжала, но не более чем на четыре-пять недель. Должно сказать, что Вера освободила Консуэлу от необходимости решать: какой секс и в какой форме она предпочитает.
Д-р Мюттли попытался сделать то же, но он был один, и она предпочитала (Консуэла это хорошо помнила) только один вид секса. Вера же переходила от одного к другому, опять возвращалась к прежнему, пробовала различные сочетания, разнообразя развлечение любыми доступными и утонченными формами. Она не знала ревности и настаивала лишь на том, чтобы Консуэла делилась с нею своими соблазнителями и соблазнительницами.
Все это принесло Консуэле успокоение, и она, освободившись от сексуального безумия, спасла свое состояние. Это ей пришлось очень по душе, потому что, вопреки мнению Веры, она вовсе не ненавидела деньги, тем более свои. Напротив, она обожала их, благодарила бога за то, что они у нее есть.
Сын трогательно думал, что она несчастлива. А она любовно думала о нем, что он… дурак.
«Сегодня он выглядит полным болваном», – думала она, глядя, как он лежит, вытянувшись во всю длину в шезлонге, открыв рот, а Сибил Харпер кормит его из рук ломтиками запеченного омара. «Очень похоже, – продолжала Консуэла, привычно ища глазами Вериной поддержки и одобрения, – на непристойность».
– Это последний scampi, дорогой, – сказала Сибил, – я слишком утомлена, чтобы дотянуться до другого.
– Scampo, – поправил ее машинально Ходдинг и проглотил кусочек. – Или scampa, может быть. Scampi означает два или больше омаров по модели bambino – bambini. Видишь, это так просто.
– Знаю, знаю. Я начну брать уроки на следующей неделе. Пожалуйста, не придирайся ко мне, дорогой.
– Придираться к тебе? – Ходдинг негодующе выпрямился. – Я был далек от этого…
Сибил поцеловала его. От Ходдинга пахло омаром, но это на какое-то мгновение напомнило ей о главной обязанности – уложить его в постель и как можно раньше. Иначе скоро они начнут ссориться по пустякам, а она предпочитала крупные сражения и даже находила в них вкус. Ничто так не опьяняло ее, как метание тарелок, книг, туфель, всего, что ни попадя, в мужчину, с которым она собиралась лечь в постель через час или чуть позже. Нежные следы ярости долго еще дают о себе знать.
Мелкие стычки были очень скверным признаком. Почти всегда ей требовалось присутствие всей ее воли, чтобы положить предел этим ссорам. Она должна быть бдительной, и должна изловчиться, чтобы убедить его в том, что это его вина. Но это была ее вина и в том не было и тени сомнения, она сама признавала это. Такой ее сделали ночи с Полом, и тело предавало ее помимо ее воли.
Это тело, которое она так любила, так баловала и одновременно обуздывала, тело, которое – она знала это наверное – стоило столько, сколько за него был готов выложить самый богатый купец, это тело было также источником постоянной тревоги. «Оно как машина, – думала она, – попавшая в руки плохому водителю. Оно вот-вот сорвется в пропасть». Не так давно она взялась читать «Пророка» и другие тонкие томики (пахнущие сухими апельсиновыми корками, как будто их обложки были сделаны из того же материала, что и сумочки пожилых леди), написанные под легким влиянием Веданты. Ее приводили в замешательство разбросанные там и сям выделенные курсивом «бытие», «познание» и «настоящее противопоставлено прошлому обобщенного опыта подсознательного», но она надеялась найти в этом чтении несколько приемлемых рецептов воздержания. Ей было наплевать на трансцедентальность, но она все же надеялась найти способ обуздать свою бунтующую плоть.
Поэтому она и отправилась в тот полдень (хотя и знала, что Ходдинг, вернувшись с двухдневной охоты, будет недоволен, когда ее не окажется на месте), все же отправилась за чертовым зельем к чертовой индианке – колдунье, или как там ее именует Вера.
Прежде чем переодеться к вечеру, она осторожно отведала пойло, и с удивлением обнаружила, что оно на вкус похоже на «Доктора Пеппера». Надо, чтобы Ходдинг попробовал его. В конце концов, это она…
– Хи…
Слог длился на удивление долго, так долго, что она успела беззвучно прошептать: «Ради Господа!» и понять, что Клоувер Прайс подошла к ним сзади.
«Какой др… чудный вечер!» – Клоувер явно оговорилась, поскольку у нее было только два привычных определения для вечеров – «дрянной» и «чудесный» – и она всегда путала, какой из них нужно употребить. Но она вовремя вспомнила, что Консуэла Коул приходилась Ходдингу матерью.
– Привет, привет, привет, – воскликнул Ходдинг, вставая, чтобы уступить место Клоувер. Он был в шутливом настроении. Сибил не могла понять причину его веселости, но чувствовала, что это – дурной знак. – Как поживает старина Баббер? – спросил Ходдинг. – Вы знакомы с Сибил, не правда ли? – он добавил это, поскольку Сибил молчала.
Она поняла намек и улыбнулась. Неожиданно она успокоилась и ее улыбка стала еще ослепительней. Эта Клоувер не представляет никакой угрозы.
– Он развлекается тем, что раздает всем пинки, – сказала Клоувер с полуразвязной, полусмущенной улыбкой. – Он говорит, что когда вернется в Мидленд и устроит там позднюю вечеринку, то тоже так будет делать. Я думаю, он слишком хамит, не правда ли?
– Вы уже сделали ваши заметки? – спросила Сибил не без любезности.
– Нет, я еще успею, – угрюмо ответила Клоувер. Она держала в руках стакан, наполненный едва не до краев виски бурого цвета. Было неясно: она уже пьяна или только собирается напиться. Сосредоточившись, она сделала большой глоток, прежде чем продолжить. – Дело в том, – она говорила с сильным акцентом уроженки Беннингтона, и ее слова падали, как сухие бисквиты, в мягкой мексиканской атмосфере, – что я делаю свои записи, когда ложусь в постель. Обычно бывает очень поздно, и они поэтому такие лирические. Очень трудно быть объективной в четыре часа утра, а я ведь обязана быть объективной. – Ее голос угас. – Баббер… – она попыталась закончить мысль, но запнулась.
– Продолжайте.
«Ходдинг будет подбадривать кого угодно», – подумала Сибил.
– Баббер, – выговорила она, сделав еще глоток, – замечательный человек. Самый бескорыстный из всех, кого я знаю. Он такой старомодный.
Сибил хотела бы сказать то же самое. Она научилась таким штучкам в Нью-Йорке, но забыла это.
– Как давно вы знакомы с ним? – спросила она.
– Два месяца, – ответила Клоувер, взяла из рук Ходдинга его стакан и стала осушать его. Теперь все вопросы отпали – она была пьяна. – Я встретила его в Найман-Маркусе, когда гостила там у своей подруги по колледжу. Я никогда не встречала такого человека. Я сказала ему, что хочу написать про него роман, и он подарил мне бриллиантовый браслет. Или это было в другой раз… Он сказал, что сделает из меня женщину. – Она закрыла глаза, и Ходдингу на мгновение показалось, что она вот-вот упадет ему на грудь. Но она снова открыла глаза и добавила: – Он даже пальцем не тронул меня. – Она резко вскочила, одной рукой одернула подол, а другой подтянула бюстгальтер. Затем, видимо, из любви к симметрии, она поменяла руки и, завершила начатое.
Это заняло у нее довольно много времени, и она, казалось, забыла о Сибил и Ходдинге. Она повернулась и зашагала было прочь, но врезалась прямиком в человека по имени Деймон Роум. Ее неуклюжесть привела к тому, что Деймон, которого волокла на себе женщина по имени Диоза Мелинда, уткнулся носом в спинку стула и разразился проклятьями по-итальянски. У Диозы, в свою очередь, лопнули на заднице шелковые брюки, и она выругалась по-испански. Сквозь яростную брань едва пробивались стоны Клоувер на чистейшем беннигтонском диалекте: «Какой ужас!»
Сибил, воспользовавшись замешательством, ущипнула Ходдинга за руку. Тот согласно кивнул, и они покинули поле боя.
Гэвин Хеннесси наблюдал за клубком вопящих тел, наслаждаясь этим зрелищем. Когда, казалось, пожар страстей уже готов был погаснуть, в него подлили масла. Двое услужливых японских боев поспешили на помощь барахтающимся, потеряли равновесие и плюхнулись на кучу, украсив ее наподобие селедочных филе.
Хеннесси зарычал от наслаждения и шлепнул Зою, свою девицу, по плечу так, что она взвыла. Несмотря на боль, она была рада почувствовать силу его ударов. Гэвин, как она ни старалась, никак не мог возбудиться. Зоя была уличной девкой, но английской, настоящей кокни по происхождению, и очень гордилась этим. Ощущение поражения было таким сильным, что она с горя начала покрываться прыщами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Все это Консуэла узнала, находясь в изгнании в Китцбюгеле. Она прожила там неделю, предаваясь покаянию со своим психоаналитиком. Доктор Мюттли оказался неутомимым и всякий божий день поднимался к ней на гору и занимался с ней любовью, по крайней мере каждую ночь.
Он был единственным доктором в ее жизни, который действительно облегчал ее страдания, и она считала полезным в терапевтическом отношении быть в его распоряжении в любую минуту, когда они были вместе, не говоря уж о тех часах, которые они проводили в постели. Консуэла верила, что доктор Мюттли (а она всегда называла его доктором, даже когда надо было к нему обратиться с простой просьбой вроде «Доктор, подвиньтесь, пожалуйста, вы заняли мою сторону кровати»), что доктор Мюттли был мудрым человеком, поскольку его советы помогли ей сохранить ее деньги. Он был более чем практичный человек.
Однажды утром, застегнув куртку из тюленьей кожи, прежде чем встать на лыжи, чтобы отправиться домой, он сказал: «Я много думал о ваших проблемах и пришел к выводу, что совершенно бессмысленно пробовать изменить ваш образ жизни. На это уйдет два или три года работы, вы станете несчастной, а кроме того, я не уверен, что вы сможете что-либо изменить. Так что вместо того, чтобы издеваться над собой и тратить на это кучу денег, вы должны подумать о других путях. Я имею в виду то, что вы американцы называете «бюджетом». Подумайте об этом, пока меня не будет».
И Консуэла убедилась, что доктор полностью прав. «Римские каникулы» обошлись ей почти в триста тысяч долларов, не считая оплаты счетов самого доктора Мюттли. Она выложила невесть сколько тысяч (или миллионов?) лир на лечение баритона, еще большую сумму на то, чтобы его жена и вся семья смягчилась и забрала свой иск. Она нашла весьма приемлемым (по прямой подсказке посольства) преподнести свой дом на озере Гарда в подарок министру, чью дочь «совратили похотливые иностранки, более развратные, чем куртизанки Древних Афин». Газетная вырезка с такой заметкой и была отправлена ей из посольства.
Нет, доктор Мюттли был полностью прав, и в тот же день Консуэла уже улыбалась привлекательной темноволосой женщине, окидывающей холодное пространство вокруг катка соколиным взглядом. В ту ночь она покинула доктора Мюттли ради своей новой подруги, графини Веры Таллиаферро, и начала новую, более приятную жизнь.
Как добросовестный практикующий врач, доктор Мюттли взял на себя труд навести справки о Вере, и он так и лучился от радости, когда сообщил Консуэле, что ее новая подруга происходит из одной из древнейших фамилий Венеции (из торговой ветви рода), известной своей скромностью, благопристойностью и твердостью нравов. В его голосе слышались поздравительные нотки, его рукопожатие было сердечным – заодно он преподнес ей счет. Они пришли к выводу, что достойно завершили игру, которая обоим им казалась образцом отношений между врачом и пациентом.
Для Консуэлы Вера явилась благословением свыше во многих отношениях. Вера привезла Консуэлу прямиком в Венецию и представила ее тогда еще здравствующей графине Морозини. Консуэла хотела отправиться на аудиенцию в одном из черных шелковых платьев от Ланца. Ей думалось, что в нем ее бедра кажутся более пышными, но Вера заметила, что она выглядит в нем «как вдовая молочница, пустившаяся во все тяжкие». Тогда она по совету Веры надела пышный туалет из валенсийских кружев, отнявший несколько месяцев жизни у целого эскадрона модисток. Туалет привел престарелую графиню в восторг. Ее учили шить еще девочкой, а будучи венецианкой, она питала глубокое почтение к дорогим вещам и знала им цену. Когда аудиенция подошла к концу (а это была именно аудиенция), графиня попросила Консуэлу подать ей палку. Вставая, она протянула ей руку.
Таким образом, Консуэла была допущена в самые закрытые круги венецианского общества. И она была очень благодарна Вере за это.
Она должна была благодарить Веру и за то, что та помогла ей сохранить кучу денег. Это относилось и к самой Вере. Одним из «бесов» Консуэлы, которого даже д-р Мюттли не смог изгнать, было стремление потратить на каждую свою «настоящую» любовь не менее миллиона долларов. В прошлом, не успевали высохнуть чернила на кончике пера вице-президента банка, подписавшего чек, а Консуэла уже начинала презирать объект своей преданности и щедрости.
«Все это, – заметила Вера, – происходит потому, что ты ненавидишь в глубине души свои деньги. И когда ты одариваешь ими того (или ту, все равно), кого ты любишь, ты начинаешь его ненавидеть». Вера отказалась принять обычное подношение и согласилась только на недельное пособие в тысячу долларов – «я их заслуживаю, потому что смотреть на тебя не очень-то приятно» – и на случайные подарки. Один такой подарок еще ждал своей очереди – Консуэла никак не решалась подарить ей дом в Куэрнаваке. Но единственной тому причиной было лишь то, что Консуэле самой дом не очень нравился, и она почувствовала бы себя виноватой, если бы поднесла Вере такую безвкусицу. Она не хотела поступать подло. Подводя итоги, можно сказать, что Консуэла «любила» Веру или испытывала нечто очень близкое к любви. В их взаимном чувстве не было избытка страсти, но какая-никакая страсть все же была. И если Вера чувствовала, что запасы страсти уменьшаются, она благоразумно уезжала, но не более чем на четыре-пять недель. Должно сказать, что Вера освободила Консуэлу от необходимости решать: какой секс и в какой форме она предпочитает.
Д-р Мюттли попытался сделать то же, но он был один, и она предпочитала (Консуэла это хорошо помнила) только один вид секса. Вера же переходила от одного к другому, опять возвращалась к прежнему, пробовала различные сочетания, разнообразя развлечение любыми доступными и утонченными формами. Она не знала ревности и настаивала лишь на том, чтобы Консуэла делилась с нею своими соблазнителями и соблазнительницами.
Все это принесло Консуэле успокоение, и она, освободившись от сексуального безумия, спасла свое состояние. Это ей пришлось очень по душе, потому что, вопреки мнению Веры, она вовсе не ненавидела деньги, тем более свои. Напротив, она обожала их, благодарила бога за то, что они у нее есть.
Сын трогательно думал, что она несчастлива. А она любовно думала о нем, что он… дурак.
«Сегодня он выглядит полным болваном», – думала она, глядя, как он лежит, вытянувшись во всю длину в шезлонге, открыв рот, а Сибил Харпер кормит его из рук ломтиками запеченного омара. «Очень похоже, – продолжала Консуэла, привычно ища глазами Вериной поддержки и одобрения, – на непристойность».
– Это последний scampi, дорогой, – сказала Сибил, – я слишком утомлена, чтобы дотянуться до другого.
– Scampo, – поправил ее машинально Ходдинг и проглотил кусочек. – Или scampa, может быть. Scampi означает два или больше омаров по модели bambino – bambini. Видишь, это так просто.
– Знаю, знаю. Я начну брать уроки на следующей неделе. Пожалуйста, не придирайся ко мне, дорогой.
– Придираться к тебе? – Ходдинг негодующе выпрямился. – Я был далек от этого…
Сибил поцеловала его. От Ходдинга пахло омаром, но это на какое-то мгновение напомнило ей о главной обязанности – уложить его в постель и как можно раньше. Иначе скоро они начнут ссориться по пустякам, а она предпочитала крупные сражения и даже находила в них вкус. Ничто так не опьяняло ее, как метание тарелок, книг, туфель, всего, что ни попадя, в мужчину, с которым она собиралась лечь в постель через час или чуть позже. Нежные следы ярости долго еще дают о себе знать.
Мелкие стычки были очень скверным признаком. Почти всегда ей требовалось присутствие всей ее воли, чтобы положить предел этим ссорам. Она должна быть бдительной, и должна изловчиться, чтобы убедить его в том, что это его вина. Но это была ее вина и в том не было и тени сомнения, она сама признавала это. Такой ее сделали ночи с Полом, и тело предавало ее помимо ее воли.
Это тело, которое она так любила, так баловала и одновременно обуздывала, тело, которое – она знала это наверное – стоило столько, сколько за него был готов выложить самый богатый купец, это тело было также источником постоянной тревоги. «Оно как машина, – думала она, – попавшая в руки плохому водителю. Оно вот-вот сорвется в пропасть». Не так давно она взялась читать «Пророка» и другие тонкие томики (пахнущие сухими апельсиновыми корками, как будто их обложки были сделаны из того же материала, что и сумочки пожилых леди), написанные под легким влиянием Веданты. Ее приводили в замешательство разбросанные там и сям выделенные курсивом «бытие», «познание» и «настоящее противопоставлено прошлому обобщенного опыта подсознательного», но она надеялась найти в этом чтении несколько приемлемых рецептов воздержания. Ей было наплевать на трансцедентальность, но она все же надеялась найти способ обуздать свою бунтующую плоть.
Поэтому она и отправилась в тот полдень (хотя и знала, что Ходдинг, вернувшись с двухдневной охоты, будет недоволен, когда ее не окажется на месте), все же отправилась за чертовым зельем к чертовой индианке – колдунье, или как там ее именует Вера.
Прежде чем переодеться к вечеру, она осторожно отведала пойло, и с удивлением обнаружила, что оно на вкус похоже на «Доктора Пеппера». Надо, чтобы Ходдинг попробовал его. В конце концов, это она…
– Хи…
Слог длился на удивление долго, так долго, что она успела беззвучно прошептать: «Ради Господа!» и понять, что Клоувер Прайс подошла к ним сзади.
«Какой др… чудный вечер!» – Клоувер явно оговорилась, поскольку у нее было только два привычных определения для вечеров – «дрянной» и «чудесный» – и она всегда путала, какой из них нужно употребить. Но она вовремя вспомнила, что Консуэла Коул приходилась Ходдингу матерью.
– Привет, привет, привет, – воскликнул Ходдинг, вставая, чтобы уступить место Клоувер. Он был в шутливом настроении. Сибил не могла понять причину его веселости, но чувствовала, что это – дурной знак. – Как поживает старина Баббер? – спросил Ходдинг. – Вы знакомы с Сибил, не правда ли? – он добавил это, поскольку Сибил молчала.
Она поняла намек и улыбнулась. Неожиданно она успокоилась и ее улыбка стала еще ослепительней. Эта Клоувер не представляет никакой угрозы.
– Он развлекается тем, что раздает всем пинки, – сказала Клоувер с полуразвязной, полусмущенной улыбкой. – Он говорит, что когда вернется в Мидленд и устроит там позднюю вечеринку, то тоже так будет делать. Я думаю, он слишком хамит, не правда ли?
– Вы уже сделали ваши заметки? – спросила Сибил не без любезности.
– Нет, я еще успею, – угрюмо ответила Клоувер. Она держала в руках стакан, наполненный едва не до краев виски бурого цвета. Было неясно: она уже пьяна или только собирается напиться. Сосредоточившись, она сделала большой глоток, прежде чем продолжить. – Дело в том, – она говорила с сильным акцентом уроженки Беннингтона, и ее слова падали, как сухие бисквиты, в мягкой мексиканской атмосфере, – что я делаю свои записи, когда ложусь в постель. Обычно бывает очень поздно, и они поэтому такие лирические. Очень трудно быть объективной в четыре часа утра, а я ведь обязана быть объективной. – Ее голос угас. – Баббер… – она попыталась закончить мысль, но запнулась.
– Продолжайте.
«Ходдинг будет подбадривать кого угодно», – подумала Сибил.
– Баббер, – выговорила она, сделав еще глоток, – замечательный человек. Самый бескорыстный из всех, кого я знаю. Он такой старомодный.
Сибил хотела бы сказать то же самое. Она научилась таким штучкам в Нью-Йорке, но забыла это.
– Как давно вы знакомы с ним? – спросила она.
– Два месяца, – ответила Клоувер, взяла из рук Ходдинга его стакан и стала осушать его. Теперь все вопросы отпали – она была пьяна. – Я встретила его в Найман-Маркусе, когда гостила там у своей подруги по колледжу. Я никогда не встречала такого человека. Я сказала ему, что хочу написать про него роман, и он подарил мне бриллиантовый браслет. Или это было в другой раз… Он сказал, что сделает из меня женщину. – Она закрыла глаза, и Ходдингу на мгновение показалось, что она вот-вот упадет ему на грудь. Но она снова открыла глаза и добавила: – Он даже пальцем не тронул меня. – Она резко вскочила, одной рукой одернула подол, а другой подтянула бюстгальтер. Затем, видимо, из любви к симметрии, она поменяла руки и, завершила начатое.
Это заняло у нее довольно много времени, и она, казалось, забыла о Сибил и Ходдинге. Она повернулась и зашагала было прочь, но врезалась прямиком в человека по имени Деймон Роум. Ее неуклюжесть привела к тому, что Деймон, которого волокла на себе женщина по имени Диоза Мелинда, уткнулся носом в спинку стула и разразился проклятьями по-итальянски. У Диозы, в свою очередь, лопнули на заднице шелковые брюки, и она выругалась по-испански. Сквозь яростную брань едва пробивались стоны Клоувер на чистейшем беннигтонском диалекте: «Какой ужас!»
Сибил, воспользовавшись замешательством, ущипнула Ходдинга за руку. Тот согласно кивнул, и они покинули поле боя.
Гэвин Хеннесси наблюдал за клубком вопящих тел, наслаждаясь этим зрелищем. Когда, казалось, пожар страстей уже готов был погаснуть, в него подлили масла. Двое услужливых японских боев поспешили на помощь барахтающимся, потеряли равновесие и плюхнулись на кучу, украсив ее наподобие селедочных филе.
Хеннесси зарычал от наслаждения и шлепнул Зою, свою девицу, по плечу так, что она взвыла. Несмотря на боль, она была рада почувствовать силу его ударов. Гэвин, как она ни старалась, никак не мог возбудиться. Зоя была уличной девкой, но английской, настоящей кокни по происхождению, и очень гордилась этим. Ощущение поражения было таким сильным, что она с горя начала покрываться прыщами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45