Отзывчивый Wodolei.ru
Музыка источает сильный запах и оставляет изысканный вкус – как тот, что постепенно улетучивается с их губ.
Дон Абрахам утратил прежнюю представительность на подиуме. Похудевший и сгорбленный, он похож на старика, которому стоит усилий удерживать дирижерскую палочку. Когда он наконец взмахивает ею, музыканты видят, что для него мир превратился в ад. Он не дирижирует, а дрожит, выведенный из равновесия музыкой, в которой узнает плач, проклятия и крики осужденных на смерть. Если оркестр замолкает, тишина напоминает ему жуткие тюремные рассветы. Оркестранты не знают, что делать. Заканчивают пьесу очень тихо, предельно плавно, почти тайком, боясь его сумасшедших глаз. Только скрипка Фридриха и гитара Звездочета чужды страха всех остальных инструментов, которые смолкают постепенно, как осторожные шаги визитеров, удаляющихся из комнаты больного. Скрипка Фридриха и гитара Звездочета ищут друг друга и взмывают над всеобщим страхом. Двадцать маэстро опасаются худшего и бросают гневные порицающие взгляды на двух легкомысленных юнцов, а те ведут и ведут мелодию, которая превращается как бы в игру зеркал, теряющуюся в бесконечности. Маэстро опасаются, что сердце или ослабленный мозг дона Абрахама не сможет вынести эмоций, рождаемых этой музыкой. Они и сами потрясены тем интенсивным напором, с каким два инструмента преследуют друг друга, чтобы в конце концов слиться в одно целое. Руки дона Абрахама зависают в воздухе, словно стропила, готовые рухнуть. Его лицо – предсмертная гримаса. Но мало-помалу оно оживает. Вначале вспыхивают уши, потом нос, и в конце концов все лицо воспламеняется. Он закрыл глаза, и музыканты убеждены, что он на грани истерики. Но на самом деле он постепенно вновь приобретает свои прежние черты, искаженные тюрьмой. Исчезают многие морщины, плечи расправляются. Даже мятый фрак разглаживается. Его обычные габариты не восстанавливаются, но возвращается прежняя осанка. Открывая глаза, он вдыхает аромат гардении, блистающей в петлице. Семь тридцать вечера, и очень скоро они должны будут играть перед публикой, начинающей уже заполнять столики на террасе «Атлантики».
– Спасибо, – говорит им дон Абрахам. – Вот сейчас я готов. Я могу дирижировать вами, дорогие друзья. Спасибо за то, что вы снова дали мне услышать звучание любви.
«Что пережил этот человек? – думает Звездочет. – Что он имел в виду, говоря о любви?» Когда заканчивается выступление и он возвращается домой, этот же вопрос приходит ему в голову за один лестничный пролет до его собственной квартиры. «Это тоже любовь?» – спрашивает он себя, узнав о том, что Ассенс, газетчик, заболел тифом, и обнаружив Фелисиану, его жену, у изголовья постели больного, молящую: зарази меня этой вошью, я хочу умереть с тобой.
– Pediculiis vestimenti, Фелисиана.
– Зеленая вошь, Дарио, – отвечает, сдерживая слезы, Фелисиана. – Не приукрашивай смерть, ведь в жизни ты всегда называл хлеб хлебом и вино вином.
С некоторых пор в Кадисе идут разговоры о вызывающем тревогу количестве заболеваний и смертей, но категорически запрещено называть эпидемию эпидемией. Звездочет забился в темный угол, откуда наблюдает глазами, светящимися, как витражи, за тем, как гаснет фиолетовый закат в чужой спальне. Он понимает, что это и закат двух жизней и что эти двое делают сейчас свои последние шаги с той же естественностью, с какой уходит солнце. Ассенс, как всегда, изрыгает проклятия против газет:
– Скоро три года, как был первый случай, и ни разу ни одного сообщения об эпидемии.
Она ничего не говорит, лишь сжимает его руку и красноречиво смотрит на него. Утром она побывала в благотворительном медицинском пункте. Мед-брат в навязчиво-голубом халате – цвета фалангисгской формы – и с вышитыми на грудном кармане ярмом и стрелами сказал ей:
– О каких вакцинах вы говорите? Эти отвратительные насекомые исчезнут, если вы будете хорошо мыться с мылом, часто менять белье и гладить его, а лучше кипятить. Выход очень прост: мойтесь.
– Вы думаете, мы свиньи? Я говорю вам о тифе.
– Тиф? Это слово чуждо нашему словарю, сеньора. Наша единственная партия считает, что болезнь – это не простой результат инфекционного, наследственного или физического факторов, а логическое следствие органического расстройства, вызванного духовным кризисом этого мира.
Когда она рассказала это Ассенсу, старый журналист написал красными чернилами свою последнюю хронику поверх первой полосы газеты: «Они решили сделать ответственными за болезнь нас – тех, которые страдают. Ловкая нравственная подтасовка, которая превращает нас в виновников собственной смерти. Разве я зеленая вошь?»
Когда вечереет, он уже не в силах держать перо. Пламя лихорадки оживает и зажигает его тело.
– Я сделаю тебе втирание, – печально говорит Фелисиана, но его пальцы переплетаются с ее рукой, как виноградная лоза. – Мы не можем позволить себе платного медика.
– Иди найди доктора Бустаманте.
– Но ты всегда его ненавидел, Дарио.
– Ты ошибаешься. Я не ненавидел его, я его боялся. Я всегда знал, что он любит тебя.
– Ты прав. Он может взяться тебя лечить.
– Не ради меня, Фелисиана. Для меня уже мало что можно сделать. Ради тебя. Он тебя поддержит, когда меня не будет.
– Тогда я никуда не пойду, потому что я умру вместе с тобой.
Их переплетенные пальцы невозможно различить. Фелисиана отворачивается, чтоб он не видел ее слез, и в этот момент вспоминает, что Звездочет тоже находится в комнате.
– А ты, мальчик… Сыграй нам какую-нибудь песню про любовь. Если усиливается лихорадка – лучше, чтоб это было по стоящей причине, а не от укуса гадкого насекомого.
Иногда во время вечерних выступлений Звездочет чувствует, что музыка оркестра как бы сопровождает немой фильм. Две враждующие стороны непримиримо разделены, но в соответствии с чудовищным парадоксом отчаяние одних превращается в выгодное дельце для других. Непростое дело бегство и, главное, недешевое. Скоро он научился расшифровывать таинственное шептание, намеки, драматические жесты, напряженную тревогу жизней, подвергающихся опасности. Он замечает прожорливые и подстерегающие взгляды спекулянтов, мошенников всех мастей, чиновников-взяточников и полицейских, которые прикидывают выгоду от той или иной торговой операции. Его музыка сопровождает сумрачные приходы и уходы приезжих, то и дело пересекающих террасу, слишком усталых, чтобы думать. Затем образы киноленты, которую каждый день смотрят со своих подмостков музыканты, оживляются. Без околичностей спекулянты подступают к несчастным, вливая в их уши поток предложений. Предлагаются паспорта и билеты на корабли, обещания добыть места на рыболовные суда, которые должны прийти в Гибралтар или на север Африки, и даже фиктивные браки, чтоб получить испанские документы. И последние банкноты, ревностно доселе оберегаемые, начинают покидать карманы беженцев, которые уже оставили по дороге изгнания ручеек золотых луидоров, швейцарских франков, немецких марок, драгоценных камней.
Деньги переходят из рук в руки с удивительной легкостью. В считанных километрах от свободы переправка людей становится таким же выгодным бизнесом, как спекуляция и контрабанда. Всяк кому не лень зарабатывает деньги. Деньги, как циклон, сносят каждый вечер «Атлантику» с лица земли, разрушают мозги и оставляют повсюду след несчастья, отдающий бредом бранных полей, на которых ожесточенно избиваются люди. Даже Гортензия позволила себя соблазнить. Однажды мальчики, к своему огорчению, обнаруживают, что подарки, которые она получает, вовсе не подношения ее обожателей, а плата за определенные услуги. Они сводятся к тому, чтоб устраивать заинтересованным лицам встречи в любой час дня или ночи, и Гортензия не видит в этом ничего предосудительного. Но именно ее целомудренность в сочетании с ее покровительственной и простодушной манерой – причина преуспевания ее бизнеса. Способность Гортензии рядить под любовь то, что на самом деле лишь низменная коммерция, тревожит Звездочета еще и в связи с тем, что его собственный отец тоже в последнее время стал располагать немалыми деньгами, и неизвестно, откуда он их берет.
Существуют лекарства для больных тел, но не для больных чувств, не для покалеченной доброты, не для грез, зараженных алчностью, не для продажной любви. Мальчики как бы молча уславливаются играть прекрасные мелодии специально для тех людей, которых они любят, чтобы восстанавливать гармонию в их сердцах и вкус к старым благородным чувствам. Конкретно на Гортензию мелодии не действуют, но иногда терапия дает даже чрезмерный эффект. У дона Абрахама по любому случаю начинают наворачиваться слезы. Обычного хлопка кухонной двери достаточно, чтобы растрогать его. «Бедная дверь, – вздыхает он. – Тебе не кажется, Фридрих, что дверь, когда закрывается, жалуется, как заключенный?»
Перпетуо, швейцар, наблюдает за движением денежных потоков, но к его рукам они не пристают. У дверей отеля, среди роскошных машин с иностранными номерами, провожатые, доставившие беглецов от французской границы, горячо торгуются за надбавку к своему гонорару, грозя иначе известить в последний момент полицию. Вестибюль пересекают люди всех сортов. Фашистское начальство, надменное, германизированное и напыщенное, смешивается с артистами сарсуэлы, воняющими античесоточным лосьоном «Бру», которые выступают в Муниципальном театре. Агенты немецкого консульства соперничают с агентами партии и агентами гестапо, и кажется, все они играют в бильярд своими черепами в форме баклажана, вышагивая между итальянскими офицерами в безукоризненно белой форме с фуражками, сдвинутыми набекрень, и агентами службы военной информации с лоснящимися физиономиями лавочников и карандашиками за ухом, чтоб писать свои доклады. Между проститутками, составляющими часть обстановки отеля, дефилируют авантюристы с воловьими глазами, что пасутся на жалованье у двух или трех держав, пьяные винозаводчики, маркизы, живущие в долг, и поэт-лауреат, которого на стрельбище спутали с голубем и чуть не всадили в него пулю. Самые дешевые из проституток, приписанные к «Белой харчевне», щедро демонстрируют свои белесые ягодицы. Проститутки шикарные, с парижскими причесочками, походят на прекрасных животных на выгуле. Проститутки чахоточные, с непременным женихом в тюрьме, подавляют кровавую рвоту и подтверждают глубокими взглядами славу о своей пресловутой пылкости. Шпионские службы так размножились, что всегда тут же торчит какой-нибудь фрукт, проверяющий список клиентов отеля. В этом списке присутствует имя Лесли Ховарда, голливудского актера, который на этот раз исчез взаправду после стольких своих исчезновений на экране. А также имя одной принцессы, которая больше обеспокоена судьбой двух своих огромных датских догов, чем своего незначительного мужа. А также имя старика миллионера, предпринявшего исход в компании молоденьких медсестричек. Есть в списке свергнутые короли и безвестные люди, выдающие себя за других равно безвестных людей, есть мошенники и фальсификаторы паспортов и продовольственных карточек, есть разбогатевшие владельцы рыболовных судов. Есть союзнические пилоты, сбитые во Франции. Есть евреи. Трусливые дрожащие евреи, которых чудесная смотровая площадка, терраса «Атлантики», страшит, как бездна, обрывающаяся в море.
Перпетуо презирает весь этот маскарад. Он объясняет Звездочету, что человеческие существа надо представлять себе в чем мать родила, чтоб определить их настоящую цену.
– Попробуй, малыш. Кто б сказал, что у ежа под иголками скрывается такое нежное мясцо, что пальчики оближешь? Попробуй. Выбери самого надутого из всех и вообрази, что раздел его. Увидишь его таким, каков он есть, потому что голое тело никогда не врет. Увидишь преступника, слабака, тюх-тю, козла. Смешно, что они стараются выглядеть чем-то противоположным. Если карамель ментоловая, то заворачивается в бумажку от земляничной. За те годы, что я провел в этом привилегированном обществе, я мог бы превратиться в мудрого Соломона, если бы меня не сбивали с панталыку женщины. Я смотрю только на них, и, конечно, совсем на другой манер. Я смотрю на них, как ребенок на витрину кондитерского магазина. Воображение мужчины – как летающий член. Они проходят перед стойкой, и я берусь за них: я раздеваю их, пока они идут отсюда до лифта, а летающий член бьет крылами и следует за ними до их комнат. Летающий член забирается к ним в постели, и я занимаюсь с ними любовью, хотя между нами двести метров расстояния, стены и этажи. Гортензия говорит, что я только мастурбатор, но дело в том, что я некрасив и беден и никто не любит меня взаправду. Поэтому я люблю их тайком, наполняя в день два полных ведра любовью. Хотя в последнее время мне ни до кого нет дела, кроме Литзи.
Сефардка живет на последнем этаже «Атлантики», самом дешевом, где пол в коридоре огрызается на приезжих. Там селят команды тореадоров, офицеров регулярных марокканских частей, беженцев, проводящих время за изучением карты побережья, и – из-за странного суеверия директора отеля – исполнителей танго: он убежден, что они путешествуют с чемоданами, набитыми несчастьями.
Когда Литзи пересекает вестибюль, ее нежное тело весталки с совершенными формами кажется вырезанным из мрамора. Старинный волнующий кастильский язык, на котором она говорит, поражает швейцара, как будто он получает послание из иного мира или по крайней мере из иной эпохи. Он спрашивает ее, какой была тогда Испания, и она отвечает шелковыми звуками сефардского.
В Литзи сочетаются две великие страсти Перпетуо: его несбыточная любовь швейцара и его страсть к познанию человечества, которое вихрем проносится перед его стойкой. «У меня ощущение, что эта – останется, – признается он Звездочету и указывает на свое сердце. – Останется отчеканенная вот здесь».
Когда Литзи не сидит на набережной, высматривая корабль, который все никак не приходит, ее можно видеть в окне ее комнаты, с глазами, следящими за фелюгами, что отправились в море за скумбрией.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Дон Абрахам утратил прежнюю представительность на подиуме. Похудевший и сгорбленный, он похож на старика, которому стоит усилий удерживать дирижерскую палочку. Когда он наконец взмахивает ею, музыканты видят, что для него мир превратился в ад. Он не дирижирует, а дрожит, выведенный из равновесия музыкой, в которой узнает плач, проклятия и крики осужденных на смерть. Если оркестр замолкает, тишина напоминает ему жуткие тюремные рассветы. Оркестранты не знают, что делать. Заканчивают пьесу очень тихо, предельно плавно, почти тайком, боясь его сумасшедших глаз. Только скрипка Фридриха и гитара Звездочета чужды страха всех остальных инструментов, которые смолкают постепенно, как осторожные шаги визитеров, удаляющихся из комнаты больного. Скрипка Фридриха и гитара Звездочета ищут друг друга и взмывают над всеобщим страхом. Двадцать маэстро опасаются худшего и бросают гневные порицающие взгляды на двух легкомысленных юнцов, а те ведут и ведут мелодию, которая превращается как бы в игру зеркал, теряющуюся в бесконечности. Маэстро опасаются, что сердце или ослабленный мозг дона Абрахама не сможет вынести эмоций, рождаемых этой музыкой. Они и сами потрясены тем интенсивным напором, с каким два инструмента преследуют друг друга, чтобы в конце концов слиться в одно целое. Руки дона Абрахама зависают в воздухе, словно стропила, готовые рухнуть. Его лицо – предсмертная гримаса. Но мало-помалу оно оживает. Вначале вспыхивают уши, потом нос, и в конце концов все лицо воспламеняется. Он закрыл глаза, и музыканты убеждены, что он на грани истерики. Но на самом деле он постепенно вновь приобретает свои прежние черты, искаженные тюрьмой. Исчезают многие морщины, плечи расправляются. Даже мятый фрак разглаживается. Его обычные габариты не восстанавливаются, но возвращается прежняя осанка. Открывая глаза, он вдыхает аромат гардении, блистающей в петлице. Семь тридцать вечера, и очень скоро они должны будут играть перед публикой, начинающей уже заполнять столики на террасе «Атлантики».
– Спасибо, – говорит им дон Абрахам. – Вот сейчас я готов. Я могу дирижировать вами, дорогие друзья. Спасибо за то, что вы снова дали мне услышать звучание любви.
«Что пережил этот человек? – думает Звездочет. – Что он имел в виду, говоря о любви?» Когда заканчивается выступление и он возвращается домой, этот же вопрос приходит ему в голову за один лестничный пролет до его собственной квартиры. «Это тоже любовь?» – спрашивает он себя, узнав о том, что Ассенс, газетчик, заболел тифом, и обнаружив Фелисиану, его жену, у изголовья постели больного, молящую: зарази меня этой вошью, я хочу умереть с тобой.
– Pediculiis vestimenti, Фелисиана.
– Зеленая вошь, Дарио, – отвечает, сдерживая слезы, Фелисиана. – Не приукрашивай смерть, ведь в жизни ты всегда называл хлеб хлебом и вино вином.
С некоторых пор в Кадисе идут разговоры о вызывающем тревогу количестве заболеваний и смертей, но категорически запрещено называть эпидемию эпидемией. Звездочет забился в темный угол, откуда наблюдает глазами, светящимися, как витражи, за тем, как гаснет фиолетовый закат в чужой спальне. Он понимает, что это и закат двух жизней и что эти двое делают сейчас свои последние шаги с той же естественностью, с какой уходит солнце. Ассенс, как всегда, изрыгает проклятия против газет:
– Скоро три года, как был первый случай, и ни разу ни одного сообщения об эпидемии.
Она ничего не говорит, лишь сжимает его руку и красноречиво смотрит на него. Утром она побывала в благотворительном медицинском пункте. Мед-брат в навязчиво-голубом халате – цвета фалангисгской формы – и с вышитыми на грудном кармане ярмом и стрелами сказал ей:
– О каких вакцинах вы говорите? Эти отвратительные насекомые исчезнут, если вы будете хорошо мыться с мылом, часто менять белье и гладить его, а лучше кипятить. Выход очень прост: мойтесь.
– Вы думаете, мы свиньи? Я говорю вам о тифе.
– Тиф? Это слово чуждо нашему словарю, сеньора. Наша единственная партия считает, что болезнь – это не простой результат инфекционного, наследственного или физического факторов, а логическое следствие органического расстройства, вызванного духовным кризисом этого мира.
Когда она рассказала это Ассенсу, старый журналист написал красными чернилами свою последнюю хронику поверх первой полосы газеты: «Они решили сделать ответственными за болезнь нас – тех, которые страдают. Ловкая нравственная подтасовка, которая превращает нас в виновников собственной смерти. Разве я зеленая вошь?»
Когда вечереет, он уже не в силах держать перо. Пламя лихорадки оживает и зажигает его тело.
– Я сделаю тебе втирание, – печально говорит Фелисиана, но его пальцы переплетаются с ее рукой, как виноградная лоза. – Мы не можем позволить себе платного медика.
– Иди найди доктора Бустаманте.
– Но ты всегда его ненавидел, Дарио.
– Ты ошибаешься. Я не ненавидел его, я его боялся. Я всегда знал, что он любит тебя.
– Ты прав. Он может взяться тебя лечить.
– Не ради меня, Фелисиана. Для меня уже мало что можно сделать. Ради тебя. Он тебя поддержит, когда меня не будет.
– Тогда я никуда не пойду, потому что я умру вместе с тобой.
Их переплетенные пальцы невозможно различить. Фелисиана отворачивается, чтоб он не видел ее слез, и в этот момент вспоминает, что Звездочет тоже находится в комнате.
– А ты, мальчик… Сыграй нам какую-нибудь песню про любовь. Если усиливается лихорадка – лучше, чтоб это было по стоящей причине, а не от укуса гадкого насекомого.
Иногда во время вечерних выступлений Звездочет чувствует, что музыка оркестра как бы сопровождает немой фильм. Две враждующие стороны непримиримо разделены, но в соответствии с чудовищным парадоксом отчаяние одних превращается в выгодное дельце для других. Непростое дело бегство и, главное, недешевое. Скоро он научился расшифровывать таинственное шептание, намеки, драматические жесты, напряженную тревогу жизней, подвергающихся опасности. Он замечает прожорливые и подстерегающие взгляды спекулянтов, мошенников всех мастей, чиновников-взяточников и полицейских, которые прикидывают выгоду от той или иной торговой операции. Его музыка сопровождает сумрачные приходы и уходы приезжих, то и дело пересекающих террасу, слишком усталых, чтобы думать. Затем образы киноленты, которую каждый день смотрят со своих подмостков музыканты, оживляются. Без околичностей спекулянты подступают к несчастным, вливая в их уши поток предложений. Предлагаются паспорта и билеты на корабли, обещания добыть места на рыболовные суда, которые должны прийти в Гибралтар или на север Африки, и даже фиктивные браки, чтоб получить испанские документы. И последние банкноты, ревностно доселе оберегаемые, начинают покидать карманы беженцев, которые уже оставили по дороге изгнания ручеек золотых луидоров, швейцарских франков, немецких марок, драгоценных камней.
Деньги переходят из рук в руки с удивительной легкостью. В считанных километрах от свободы переправка людей становится таким же выгодным бизнесом, как спекуляция и контрабанда. Всяк кому не лень зарабатывает деньги. Деньги, как циклон, сносят каждый вечер «Атлантику» с лица земли, разрушают мозги и оставляют повсюду след несчастья, отдающий бредом бранных полей, на которых ожесточенно избиваются люди. Даже Гортензия позволила себя соблазнить. Однажды мальчики, к своему огорчению, обнаруживают, что подарки, которые она получает, вовсе не подношения ее обожателей, а плата за определенные услуги. Они сводятся к тому, чтоб устраивать заинтересованным лицам встречи в любой час дня или ночи, и Гортензия не видит в этом ничего предосудительного. Но именно ее целомудренность в сочетании с ее покровительственной и простодушной манерой – причина преуспевания ее бизнеса. Способность Гортензии рядить под любовь то, что на самом деле лишь низменная коммерция, тревожит Звездочета еще и в связи с тем, что его собственный отец тоже в последнее время стал располагать немалыми деньгами, и неизвестно, откуда он их берет.
Существуют лекарства для больных тел, но не для больных чувств, не для покалеченной доброты, не для грез, зараженных алчностью, не для продажной любви. Мальчики как бы молча уславливаются играть прекрасные мелодии специально для тех людей, которых они любят, чтобы восстанавливать гармонию в их сердцах и вкус к старым благородным чувствам. Конкретно на Гортензию мелодии не действуют, но иногда терапия дает даже чрезмерный эффект. У дона Абрахама по любому случаю начинают наворачиваться слезы. Обычного хлопка кухонной двери достаточно, чтобы растрогать его. «Бедная дверь, – вздыхает он. – Тебе не кажется, Фридрих, что дверь, когда закрывается, жалуется, как заключенный?»
Перпетуо, швейцар, наблюдает за движением денежных потоков, но к его рукам они не пристают. У дверей отеля, среди роскошных машин с иностранными номерами, провожатые, доставившие беглецов от французской границы, горячо торгуются за надбавку к своему гонорару, грозя иначе известить в последний момент полицию. Вестибюль пересекают люди всех сортов. Фашистское начальство, надменное, германизированное и напыщенное, смешивается с артистами сарсуэлы, воняющими античесоточным лосьоном «Бру», которые выступают в Муниципальном театре. Агенты немецкого консульства соперничают с агентами партии и агентами гестапо, и кажется, все они играют в бильярд своими черепами в форме баклажана, вышагивая между итальянскими офицерами в безукоризненно белой форме с фуражками, сдвинутыми набекрень, и агентами службы военной информации с лоснящимися физиономиями лавочников и карандашиками за ухом, чтоб писать свои доклады. Между проститутками, составляющими часть обстановки отеля, дефилируют авантюристы с воловьими глазами, что пасутся на жалованье у двух или трех держав, пьяные винозаводчики, маркизы, живущие в долг, и поэт-лауреат, которого на стрельбище спутали с голубем и чуть не всадили в него пулю. Самые дешевые из проституток, приписанные к «Белой харчевне», щедро демонстрируют свои белесые ягодицы. Проститутки шикарные, с парижскими причесочками, походят на прекрасных животных на выгуле. Проститутки чахоточные, с непременным женихом в тюрьме, подавляют кровавую рвоту и подтверждают глубокими взглядами славу о своей пресловутой пылкости. Шпионские службы так размножились, что всегда тут же торчит какой-нибудь фрукт, проверяющий список клиентов отеля. В этом списке присутствует имя Лесли Ховарда, голливудского актера, который на этот раз исчез взаправду после стольких своих исчезновений на экране. А также имя одной принцессы, которая больше обеспокоена судьбой двух своих огромных датских догов, чем своего незначительного мужа. А также имя старика миллионера, предпринявшего исход в компании молоденьких медсестричек. Есть в списке свергнутые короли и безвестные люди, выдающие себя за других равно безвестных людей, есть мошенники и фальсификаторы паспортов и продовольственных карточек, есть разбогатевшие владельцы рыболовных судов. Есть союзнические пилоты, сбитые во Франции. Есть евреи. Трусливые дрожащие евреи, которых чудесная смотровая площадка, терраса «Атлантики», страшит, как бездна, обрывающаяся в море.
Перпетуо презирает весь этот маскарад. Он объясняет Звездочету, что человеческие существа надо представлять себе в чем мать родила, чтоб определить их настоящую цену.
– Попробуй, малыш. Кто б сказал, что у ежа под иголками скрывается такое нежное мясцо, что пальчики оближешь? Попробуй. Выбери самого надутого из всех и вообрази, что раздел его. Увидишь его таким, каков он есть, потому что голое тело никогда не врет. Увидишь преступника, слабака, тюх-тю, козла. Смешно, что они стараются выглядеть чем-то противоположным. Если карамель ментоловая, то заворачивается в бумажку от земляничной. За те годы, что я провел в этом привилегированном обществе, я мог бы превратиться в мудрого Соломона, если бы меня не сбивали с панталыку женщины. Я смотрю только на них, и, конечно, совсем на другой манер. Я смотрю на них, как ребенок на витрину кондитерского магазина. Воображение мужчины – как летающий член. Они проходят перед стойкой, и я берусь за них: я раздеваю их, пока они идут отсюда до лифта, а летающий член бьет крылами и следует за ними до их комнат. Летающий член забирается к ним в постели, и я занимаюсь с ними любовью, хотя между нами двести метров расстояния, стены и этажи. Гортензия говорит, что я только мастурбатор, но дело в том, что я некрасив и беден и никто не любит меня взаправду. Поэтому я люблю их тайком, наполняя в день два полных ведра любовью. Хотя в последнее время мне ни до кого нет дела, кроме Литзи.
Сефардка живет на последнем этаже «Атлантики», самом дешевом, где пол в коридоре огрызается на приезжих. Там селят команды тореадоров, офицеров регулярных марокканских частей, беженцев, проводящих время за изучением карты побережья, и – из-за странного суеверия директора отеля – исполнителей танго: он убежден, что они путешествуют с чемоданами, набитыми несчастьями.
Когда Литзи пересекает вестибюль, ее нежное тело весталки с совершенными формами кажется вырезанным из мрамора. Старинный волнующий кастильский язык, на котором она говорит, поражает швейцара, как будто он получает послание из иного мира или по крайней мере из иной эпохи. Он спрашивает ее, какой была тогда Испания, и она отвечает шелковыми звуками сефардского.
В Литзи сочетаются две великие страсти Перпетуо: его несбыточная любовь швейцара и его страсть к познанию человечества, которое вихрем проносится перед его стойкой. «У меня ощущение, что эта – останется, – признается он Звездочету и указывает на свое сердце. – Останется отчеканенная вот здесь».
Когда Литзи не сидит на набережной, высматривая корабль, который все никак не приходит, ее можно видеть в окне ее комнаты, с глазами, следящими за фелюгами, что отправились в море за скумбрией.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32