https://wodolei.ru/catalog/accessories/stul-dlya-dusha/
Я любила ей дразниться, а маму она почему-то приводила в мгновенную черную ярость. «Теща околела, язык продать велела». За это можно было схлопотать от матери по губам.
После торга наши приходили обедать, рассказывали станичные новости, разглядывали мои наряды. Мужчины просматривали газеты, женщины завороженно приникали к граммофону с роскошным, вертящимся во все стороны рупором. Мама, как слишком увеселительную и дорогую вещь, разрешала заводить его только для гостей. У нее хранилось под замком много купленных отцом дивных пластинок: «Цыганские песни в лицах», арии из оперетт Аркадьева, леденящая кровь в жилах баллада о вампирах «Волки» в исполнении баса Мариинского театра Касторского и, конечно, записи Шаляпина, Вавича и Тамары. Тамара – это не имя, а фамилия. Помню, как мы впервые в одиннадцатом году услышали «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» в нежном, хватающем за душу исполнении Вавича.
Белеют кресты далеких героев прекрасных,
И прошлого тени кружатся вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Женщины в этом месте рыдали, не прячась, а мужчины отводили влажные глаза. Теперь они всякий раз просили поставить именно эту пластинку. Она, кстати, была односторонняя экстра-класса. Я только Ирине не ставила этот печальный вальс, ведь на сопках Маньчжурии остался ее отец. Они и так все глаза выплакали с матерью.
Станичники привозили в подарок ряженку в двухлитровых кувшинах, протомленную в соломе. Каймак на молоке отливал золотом, а под ним таилось с пол-литра сметаны, а дальше такая густая сквашенка, что выбрать ее можно было только ложкой. Нигде я больше не пивала такой ряженки.
А в каникулы я с младшим братом Павлушей шла на хутор Тарский сама – это двенадцать километров, часа два-три ходу – и оставалась там на все лето на воле. Порфирий на хуторе тоже часто появлялся, он дружил с нашим дедом Терентием Игнатьевичем Милославским, папиным отцом, сосланным на Кавказ за вольнодумие и лишенным сана священником.
Терентий Игнатьевич был родом с Вятки, из купцов. По воле родителей они с братом получили духовное образование. Старший Федор шестнадцати лет принял постриг, а младший Терентий стал священником. Федор уединенно прожил в монастыре почти двадцать лет, сподобился чина иеромонаха, а когда родители сильно занедужили, отпросился с ними проститься. Вернулся в родную Вятку, похоронил родителей, увидел на поминках молодую учительницу и так гибельно влюбился, что, словно в горячке, захотел снять с себя монашеские обеты и жениться. Подал прошение – ему, конечно, отказали. А он взял и повесился. Брат его, мой дед, так убивался, что в ослушание церковных правил отпел несчастного, хотя тот считался вероотступником и даже хоронить его надо было за кладбищенской оградой – ведь он не только наложил на себя руки, но и ангельский чин отверг, а это сугубое преступление. Епархиальное начальство строптивого священника извергло из церкви и сослало с семьей на Кавказ. Так смерть родителей неожиданно повлекла за собой и крушение всего рода.
Жил Терентий Игнатьевич обособленно, на околице, хозяйства не имел, землю свою отдавал в обработку соседям, ни с кем не дружил. Двух своих детей – моего папу и тетю Нюру, – самолично выучив грамоте и прочим премудростям, отправил с малолетства в город учиться ремеслу. Папу – кузнечному, а тетю Нюру устроил горничной, не хотел, чтобы они в станице опростились.
Бабушка моя, разжалованная попадья, умерла довольно рано, все горевала о родине и оставленной в Вятке родне. Я ее на этом свете не застала. Второй раз дед не женился и жил бобылем-отшельником. Привечал только Порфишку, откровенничал с ним, давал читать разные книги, которые выписывал из Москвы и Петербурга, и охотно рассуждал с ним о жизни и проблемах мировой важности.
Я часто при этих разговорах присутствовала, хотя и мало что понимала. Но, чувствуя серьезность момента, тихо притаивалась в углу, чтобы обо мне не вспомнили и не шуганули.
Так, из своего угла, я впервые услышала историю горцев в дедовском разумении.
– «С тех пор как грузинское царство, властвовавшее прежде над горами, пало, всякое право и порядок исчезли с Кавказа. Местные племена разделились на охотников и добычу. Приучаемые с детства к ловле людей, горцы так сроднились с этим ремеслом, что перенесли его и в собственные ущелья. Могли поставить капканы на соседа и его семью…» – зачитывал он собственноручно писанные заметки о Кавказе.
Порфирий молчал, обдумывая услышанное, дымил папиросой.
– А что было дальше? – пискнула я из угла – пауза казалась слишком томительной.
– Это кто там пищит? У нас что, мыши завелись? – с деланной строгостью спросил дед и чинно продолжил: – «Пятнадцать лет понадобилось нашим войскам только для того, чтобы мало-мальски очистить Военно-Грузинскую дорогу от лезгинских шаек. А когда российские власти обратились к именитым лезгинам с просьбой утихомирить сородичей, те ответили: «Мы люди честные. Будем жить разбоем, как наши отцы и деды. Не землю же нам пахать». Ты и сам, Порфирий, знаешь, – оторвался дед от записок, – характер их полностью сроднился с хищничеством. Вот ты с ними какой год якшаешься, а разве их интересует что-нибудь, кроме оружия? Нет, причем здесь они быстры и переимчивы. Но между набегами они проводят время в самой тупоумной праздности. Разве ты сам не видел, как горец часами может в оцепенении сидеть в дверях сакли? Уставится в одну точку или обстругивает кинжалом веточку. Думаешь, он о жизни размышляет? Нет, он, как зверь, просто расслабляется между набегами.
Дед вздохнул и снова открыл рукопись:
– «Проводя так столетие за столетием, горец стал подобием плотоядного зверя, который беспечно греется на солнце, пока не почувствует голода. А потом рыскает по горам в поисках добычи и терзает ее без злобы, без угрызений совести, не страшась никакой отплаты за разбой и насилие, так как всегда отступает в свое неприступное горное гнездо». Поверь, Порфирий, – убежденно продолжал он, – так они жили раньше и живут сейчас. Союзы скрепляются только в виду добычи. Даже поэт Александр Сергеевич Пушкин сказал, что для них убийство – простое телодвижение. Но душа у горца человеческая, хоть и спящая, и она тоже просит правды. Коран возбудил горский дух, но не утолил его. А так как дух этот бойцовский, то они даже не замечают, насколько нынешний их мюридизм отравлен ненавистью. Это яд для горской души. Да и чего еще можно было ждать, кроме всплеска ненависти к неверным в стране, занятой неверными, то есть к нам с тобой? Ведь мюридизм не отвергает разбой, а узаконивает его! Понимаешь теперь, как важно то, что ты делаешь? Всё замечай, тут малости упускать нельзя!
Порфирий кивал без особой страстности и рассеянно слушал, словно был не согласен с Терентием Игнатьевичем, но не хотел ввязываться в бесполезный спор. Я знала эту его манеру. С таким же упрямо-отрешенным видом он обычно слушал все поучения родителей. С молчаливым неприятием. Но в чем старается его убедить дед? Что такого важного делает Порфирий? И может ли вообще такой вертопрах сделать хоть что-нибудь стоящее?
Между тем дед не отступал, продолжая пояснять свою точку зрения:
– Русское правительство дало возможность горским народам спуститься на равнину, но они так и не сроднились с нами.
– А как же осетины? Среди них же много христиан! – наконец возразил Порфирий.
Терентий Игнатьевич раздраженно махнул рукой:
– Да, осетины раньше по пять-шесть раз крестились в разных местах, только чтобы получить новые крестильные рубашки. Или чтобы закрепиться и отбить землю у ингушей и кабардинцев. Так что для них главное не вера, а земля. Земля и есть их вера.
– А кабардинцы тут при чем?
– Ингуши и осетины, жившие на месте Владикавказа в семнадцатом– восемнадцатом веках, платили дань кабардинским ханам, черкесам, по-нашему, пока мы не пришли, – пояснил дед. – Раньше вся равнина от Тамани до Каспия, вся Кубань были черкесскими землями.
Терентий Игнатьевич наклонился к Порфишке и начал говорить совсем тихо, чтобы я не услышала, но я подползла близко-близко и поймала обрывки фраз:
– …Это ближайший последователь шейха Гаджи Абди. Он тоже живет в Караджалы, в нескольких верстах от Ганчайской станции. Когда выберешься туда, будь особенно осторожен. Ты слыхал про шейха Абди? Он был настоящим бедствием для России, бандит на большой дороге, хоть три года и проучился в Турции. Несмотря на строгость, предписываемую мюридам, он вел самую что ни на есть разгульную жизнь. Говорят, у него были первая конюшня, первая соколиная охота и первый гарем во всей губернии. Он пользовался (чего в горах отродясь не бывало) всеми мусульманскими женщинами в крае по выбору. А те считали святым делом провести с ним ночь. Его власть над людьми была подобна власти шейха гашишинов. Даже сейчас скажи встречному магометанину: «Кувыркнись в честь шейха Абди», – и он станет кувыркаться, как заведенная игрушка. Я так тебе подробно рассказываю, чтобы ты знал, если встретишь Фарнаха, что за дьявол был его учитель и каков он сам может быть. Фарнах ведь долго был в его свите… Фарнах сейчас проповедует его именем. Он очень опасен. Один раз упустишь – в другой ряд будет уже не с руки.
Порфирий нетерпеливо передернул плечами. Дед вздохнул и, не очень довольный разговором, все-таки дружески потрепал внука по плечу:
– Всегда помни, кто ты и откуда. Сделаешь, что должен, и лети на все четыре стороны. Дам тебе свое благословение.
– Хорошо, отец, – послушно кивнул брат. Он всегда называл так деда Терентия, ведь с ним он точно проводил времени больше, чем с нашим папой.
Порфирий хотел повидать мир, рвался с Кавказа, а дед его не пускал, вернее, убеждал что-то закончить перед отъездом – так я поняла их разговор.
Порфирий был непоседа, гулена и сам по сути абрек, а я мечтала прожить жизнь дома, в мире и тишине гор. Лучше места на Божьем свете, чем наши горы, было не сыскать! Сколько раз я сбегала из дома на Стрелку, чтобы встретить рассвет в горах в одиночестве. Прочувствовать, что все это только мое!
Когда заря едва начинала заниматься, остроконечный Казбек вспыхивал алым факелом. Как серебряное блюдо, посверкивала синим инеем верхняя площадка Столовой горы. А еще ниже в яркой густой зелени предгорий хранились наш город, хутор и станицы. Когда солнце взбиралось чуть выше, весь Владикавказ вместе со скалистыми предгорьями переливался дымчатой, сиреневой, потом охряной и огненной зарей. У меня мурашки по телу бежали.
Потом солнце врывалось в город, и был момент, когда я стояла, вся залитая светом, а внизу, еще в тумане, по городу, весело урча, бесшабашно мчался, громыхая голышом, Терек. Даже в ненастье красота не исчезала, а только меняла свой облик. В непогоду вода становилась злющая, черная и опасная, а после грозовых дождей даже пыталась сбросить с себя мосты. Горами невозможно было напиться, невозможно утолить жажду этой красоты. Даже умерев, я хотела бы превратиться в эти скалы, чтобы остаться здесь навсегда.
Счастье гор отзывалось, как эхо, повсюду. Оно плыло по нашей улице ароматом южного города, настоянным на запахах истомленного солнцем укропа и кинзы, тушеных переспелых помидоров с болгарским перцем и жареной картошки с чесноком. Перед воротами домов сидели загорелые соседки в цветастых халатах и тапочках на босу ногу, пересмеивались, лузгали семечки. У нас была пролетарская слобода, много армян, греков и персиян. Всегда пахло пирогами.
Особенно мне нравились уалибахта с начинкой из горячего тягучего сыра и фыдчин с сочным мясом, приправленным чесноком, луком и перцем. Ели его по-осетински, подрезая сверху корочку теста.
Именно в этом счастливом месте хотела я остаться навсегда, выйти замуж за своего Ванечку, нарожать детей.
– Зачем ты учишься, если никем не хочешь стать? – фыркали подруги в гимназии.
– Чтобы детей большему научить, – отвечала я солидно. Да, прожить жизнь дома, под крылом у родителей, может быть даже на хуторе. Как хорошо!
Подворье у наших станичных было обширное, места хватило бы на всех. На общий внутренний двор выходило три дома. Старый, построенный еще дедом Художиным, где жила основная семья из трех его сыновей с женами. Новый – для молодого женатого внука. А чуть поодаль третий – для сына, которого взяли на военную службу. И пока он не вернулся, там жила бабушка с молодыми внучками и я на каникулах.
Деда я своего по материнской линии не знала, его застрелили в какой-то стычке абреки задолго до моего рождения, еще в Кавказскую войну. А проводы на службу младшего из дядьев я помнила хорошо.
Забирали на службу в шестнадцать лет, и родители обязаны были справить сыну коня, седло и сбрую. А также бурку, черкеску, кинжал, два бешмета, три пары белья, две пары сапог, праздничные и ходовые. А ружье и патроны выдавались за плату государством. Чаще всего из-за роста и статности наших Художиных брали в гвардейские войска.
У большого дома парадное крыльцо выходило на главную улицу. Крыльцо было царское, все украшенное изразцами с петухами. А вокруг с ранней весны цвели сирень и жасмин, а под окнами – маки и розы «крестьянка», и все лужайки засеивались шелковистой травой, мятой и любистиком.
Бабушка, мамина мама, была из семьи принудительных переселенцев-погорельцев, маленькая, юркая, черноглазая, забавно говорящая на «я»: «Манькя, Танькя». Она была очень смешливая и выглядела старой девочкой. Явсегда поражалась, как такая пигалица могла уродить восьмерых богатырей. Все пошли в отца – гренадеры, включая мою маму-великаншу.
За домами раскинулся огромный фруктовый сад, соток на пятьдесят, в котором росло все, что душе угодно. Земля была такой плодородной, что сад начинал плодоносить уже на третий год после посадки. Благословенная земля.
Я любила ездить с хуторской родней на работы, хотя они сначала все «с меня посмеивались».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
После торга наши приходили обедать, рассказывали станичные новости, разглядывали мои наряды. Мужчины просматривали газеты, женщины завороженно приникали к граммофону с роскошным, вертящимся во все стороны рупором. Мама, как слишком увеселительную и дорогую вещь, разрешала заводить его только для гостей. У нее хранилось под замком много купленных отцом дивных пластинок: «Цыганские песни в лицах», арии из оперетт Аркадьева, леденящая кровь в жилах баллада о вампирах «Волки» в исполнении баса Мариинского театра Касторского и, конечно, записи Шаляпина, Вавича и Тамары. Тамара – это не имя, а фамилия. Помню, как мы впервые в одиннадцатом году услышали «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» в нежном, хватающем за душу исполнении Вавича.
Белеют кресты далеких героев прекрасных,
И прошлого тени кружатся вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Женщины в этом месте рыдали, не прячась, а мужчины отводили влажные глаза. Теперь они всякий раз просили поставить именно эту пластинку. Она, кстати, была односторонняя экстра-класса. Я только Ирине не ставила этот печальный вальс, ведь на сопках Маньчжурии остался ее отец. Они и так все глаза выплакали с матерью.
Станичники привозили в подарок ряженку в двухлитровых кувшинах, протомленную в соломе. Каймак на молоке отливал золотом, а под ним таилось с пол-литра сметаны, а дальше такая густая сквашенка, что выбрать ее можно было только ложкой. Нигде я больше не пивала такой ряженки.
А в каникулы я с младшим братом Павлушей шла на хутор Тарский сама – это двенадцать километров, часа два-три ходу – и оставалась там на все лето на воле. Порфирий на хуторе тоже часто появлялся, он дружил с нашим дедом Терентием Игнатьевичем Милославским, папиным отцом, сосланным на Кавказ за вольнодумие и лишенным сана священником.
Терентий Игнатьевич был родом с Вятки, из купцов. По воле родителей они с братом получили духовное образование. Старший Федор шестнадцати лет принял постриг, а младший Терентий стал священником. Федор уединенно прожил в монастыре почти двадцать лет, сподобился чина иеромонаха, а когда родители сильно занедужили, отпросился с ними проститься. Вернулся в родную Вятку, похоронил родителей, увидел на поминках молодую учительницу и так гибельно влюбился, что, словно в горячке, захотел снять с себя монашеские обеты и жениться. Подал прошение – ему, конечно, отказали. А он взял и повесился. Брат его, мой дед, так убивался, что в ослушание церковных правил отпел несчастного, хотя тот считался вероотступником и даже хоронить его надо было за кладбищенской оградой – ведь он не только наложил на себя руки, но и ангельский чин отверг, а это сугубое преступление. Епархиальное начальство строптивого священника извергло из церкви и сослало с семьей на Кавказ. Так смерть родителей неожиданно повлекла за собой и крушение всего рода.
Жил Терентий Игнатьевич обособленно, на околице, хозяйства не имел, землю свою отдавал в обработку соседям, ни с кем не дружил. Двух своих детей – моего папу и тетю Нюру, – самолично выучив грамоте и прочим премудростям, отправил с малолетства в город учиться ремеслу. Папу – кузнечному, а тетю Нюру устроил горничной, не хотел, чтобы они в станице опростились.
Бабушка моя, разжалованная попадья, умерла довольно рано, все горевала о родине и оставленной в Вятке родне. Я ее на этом свете не застала. Второй раз дед не женился и жил бобылем-отшельником. Привечал только Порфишку, откровенничал с ним, давал читать разные книги, которые выписывал из Москвы и Петербурга, и охотно рассуждал с ним о жизни и проблемах мировой важности.
Я часто при этих разговорах присутствовала, хотя и мало что понимала. Но, чувствуя серьезность момента, тихо притаивалась в углу, чтобы обо мне не вспомнили и не шуганули.
Так, из своего угла, я впервые услышала историю горцев в дедовском разумении.
– «С тех пор как грузинское царство, властвовавшее прежде над горами, пало, всякое право и порядок исчезли с Кавказа. Местные племена разделились на охотников и добычу. Приучаемые с детства к ловле людей, горцы так сроднились с этим ремеслом, что перенесли его и в собственные ущелья. Могли поставить капканы на соседа и его семью…» – зачитывал он собственноручно писанные заметки о Кавказе.
Порфирий молчал, обдумывая услышанное, дымил папиросой.
– А что было дальше? – пискнула я из угла – пауза казалась слишком томительной.
– Это кто там пищит? У нас что, мыши завелись? – с деланной строгостью спросил дед и чинно продолжил: – «Пятнадцать лет понадобилось нашим войскам только для того, чтобы мало-мальски очистить Военно-Грузинскую дорогу от лезгинских шаек. А когда российские власти обратились к именитым лезгинам с просьбой утихомирить сородичей, те ответили: «Мы люди честные. Будем жить разбоем, как наши отцы и деды. Не землю же нам пахать». Ты и сам, Порфирий, знаешь, – оторвался дед от записок, – характер их полностью сроднился с хищничеством. Вот ты с ними какой год якшаешься, а разве их интересует что-нибудь, кроме оружия? Нет, причем здесь они быстры и переимчивы. Но между набегами они проводят время в самой тупоумной праздности. Разве ты сам не видел, как горец часами может в оцепенении сидеть в дверях сакли? Уставится в одну точку или обстругивает кинжалом веточку. Думаешь, он о жизни размышляет? Нет, он, как зверь, просто расслабляется между набегами.
Дед вздохнул и снова открыл рукопись:
– «Проводя так столетие за столетием, горец стал подобием плотоядного зверя, который беспечно греется на солнце, пока не почувствует голода. А потом рыскает по горам в поисках добычи и терзает ее без злобы, без угрызений совести, не страшась никакой отплаты за разбой и насилие, так как всегда отступает в свое неприступное горное гнездо». Поверь, Порфирий, – убежденно продолжал он, – так они жили раньше и живут сейчас. Союзы скрепляются только в виду добычи. Даже поэт Александр Сергеевич Пушкин сказал, что для них убийство – простое телодвижение. Но душа у горца человеческая, хоть и спящая, и она тоже просит правды. Коран возбудил горский дух, но не утолил его. А так как дух этот бойцовский, то они даже не замечают, насколько нынешний их мюридизм отравлен ненавистью. Это яд для горской души. Да и чего еще можно было ждать, кроме всплеска ненависти к неверным в стране, занятой неверными, то есть к нам с тобой? Ведь мюридизм не отвергает разбой, а узаконивает его! Понимаешь теперь, как важно то, что ты делаешь? Всё замечай, тут малости упускать нельзя!
Порфирий кивал без особой страстности и рассеянно слушал, словно был не согласен с Терентием Игнатьевичем, но не хотел ввязываться в бесполезный спор. Я знала эту его манеру. С таким же упрямо-отрешенным видом он обычно слушал все поучения родителей. С молчаливым неприятием. Но в чем старается его убедить дед? Что такого важного делает Порфирий? И может ли вообще такой вертопрах сделать хоть что-нибудь стоящее?
Между тем дед не отступал, продолжая пояснять свою точку зрения:
– Русское правительство дало возможность горским народам спуститься на равнину, но они так и не сроднились с нами.
– А как же осетины? Среди них же много христиан! – наконец возразил Порфирий.
Терентий Игнатьевич раздраженно махнул рукой:
– Да, осетины раньше по пять-шесть раз крестились в разных местах, только чтобы получить новые крестильные рубашки. Или чтобы закрепиться и отбить землю у ингушей и кабардинцев. Так что для них главное не вера, а земля. Земля и есть их вера.
– А кабардинцы тут при чем?
– Ингуши и осетины, жившие на месте Владикавказа в семнадцатом– восемнадцатом веках, платили дань кабардинским ханам, черкесам, по-нашему, пока мы не пришли, – пояснил дед. – Раньше вся равнина от Тамани до Каспия, вся Кубань были черкесскими землями.
Терентий Игнатьевич наклонился к Порфишке и начал говорить совсем тихо, чтобы я не услышала, но я подползла близко-близко и поймала обрывки фраз:
– …Это ближайший последователь шейха Гаджи Абди. Он тоже живет в Караджалы, в нескольких верстах от Ганчайской станции. Когда выберешься туда, будь особенно осторожен. Ты слыхал про шейха Абди? Он был настоящим бедствием для России, бандит на большой дороге, хоть три года и проучился в Турции. Несмотря на строгость, предписываемую мюридам, он вел самую что ни на есть разгульную жизнь. Говорят, у него были первая конюшня, первая соколиная охота и первый гарем во всей губернии. Он пользовался (чего в горах отродясь не бывало) всеми мусульманскими женщинами в крае по выбору. А те считали святым делом провести с ним ночь. Его власть над людьми была подобна власти шейха гашишинов. Даже сейчас скажи встречному магометанину: «Кувыркнись в честь шейха Абди», – и он станет кувыркаться, как заведенная игрушка. Я так тебе подробно рассказываю, чтобы ты знал, если встретишь Фарнаха, что за дьявол был его учитель и каков он сам может быть. Фарнах ведь долго был в его свите… Фарнах сейчас проповедует его именем. Он очень опасен. Один раз упустишь – в другой ряд будет уже не с руки.
Порфирий нетерпеливо передернул плечами. Дед вздохнул и, не очень довольный разговором, все-таки дружески потрепал внука по плечу:
– Всегда помни, кто ты и откуда. Сделаешь, что должен, и лети на все четыре стороны. Дам тебе свое благословение.
– Хорошо, отец, – послушно кивнул брат. Он всегда называл так деда Терентия, ведь с ним он точно проводил времени больше, чем с нашим папой.
Порфирий хотел повидать мир, рвался с Кавказа, а дед его не пускал, вернее, убеждал что-то закончить перед отъездом – так я поняла их разговор.
Порфирий был непоседа, гулена и сам по сути абрек, а я мечтала прожить жизнь дома, в мире и тишине гор. Лучше места на Божьем свете, чем наши горы, было не сыскать! Сколько раз я сбегала из дома на Стрелку, чтобы встретить рассвет в горах в одиночестве. Прочувствовать, что все это только мое!
Когда заря едва начинала заниматься, остроконечный Казбек вспыхивал алым факелом. Как серебряное блюдо, посверкивала синим инеем верхняя площадка Столовой горы. А еще ниже в яркой густой зелени предгорий хранились наш город, хутор и станицы. Когда солнце взбиралось чуть выше, весь Владикавказ вместе со скалистыми предгорьями переливался дымчатой, сиреневой, потом охряной и огненной зарей. У меня мурашки по телу бежали.
Потом солнце врывалось в город, и был момент, когда я стояла, вся залитая светом, а внизу, еще в тумане, по городу, весело урча, бесшабашно мчался, громыхая голышом, Терек. Даже в ненастье красота не исчезала, а только меняла свой облик. В непогоду вода становилась злющая, черная и опасная, а после грозовых дождей даже пыталась сбросить с себя мосты. Горами невозможно было напиться, невозможно утолить жажду этой красоты. Даже умерев, я хотела бы превратиться в эти скалы, чтобы остаться здесь навсегда.
Счастье гор отзывалось, как эхо, повсюду. Оно плыло по нашей улице ароматом южного города, настоянным на запахах истомленного солнцем укропа и кинзы, тушеных переспелых помидоров с болгарским перцем и жареной картошки с чесноком. Перед воротами домов сидели загорелые соседки в цветастых халатах и тапочках на босу ногу, пересмеивались, лузгали семечки. У нас была пролетарская слобода, много армян, греков и персиян. Всегда пахло пирогами.
Особенно мне нравились уалибахта с начинкой из горячего тягучего сыра и фыдчин с сочным мясом, приправленным чесноком, луком и перцем. Ели его по-осетински, подрезая сверху корочку теста.
Именно в этом счастливом месте хотела я остаться навсегда, выйти замуж за своего Ванечку, нарожать детей.
– Зачем ты учишься, если никем не хочешь стать? – фыркали подруги в гимназии.
– Чтобы детей большему научить, – отвечала я солидно. Да, прожить жизнь дома, под крылом у родителей, может быть даже на хуторе. Как хорошо!
Подворье у наших станичных было обширное, места хватило бы на всех. На общий внутренний двор выходило три дома. Старый, построенный еще дедом Художиным, где жила основная семья из трех его сыновей с женами. Новый – для молодого женатого внука. А чуть поодаль третий – для сына, которого взяли на военную службу. И пока он не вернулся, там жила бабушка с молодыми внучками и я на каникулах.
Деда я своего по материнской линии не знала, его застрелили в какой-то стычке абреки задолго до моего рождения, еще в Кавказскую войну. А проводы на службу младшего из дядьев я помнила хорошо.
Забирали на службу в шестнадцать лет, и родители обязаны были справить сыну коня, седло и сбрую. А также бурку, черкеску, кинжал, два бешмета, три пары белья, две пары сапог, праздничные и ходовые. А ружье и патроны выдавались за плату государством. Чаще всего из-за роста и статности наших Художиных брали в гвардейские войска.
У большого дома парадное крыльцо выходило на главную улицу. Крыльцо было царское, все украшенное изразцами с петухами. А вокруг с ранней весны цвели сирень и жасмин, а под окнами – маки и розы «крестьянка», и все лужайки засеивались шелковистой травой, мятой и любистиком.
Бабушка, мамина мама, была из семьи принудительных переселенцев-погорельцев, маленькая, юркая, черноглазая, забавно говорящая на «я»: «Манькя, Танькя». Она была очень смешливая и выглядела старой девочкой. Явсегда поражалась, как такая пигалица могла уродить восьмерых богатырей. Все пошли в отца – гренадеры, включая мою маму-великаншу.
За домами раскинулся огромный фруктовый сад, соток на пятьдесят, в котором росло все, что душе угодно. Земля была такой плодородной, что сад начинал плодоносить уже на третий год после посадки. Благословенная земля.
Я любила ездить с хуторской родней на работы, хотя они сначала все «с меня посмеивались».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12