Доставка с Wodolei.ru
Поскольку конференции, как правило, проводились после Ученого совета, эти представители нередко бывали вынуждены ждать перед запертыми дверьми, пока закончатся тайные переговоры профессоров. Ожидание длилось нескончаемо долго, конференция начиналась много позже назначенного часа, так как Совет неизменно затягивался. Наконец двустворчатая дверь отворялась, все кресла вокруг овального стола были заняты бонзами, ассистенты рассаживались сзади, вдоль стен…
– Это еще не все, – сказал Даниель, выдвинув вперед мощную голову, прищурив глаза и стараясь все-таки несколько приглушать свой трубный глас. – Там был Божё (произнося это имя, он еще больше понизил голос).
– Где там?
– В зале Совета, пошел послушать гошистов. Один бог знает, зачем ему это было нужно, может, чтобы ущучить «заводил», но студенты его заметили и тут же выставили!
– Как? – сказал Дельмон. – Выдворили? Manu militari? Силой? ( лат. )
Не может быть!
– Нет, нет, до этого не дошло, – с сожалением сказал Даниель. – Они, если угодно, просто указали ему на дверь. После реплик вроде «какого черта здесь торчит этот старый хрен?»
– Нет, это просто невероятно, – сказал Дельмон, хихикая. – Просто невероятно!
– Заметь, – продолжал Даниель, – против Божё лично я ничего не имею.
– Да и я тоже! – сказал Дельмон, не переставая смеяться.
– Я ни разу с ним даже словом не перемолвился. Ты же понимаешь, я – жалкое насекомое… Но все-таки заместитель декана, которого выставляют за дверь Совета!..
Дельмон вдруг положил свою узкую бледную ладонь на мускулистую руку Даниеля.
– А вот и он, – сказал он вполголоса.
Даниель обернулся. Божё только что вошел в правую двустворчатую дверь, антракт кончался, и Божё двигался в потоке студентов, возвращавшихся в аудиторию из центральной галереи, – высокий, косая сажень в плечах, – пожимая на ходу руки коллегам. Когда он повернул в проход, Дельмон увидел его лицо, спокойное, уверенное, улыбающееся. Дельмон подумал: неплохо держится – все его веселье куда-то вдруг испарилось, и он почувствовал, что им вновь овладевает уныние. В сущности, захват башни, оккупация зала Совета, изгнание замдекана ни к чему не вели. Сатурналии, только и всего. Взрыв на одну ночь, иллюзорное раскрепощение. Завтра все пойдет по-прежнему. Сила останется в руках силы, а власть – в руках власти. Университетских рансе еще ждали счастливые денечки.
Божё отыскал место рядом с дородным и лысеющим господином неопределенного возраста. Покрой костюма и лысина (волосы, зачесанные сзади наперед, лучами прикрывали череп) его старили, но, судя по полному гладкому лицу, ему было не больше тридцати. Когда Божё сел, незнакомец учтиво и степенно поздоровался. В его манере держаться, в его движениях была какая-то размеренность, самодовольство, точно в тридцать лет он уже приноравливался к мимике того важного шестидесятилетнего старца, каким когда-нибудь станет. Божё пожал ему руку и сказал несколько Неуверенным тоном:
– Как дела? – Где-то он видел этот череп с лучами волос, но где? Ах, да, на факультетских конференциях, Может быть, штатный преподаватель? Он часто берет слово и всегда высказывается, храня этот значительный, преисполненный сознания собственного достоинства вид. Но что он преподает? Как его зовут? Просто ужасно, на этом производственном комбинате никто никого не знает.
– Мои дела идут хорошо,– сказал штатный преподаватель, четко выговаривая каждый слог, – как нельзя лучше, если учитывать существующие обстоятельства, – продолжал он похоронным тоном, покачивая головой.
Божё посмотрел на него. Значит, все уже известно. Независимые ряды уже вступили во взаимодействие. Аудитория Б-2 уже не находилась в полном неведении относительно того, что совершается в башне.
– Не могу сказать, чтобы это меня радовало, – сказал Божё. – Куда все это нас заведет? Что нас ждет? Анархия? Паралич?
Симпатия штатного преподавателя его ободрила. Хороший, видно, юноша, уравновешенный, серьезный. Такой не станет предаваться безответственным выходкам, подобно некоторым бешеным из НСПВШ, которые готовы перещеголять в левизне самых оголтелых студентов.
В тот момент, когда дирижер стал постукивать палочкой по пюпитру, требуя тишины от оркестрантов и тем самым косвенно также и от зала, в правом проходе показалась дюжина нечесаных студентов в джинсах и свитерах. В группе была всего одна девушка, бронзово-смуглая, с черными вьющимися волосами, осенявшими нимбом ее лицо, с угольно-темными глазами и огромными позолоченными кольцами в ушах. Ее ягодицы туго обтягивала мини-юбка, груди торчали. Рта она не открывала, но по ее взглядам, по уверенной манере держаться, по посадке плеч и крупа, по поворотам торса было видно, что власть принадлежит ей – она царица этого грозного жужжащего роя, который кружит, точно не решаясь сесть, по проходу, меча во все стороны наглые взгляды. Постукивание дирижерской палочки постепенно заглушило какофонию настраиваемых инструментов, стало тихо. Девушка вертелась в центре роя, от которого наконец отделился парень, высокий, белокурый, широкоплечий. Он распростер руки, точно именно ему предстояло дирижировать оркестром, и сказал громким голосом:
– Товарищи, вам известно, что сегодня днем деголлевской полицией были арестованы нантерские студенты. В ответ на эти аресты мы захватили административную башню и решили не прекращать оккупацию зала Ученого совета, пока не будут освобождены наши товарищи. Товарищи, настал момент проявить солидарность по отношению к арестованным студентам. Не время развлекаться и предаваться мелкобуржуазному потреблению культуры. Мы призываем вас отправить этих музыкантов восвояси и примкнуть к нашей борьбе против репрессивной власти.
Наступило замешательство. Дирижерская палочка застыла в воздухе вместе с державшей ее рукой, зал, минуту назад сосредоточенно стихший, вдруг заволновался и зашумел, как море; все что-то говорили, задавали друг другу вопросы, оборачивались, привставали со своих скамей, стараясь разглядеть, что происходит. В реакции зала ощущалось не колебание, не нерешительность, но какая-то затаенная угроза, как в минуту предгрозового затишья, предшествующего набегу гигантского вала, слышался глухой ропот нарастающего гнева, и внезапно эта ярость вырвалась с неудержимой силой, со всех сторон одновременно раздались крики:
– Вон! Убирайтесь! Оставьте нас в покое! За дверь их! В задницу! – Это совершенно подкосило нестойкий революционный рой: они взывали к стихийному порыву масс, а массы оказались против них. Группа в беспорядке отступила к выходу, сопровождаемая враждебными воплями, отвергнутая, сломленная, изгнанная. На пороге двустворчатой двери высокий блондин обернулся лицом к залу и крикнул: «Дураки несознательные!», но его голос потонул в яростном гуле зала. Дверь захлопнулась, дирижер победоносно застучал палочкой по пюпитру, волнение улеглось, наступила тишина. Божё удовлетворенно переглянулся со своим лысым соседом. Он всегда был в этом убежден: протестантов – жалкая группка, ничтожное меньшинство, им никогда не удастся увлечь за собой основную массу студентов. Божё скрестил руки и откинулся широкой спиной на спинку скамьи. Как выразился этот тип? «Мелкобуржуазное потребление культуры?» Что за люди, господи, что за люди! Ты пришел на концерт – значит, ты «реак»! Дирижерская палочка опустилась, прозвучали первые аккорды, Божё послушно выбросил все из головы и, сохраняя свою излюбленную позу, со скрещенными на груди руками, стал слушать музыку.
III
Поигрывая концами своих косичек, Жозетт Лашо все еще упивалась изгнанием Божё. Вот здорово, выставили этого старикашку, вышвырнули его во мрак внешнего мира. Она ликовала, блаженство разлилось по всему ее телу. Она придавала поражению Божё огромное значение: это был конец тирании стариков. Потому что старики по природе склонны подавлять молодых, даже папа, несмотря на свои смачные солдатские шуточки, хохот в церкви и фокусы с мотоциклом. Настоящей дружбы с ними быть не может! Два года, как он даже на заходит, не пишет, не звонит, а Фременкур, о, я теперь знаю ему цену, этому Фременкуру! Конечно, он мне выдал порцию человеческой приязни, немалую порцию, но свысока, кончиками пальцев, а на самом деле и он тоже отверг меня, отбросил, ну какой толк во всей этой болтовне у него в кабинете, толчение воды в ступе, хождение вокруг да около, точно он не понял с самого начала: я жажду настоящей привязанности. Но он, конечно, ничего не видел, ничего не слышал, он витал в небесах, да, он мной интересовался, он меня анализировал, вот что. И конечно, неизменно мил, терпелив, готов все понять, о, я его ненавижу, ненавижу! И в сущности, в плане политическом при всей своей прогрессивности он не лучше Граппена. Только анализирует, никогда не действует; прав Симон, когда говорит, что в данном случае мы имеем дело с объективным пособничеством господствующему классу, даже если Фременкур и осуждаетего на словах.
Я никогда не забуду, что сказал Симон: «О политической позиции судят по поступкам, все остальное – лабуда. Это вносит полную ясность, – ты можешь разбить всех людей на три категории: 1) Социалисты, центристы, голлисты, короче говоря, реаки. 2) Пособники реаков, а именно: коммунисты, прогрессисты, левые социалисты. 3) Подлинные революционеры, то есть такие ребята, как мы, которые жгут американские флаги, взрывают американские банки, бросают булыжники в „Америкен экспрес“ или ведут политическую работу на заводах, короче, что-то делают! Даже если это „что-то“ на первый взгляд выглядит бредом». Так и вижу Симона, когда он мне все это объясняет у меня в комнате, – сидит на столе, положив руку мне на плечо,ярко голубые глаза на худом лице, костлявом, бородатом, о, я его обожаю, он похож на Жерара Филипа в «Идиоте», до встречи с ним я никогда бы не поверила, что существуют такие ребята, как Симон, он такой красивый, такой умный, прочел все на свете. И так суров со мной, никакой снисходительности, скорее даже склонен меня ругать! «Если мы с тобой спим, дурында, это еще не причина, чтобы ты не слушала и не прочищала свои мозги, ты никогда не слушаешь, ты мечтаешь, ты поглощена своей особой, ты, как водится у вас, девчонок, только и способна думать, что о своей заднице да о веночках из флердоранжа вокруг нее». И это правда, я в самом деле никогда не слушаю, разве что Кон-Бендита. Жозетт Лашо отпустила свои косицы, насупилась, сложила пухлые руки на красивом полированном столе и поглядела на оратора.
Это был тот самый тощий парень с судорожными жестами, который на нижнем этаже требовал, чтобы оккупировали зал Совета. В его лице, в носе, в косящих глазах был какой-то излом, казалось, ему все не нравится. Он даже улыбался время от времени, но и улыбка у него была тоже кривая, точно он упрекал себя в том, что смеет улыбаться в этом мире, где все идет наперекосяк.
– Товарищи, – сказал он, – мы все единодушно проголосовали, за оккупацию зала Совета в качестве репрессивной меры в ответ на деголлевские репрессии, обрушившиеся на нантерских студентов. Как вы помните, внизу выступали отдельные чересчур опасливые товарищи (он повел своим косым взглядом в сторону того места, где только что сидел Кон-Бендит), которым не по душе был риск забраться сюда, но большинство с ними не посчиталось, и вот мы здесь, мы сделали то, что должны были сделать. Но теперь, – продолжал он, судорожно размахивая обеими руками, – теперь, когда мы здесь, чем мы занимаемся? – Он говорил громко, но и голос у него был странный, не то чтобы скопческий, потому что никакой визгливости в нем не было, но какой-то бесцветный, лишенный настоящей силы, как ни старался парень придать ему звучность. – Чем мы занимаемся? – повторил он с издевкой, как-то нескладно вздымая руки к потолку. – Восседаем тут на своих задницах и разглагольствуем, как профы! Даже хуже, потому что их болтовня выливается в решения, а мы можем так трепать языками, сидя в креслах, хоть всю ночь напролет, в Нантере ровным счетом ничего не переменится (яростные протесты). Ладно,– сказал тощий,– допустим. Допустим, что от этого что-то переменится в плане символическом, но взгляните в лицо действительности, товарищи, все ваши речи не ведут ни к чему конкретному, это именно так, – продолжал он повышая голос в ответ на негодующие крики, которыми его прервали, – и я поэтому предлагаю конкретную акцию. Нам всем отлично известно, что администрация Нантера составила с помощью стукачей черные списки, так вот, раз уж мы оккупировали башню, я предлагаю разыскать эти списки, которые находятся в кабинете декана, и уничтожить их. (Аплодисменты и протесты.)
Вьетнамский студент Нунк (впрочем, он не был студентом и звали его не Нунк, это прозвище дал ему в общаге какой-то латинист) полуприкрыл глаза и зааплодировал. Он положил себе за правило действовать в этой среде именно так. Он никогда не брал слова и всегда аплодировал самым крайним предложениям. Отец Нунка, его дядя, да и сам Нунк (в то время еще подросток) весьма скомпрометировали себя в Ханое сотрудничеством с французами во время войны в Индокитае, и после Женевских соглашений Нунка пришлось «репатриировать». Заботу о нем взяло на себя Министерство внутренних дел Франции, которое направило его в Алжир, где он «неплохо поработал» в роли «симпатизирующего» учителя. Он и в самом деле пользовался до конца совершенно незаслуженной симпатией в националистических кругах, что позволило ему остаться в Алжире и после Эвианских соглашений, до 1964 года, когда он был снова «репатриирован» и стал студентом, несмотря на свой возраст (ему к этому времени уже стукнуло тридцать пять, но в глазах европейцев он все еще выглядел двадцатилетним: янтарная кожа, ни единой морщинки, агатовые темные глаза, тонкий овал лица, изящные руки и ноги), или, во всяком случае, жителем Нантерского студгородка, получающим неведомо от кого большую стипендию, которая выплачивалась ему с 1965 по 1968 год, хотя Нунк редко посещал лекции и никогда не сдавал экзаменов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
– Это еще не все, – сказал Даниель, выдвинув вперед мощную голову, прищурив глаза и стараясь все-таки несколько приглушать свой трубный глас. – Там был Божё (произнося это имя, он еще больше понизил голос).
– Где там?
– В зале Совета, пошел послушать гошистов. Один бог знает, зачем ему это было нужно, может, чтобы ущучить «заводил», но студенты его заметили и тут же выставили!
– Как? – сказал Дельмон. – Выдворили? Manu militari? Силой? ( лат. )
Не может быть!
– Нет, нет, до этого не дошло, – с сожалением сказал Даниель. – Они, если угодно, просто указали ему на дверь. После реплик вроде «какого черта здесь торчит этот старый хрен?»
– Нет, это просто невероятно, – сказал Дельмон, хихикая. – Просто невероятно!
– Заметь, – продолжал Даниель, – против Божё лично я ничего не имею.
– Да и я тоже! – сказал Дельмон, не переставая смеяться.
– Я ни разу с ним даже словом не перемолвился. Ты же понимаешь, я – жалкое насекомое… Но все-таки заместитель декана, которого выставляют за дверь Совета!..
Дельмон вдруг положил свою узкую бледную ладонь на мускулистую руку Даниеля.
– А вот и он, – сказал он вполголоса.
Даниель обернулся. Божё только что вошел в правую двустворчатую дверь, антракт кончался, и Божё двигался в потоке студентов, возвращавшихся в аудиторию из центральной галереи, – высокий, косая сажень в плечах, – пожимая на ходу руки коллегам. Когда он повернул в проход, Дельмон увидел его лицо, спокойное, уверенное, улыбающееся. Дельмон подумал: неплохо держится – все его веселье куда-то вдруг испарилось, и он почувствовал, что им вновь овладевает уныние. В сущности, захват башни, оккупация зала Совета, изгнание замдекана ни к чему не вели. Сатурналии, только и всего. Взрыв на одну ночь, иллюзорное раскрепощение. Завтра все пойдет по-прежнему. Сила останется в руках силы, а власть – в руках власти. Университетских рансе еще ждали счастливые денечки.
Божё отыскал место рядом с дородным и лысеющим господином неопределенного возраста. Покрой костюма и лысина (волосы, зачесанные сзади наперед, лучами прикрывали череп) его старили, но, судя по полному гладкому лицу, ему было не больше тридцати. Когда Божё сел, незнакомец учтиво и степенно поздоровался. В его манере держаться, в его движениях была какая-то размеренность, самодовольство, точно в тридцать лет он уже приноравливался к мимике того важного шестидесятилетнего старца, каким когда-нибудь станет. Божё пожал ему руку и сказал несколько Неуверенным тоном:
– Как дела? – Где-то он видел этот череп с лучами волос, но где? Ах, да, на факультетских конференциях, Может быть, штатный преподаватель? Он часто берет слово и всегда высказывается, храня этот значительный, преисполненный сознания собственного достоинства вид. Но что он преподает? Как его зовут? Просто ужасно, на этом производственном комбинате никто никого не знает.
– Мои дела идут хорошо,– сказал штатный преподаватель, четко выговаривая каждый слог, – как нельзя лучше, если учитывать существующие обстоятельства, – продолжал он похоронным тоном, покачивая головой.
Божё посмотрел на него. Значит, все уже известно. Независимые ряды уже вступили во взаимодействие. Аудитория Б-2 уже не находилась в полном неведении относительно того, что совершается в башне.
– Не могу сказать, чтобы это меня радовало, – сказал Божё. – Куда все это нас заведет? Что нас ждет? Анархия? Паралич?
Симпатия штатного преподавателя его ободрила. Хороший, видно, юноша, уравновешенный, серьезный. Такой не станет предаваться безответственным выходкам, подобно некоторым бешеным из НСПВШ, которые готовы перещеголять в левизне самых оголтелых студентов.
В тот момент, когда дирижер стал постукивать палочкой по пюпитру, требуя тишины от оркестрантов и тем самым косвенно также и от зала, в правом проходе показалась дюжина нечесаных студентов в джинсах и свитерах. В группе была всего одна девушка, бронзово-смуглая, с черными вьющимися волосами, осенявшими нимбом ее лицо, с угольно-темными глазами и огромными позолоченными кольцами в ушах. Ее ягодицы туго обтягивала мини-юбка, груди торчали. Рта она не открывала, но по ее взглядам, по уверенной манере держаться, по посадке плеч и крупа, по поворотам торса было видно, что власть принадлежит ей – она царица этого грозного жужжащего роя, который кружит, точно не решаясь сесть, по проходу, меча во все стороны наглые взгляды. Постукивание дирижерской палочки постепенно заглушило какофонию настраиваемых инструментов, стало тихо. Девушка вертелась в центре роя, от которого наконец отделился парень, высокий, белокурый, широкоплечий. Он распростер руки, точно именно ему предстояло дирижировать оркестром, и сказал громким голосом:
– Товарищи, вам известно, что сегодня днем деголлевской полицией были арестованы нантерские студенты. В ответ на эти аресты мы захватили административную башню и решили не прекращать оккупацию зала Ученого совета, пока не будут освобождены наши товарищи. Товарищи, настал момент проявить солидарность по отношению к арестованным студентам. Не время развлекаться и предаваться мелкобуржуазному потреблению культуры. Мы призываем вас отправить этих музыкантов восвояси и примкнуть к нашей борьбе против репрессивной власти.
Наступило замешательство. Дирижерская палочка застыла в воздухе вместе с державшей ее рукой, зал, минуту назад сосредоточенно стихший, вдруг заволновался и зашумел, как море; все что-то говорили, задавали друг другу вопросы, оборачивались, привставали со своих скамей, стараясь разглядеть, что происходит. В реакции зала ощущалось не колебание, не нерешительность, но какая-то затаенная угроза, как в минуту предгрозового затишья, предшествующего набегу гигантского вала, слышался глухой ропот нарастающего гнева, и внезапно эта ярость вырвалась с неудержимой силой, со всех сторон одновременно раздались крики:
– Вон! Убирайтесь! Оставьте нас в покое! За дверь их! В задницу! – Это совершенно подкосило нестойкий революционный рой: они взывали к стихийному порыву масс, а массы оказались против них. Группа в беспорядке отступила к выходу, сопровождаемая враждебными воплями, отвергнутая, сломленная, изгнанная. На пороге двустворчатой двери высокий блондин обернулся лицом к залу и крикнул: «Дураки несознательные!», но его голос потонул в яростном гуле зала. Дверь захлопнулась, дирижер победоносно застучал палочкой по пюпитру, волнение улеглось, наступила тишина. Божё удовлетворенно переглянулся со своим лысым соседом. Он всегда был в этом убежден: протестантов – жалкая группка, ничтожное меньшинство, им никогда не удастся увлечь за собой основную массу студентов. Божё скрестил руки и откинулся широкой спиной на спинку скамьи. Как выразился этот тип? «Мелкобуржуазное потребление культуры?» Что за люди, господи, что за люди! Ты пришел на концерт – значит, ты «реак»! Дирижерская палочка опустилась, прозвучали первые аккорды, Божё послушно выбросил все из головы и, сохраняя свою излюбленную позу, со скрещенными на груди руками, стал слушать музыку.
III
Поигрывая концами своих косичек, Жозетт Лашо все еще упивалась изгнанием Божё. Вот здорово, выставили этого старикашку, вышвырнули его во мрак внешнего мира. Она ликовала, блаженство разлилось по всему ее телу. Она придавала поражению Божё огромное значение: это был конец тирании стариков. Потому что старики по природе склонны подавлять молодых, даже папа, несмотря на свои смачные солдатские шуточки, хохот в церкви и фокусы с мотоциклом. Настоящей дружбы с ними быть не может! Два года, как он даже на заходит, не пишет, не звонит, а Фременкур, о, я теперь знаю ему цену, этому Фременкуру! Конечно, он мне выдал порцию человеческой приязни, немалую порцию, но свысока, кончиками пальцев, а на самом деле и он тоже отверг меня, отбросил, ну какой толк во всей этой болтовне у него в кабинете, толчение воды в ступе, хождение вокруг да около, точно он не понял с самого начала: я жажду настоящей привязанности. Но он, конечно, ничего не видел, ничего не слышал, он витал в небесах, да, он мной интересовался, он меня анализировал, вот что. И конечно, неизменно мил, терпелив, готов все понять, о, я его ненавижу, ненавижу! И в сущности, в плане политическом при всей своей прогрессивности он не лучше Граппена. Только анализирует, никогда не действует; прав Симон, когда говорит, что в данном случае мы имеем дело с объективным пособничеством господствующему классу, даже если Фременкур и осуждаетего на словах.
Я никогда не забуду, что сказал Симон: «О политической позиции судят по поступкам, все остальное – лабуда. Это вносит полную ясность, – ты можешь разбить всех людей на три категории: 1) Социалисты, центристы, голлисты, короче говоря, реаки. 2) Пособники реаков, а именно: коммунисты, прогрессисты, левые социалисты. 3) Подлинные революционеры, то есть такие ребята, как мы, которые жгут американские флаги, взрывают американские банки, бросают булыжники в „Америкен экспрес“ или ведут политическую работу на заводах, короче, что-то делают! Даже если это „что-то“ на первый взгляд выглядит бредом». Так и вижу Симона, когда он мне все это объясняет у меня в комнате, – сидит на столе, положив руку мне на плечо,ярко голубые глаза на худом лице, костлявом, бородатом, о, я его обожаю, он похож на Жерара Филипа в «Идиоте», до встречи с ним я никогда бы не поверила, что существуют такие ребята, как Симон, он такой красивый, такой умный, прочел все на свете. И так суров со мной, никакой снисходительности, скорее даже склонен меня ругать! «Если мы с тобой спим, дурында, это еще не причина, чтобы ты не слушала и не прочищала свои мозги, ты никогда не слушаешь, ты мечтаешь, ты поглощена своей особой, ты, как водится у вас, девчонок, только и способна думать, что о своей заднице да о веночках из флердоранжа вокруг нее». И это правда, я в самом деле никогда не слушаю, разве что Кон-Бендита. Жозетт Лашо отпустила свои косицы, насупилась, сложила пухлые руки на красивом полированном столе и поглядела на оратора.
Это был тот самый тощий парень с судорожными жестами, который на нижнем этаже требовал, чтобы оккупировали зал Совета. В его лице, в носе, в косящих глазах был какой-то излом, казалось, ему все не нравится. Он даже улыбался время от времени, но и улыбка у него была тоже кривая, точно он упрекал себя в том, что смеет улыбаться в этом мире, где все идет наперекосяк.
– Товарищи, – сказал он, – мы все единодушно проголосовали, за оккупацию зала Совета в качестве репрессивной меры в ответ на деголлевские репрессии, обрушившиеся на нантерских студентов. Как вы помните, внизу выступали отдельные чересчур опасливые товарищи (он повел своим косым взглядом в сторону того места, где только что сидел Кон-Бендит), которым не по душе был риск забраться сюда, но большинство с ними не посчиталось, и вот мы здесь, мы сделали то, что должны были сделать. Но теперь, – продолжал он, судорожно размахивая обеими руками, – теперь, когда мы здесь, чем мы занимаемся? – Он говорил громко, но и голос у него был странный, не то чтобы скопческий, потому что никакой визгливости в нем не было, но какой-то бесцветный, лишенный настоящей силы, как ни старался парень придать ему звучность. – Чем мы занимаемся? – повторил он с издевкой, как-то нескладно вздымая руки к потолку. – Восседаем тут на своих задницах и разглагольствуем, как профы! Даже хуже, потому что их болтовня выливается в решения, а мы можем так трепать языками, сидя в креслах, хоть всю ночь напролет, в Нантере ровным счетом ничего не переменится (яростные протесты). Ладно,– сказал тощий,– допустим. Допустим, что от этого что-то переменится в плане символическом, но взгляните в лицо действительности, товарищи, все ваши речи не ведут ни к чему конкретному, это именно так, – продолжал он повышая голос в ответ на негодующие крики, которыми его прервали, – и я поэтому предлагаю конкретную акцию. Нам всем отлично известно, что администрация Нантера составила с помощью стукачей черные списки, так вот, раз уж мы оккупировали башню, я предлагаю разыскать эти списки, которые находятся в кабинете декана, и уничтожить их. (Аплодисменты и протесты.)
Вьетнамский студент Нунк (впрочем, он не был студентом и звали его не Нунк, это прозвище дал ему в общаге какой-то латинист) полуприкрыл глаза и зааплодировал. Он положил себе за правило действовать в этой среде именно так. Он никогда не брал слова и всегда аплодировал самым крайним предложениям. Отец Нунка, его дядя, да и сам Нунк (в то время еще подросток) весьма скомпрометировали себя в Ханое сотрудничеством с французами во время войны в Индокитае, и после Женевских соглашений Нунка пришлось «репатриировать». Заботу о нем взяло на себя Министерство внутренних дел Франции, которое направило его в Алжир, где он «неплохо поработал» в роли «симпатизирующего» учителя. Он и в самом деле пользовался до конца совершенно незаслуженной симпатией в националистических кругах, что позволило ему остаться в Алжире и после Эвианских соглашений, до 1964 года, когда он был снова «репатриирован» и стал студентом, несмотря на свой возраст (ему к этому времени уже стукнуло тридцать пять, но в глазах европейцев он все еще выглядел двадцатилетним: янтарная кожа, ни единой морщинки, агатовые темные глаза, тонкий овал лица, изящные руки и ноги), или, во всяком случае, жителем Нантерского студгородка, получающим неведомо от кого большую стипендию, которая выплачивалась ему с 1965 по 1968 год, хотя Нунк редко посещал лекции и никогда не сдавал экзаменов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53