смеситель для унитаза
Потом он приказал мне выйти и вытереться большим пушистым полотенцем, втереть в кожу ароматное масло. И передо мной стояло блюдо с фруктами. Там были все мои любимые фрукты, а сверху лежал банан. Такой большой, такой сочный.
– Возьми его, – попросил голос.
Не поедь я этим летом в Карпаты, где нам по гуманитарной помощи каждый день привозили по три ящика на отряд – я бы непременно его взяла. Но на мой день рождения мне подарили личный ящик бананов. Сожрав его за день, я прониклась глубинным отвращением к этому тропическому лакомству на несколько лет вперед.
– Я хочу клубнику, – хрипло попросила я.
– Возьми клубнику…
Он слегка коснулся моих губ, и дивный, пугающе реалистичный вкус прокатился по всему телу.
Потом снова началось соблазнение бананом, и не будь того ящика, моя хрупкая психика испытала бы, наверное, куда более обширный шок, чем от того, что последовало после.
Я была будто бы совсем обнажена в огромном зале с колоннами. И тут мне навстречу вышел… нет, нет, не принц, а Мишка. Большой такой, плюшевый.
– Тебе так нравится эта музыка… – повторял он, когда играла моя самая любимая композиция.
Мы танцевали, и я вроде как окончательно пришла в себя (я не могла спать под такую музыку). И еще – я обнимала его за шею, а он уверенно держал меня существенно ниже спины. И при довольно тесном контакте я с испугом ощутила то, что не могли спрятать ни ткань наших одежд, ни остатки сладкого дурмана в голове. Про это я читала только в книжках (а про аспекты мужской сексуальности Альхен рассказать не успел).
– Тебе нравится Мишка? – спросил Мишка, подозрительно часто посапывая мне на ухо.
– Да, – улыбаясь, ответила я.
– И ты Мишке тоже очень… очень нравишься…
Потом меня переместили обратно на кровать.
– Сейчас я сделаю тебе небольшой массаж.
Я легла на живот и притворилась, что не слышу просьбы перевернуться на спину. Уверенным движением он задрал мне майку, и его руки стайкой маленьких тепленьких паучков забегали по моей спине.
А потом он, будто набравшись храбрости, немного заполз рукой под лосины и резким движением стянул их вместе с трусами. (А они были, заметьте, совершенно кошмарные, чудовищно детские, причем мальчиковые, на них линяло все, что только возможно. Расхлябанность в вопросах белья тоже сыграла свою роковую роль в плане защиты моей девственности.)
Я издала какой-то недовольный звук и так же ловко и уверенно вернула свою одежду на место. Он попытался снова что-то сделать, но я хитро извернулась, раскрыв слезящиеся и пекущие глаза, схватила какой-то плед и, накрывшись им с головой, затаилась. Он что-то говорил так же мягко и вкрадчиво, и Эндрю Дональдс пел «It's Snowing Under My Skin», но я засела там, как в норе, и замерла, боясь шелохнуться.
Он долго сидел рядом. Потом сработал «автореверс», и заиграла другая сторона на кассете. Наконец, он сказал своим настоящим голосом:
– Ничего не трогай, музыка выключится сама. Ключ утром отдашь вахтерше.
И ушел, оглушительно громко хлопнув дверью. Я полежала так какое-то время, потом, прислушиваясь к ночной тишине, выбралась из-под пледа и стала смеяться, вытирая глаза краем простыни. Это был истерический нервный смех. Чувства распирали меня, эмоции не давали дышать. До меня тогда в полной мере дошел идиотизм ситуации – я ведь не думала ничего такого! Я просто попросилась переночевать и теперь вот лежу в его постели! Это ж надо так влипнуть!
Я с особым смакованием принялась изучать каждый сантиметр его логова, слушать музыку, листать журналы. Вот и еще одно приключение.
Но к утру на душе снова сделалось тоскливо. Лихо покачивая бедрами, без десяти семь я спустилась к вахтерше и, вертя на пальце ключ от его комнаты, сказала, что вот, мол, он просил передать. Она на меня так посмотрела.
Ну а потом снова были соотрядники. Снова вопли, истерики, пыльный троллейбус, прохладный сизый Симферопольский вокзал. И мои слезы вперемешку с нотами «drive/driven», текущие по конопатым щекам, пока колеса отстукивали ностальгическую дробь, и перечеркнутая надпись «КРЫМ» унеслась в небытие…
А потом был каток, полуторный «сальхов», и я открыто призналась себе, что во мне что-то есть. И дико хотелось этим как-то воспользоваться – закрутить еще какую-то аферу, еще с кем-то поиграть. Но не с кем.
* * *
И в июне 1994 года мы снова собрались ехать в Крым.
Я знала, что Альхен будет там, и это осознание подбрасывало меня среди ночи, как на раскаленной сковородке. Когда до отъезда оставалась неделя, я так сильно нервничала, что у меня разболелся живот, да так, что бригада «Скорой» заподозрила аппендицит, и пять дней я провела в больнице.
Писать про этот год совершенно нечего: мы ездили чуть меньше, чем на месяц, вместе с отцом, его новой женой и моим маленьким сводным братиком. Меня окружили крепкой, надежной стеной родительской бдительности, и из-за этого невидимого частокола я с тоской смотрела на своего Эбенового Мага, который, все такой же до неприличного привлекательный, зазывно поглядывал на меня, будто ничего не случилось. Я хотела играть, но на меня повесили приготовление еды, заботу о братце и категорически, на пушечный выстрел, запрещали подходить к тенту. И когда я, сгоревшая, несчастная, с температурой, плелась с ними на пляж, мне казалось, что это очень странная родительская любовь – ведь мне было плохо, жарко, а меня заставили надеть плотные длинные зеленые штаны, чтоб прикрыть ожоги, из-за температуры не разрешали купаться и не пускали наверх, под тент, приказав как-то ютиться в крошечной полоске тени под пирсом. Ведь если мне желают добра – не лучше было бы просто оставить меня дома?
А у них бушевала бесконечная знойная вакханалия – приехала черноволосая, с соблазнительной фигуркой Орыська в голубом купальнике, были вечерние променады, целования прямо на пляже и моя полная растерянность относительно дальнейших действий. И когда я вроде как определилась и наметила себе брешь в заборе родительской опеки – мы уже мчались в раскаленном пыльном автобусе и ругались у фонтана с голубями на Симферопольском вокзале, потому что я хотела пить. А в голове бессмысленно бренчали слова Альхена, которого я-таки умудрилась поймать по дороге в переодевательную кабинку:
– Ты шикарно выглядишь, так повзрослела…
* * *
Чем больше я пыталась убедить себя, что жить можно лишь настоящим, тем сильнее я впивалась слабеющими пальцами в сладчайшие недели, оборвавшиеся только день назад. Сразу после Имраи, стремительно отдаляющейся от меня с каждым ударом этого ставшего получужим сердца, мы с отцом поехали на тесную кукольную дачку в не по-дачному зеленом уголке чахнущего в своем безморье Киева. Точнее, на один из деликатных задворков оного. Мы должны были провести там весь июль, а в августе мне светил гранд-отдых в еще одном задворке, только не в киевском (мой горький вздох), а в каком-то экзотическом маняще-безлюдном оазисе, затерянном во всех трех измерениях. На забытой народом земле, окруженной золотеющими полями, ветхими и ностальгически ржавеющими в воспоминаниях о своей коммунистической молодости совхозами и колхозами. «Щирі Украинські степи та й річечка» – вот чем я любовалась добрых две недели, пока трещина, идущая из перламутрового сияния моего соленого, страстного июня, не дошла до мрачных дней безмолвия на этом клочке сплошной дикости и безлюдья. Ладно, об этом – в другой раз, а пока вернемся к дачке.
Я жила снами. Жизнь моя строго делилась на два этапа. Сжигаемая дневным светом, я сидела в шезлонге в обвитой несъедобным виноградом самопальной беседке и пыталась что-то писать. После обеда, под злостным контролем папаши, шла на речку Днепр, тщетно пытаясь представить вместо правого берега с дымящей электростанцией безграничные просторы и светлый горизонт… Море и песок… О Боже, как же я страдала, зажатая между двумя исполинскими сушами, глядя на течение на юг, в море! Я была одна. Ведь все мое – душа, сердце, сознание, мысли – было похоронено там, под кипарисами, теми самыми, пронзающими небо, с тем же тенистым холодом. Как они играли на чувствах бедной девочки на лазурном берегу, с отчаянными криками белой чайки, парящей в голубых просторах: «Не вернешься, Адора! Не вернешься! Не вернешься!»
Вторым этапом была ночь – эта душная, скребущая воспоминаниями ночь, когда, отправляясь спать или просто лежа на широкой ветхой кровати, пыталась убедить себя, что это не Киев, а мой сладостный грот, комнатка с окном на восток, и я нахожусь на диване, с живой иконой ночной Ялты у изголовья. И иногда вместе со слезами, неизменно текущими по моим щекам, я начинала верить… но тогда мне хотелось встать и идти, идти на балкон и смотреть на море, смотреть на Маяк и дышать… дышать увиденным! А это было невозможно. И жуткое осознание огненным дождем лилось на меня, стекая на ткань дачкинской подушки солеными слезами, и я ловила их своим горячим языком, и вкус моря, ах, мой опиум, пронизывал беспощадным морозом все мои и без того продрогшие, полуживые чувства.
Нас разделяли 990 километров. Но плеск моря я все равно иногда слышала. Ранним утром распахивая окно и вглядываясь в голубое сияние июльского неба, переходящего в прочный ковер пушистых макушек. Они качались и шуршали, являясь единственным источником шума среди покрытой росой тишины. Этот шелест колко и точно напоминал мне туманные утра в Имрае.
«Там оно, твое море!» – говорила я себе, представляя, как зеленый занавес листвы разъезжается и… чудесная даль, невозможные просторы – море!
Как я засыпала? Да, вечера сами по себе были не очень приятными. В них меня радовало лишь то, что очередной день подошел к концу, и цепочка из будущего продвинулась на одно звено назад. И кто знает, может быть, так плавно, без особой боли, пройдет и год? Глядя на индиговую бездну вечернего неба, мне иногда казалось, что оно пришло ко мне из Имраи. Там тоже были звезды… Киевские звезды горели тускло, так же, как и вся жизнь в этом ненавистном городе. Имрая… она вся переходит в эту матовую темноту, и свечение городских огней сливается со свечением звезд. Прищурившись, не знаешь уже, где кончается земля и начинается небо. Суша, море и космос были неразделимы. Это был один огромный рай, а рай – это и есть небеса. И в каждом скрытом цикадовой тьмой окне горела своя собственная Вега, а над овеваемой бризами головой мерцали в невидимых окнах чьи-то жизни, отражаясь в unhuman stillness of the sparkling sea.
Истощенная воспоминаниями, я не могла забыться тут же, и этот буро-малиновый промежуток между кусочком блаженства и мрачным киевским сном был наполнен сияющими россыпями глянцевито-прозрачных фотокарточек, в материальном мире не существующих, но растиражированных в моей щедрой памяти бесчисленное количество раз. И вот они появлялись, одна за другой, самые родные места, такие настоящие! Такие убийственно настоящие!!! И из моих распухших век уже в который раз начинали катиться слезы. Меня угнетало все – искорки только что перенесенного наслаждения (я должна быть не одна), эта комната, эта дача, эти люди, папаша, спящий в комнате ниже.
Они все там, Господи, и кто-то этим всем сейчас любуется, кто-то неизменно целуется в мечтательных и диких уголках санаторского парка… а я?
Что же делаю в это время я, которой нужно это место как воздух, как вода, как пища и огонь с любовью? Я просто лежу и гляжу сквозь щелочку полуприкрытых век на 360 дней и 990 километров, злорадно и торжествующе разделяющих нас.
И опять безнадежность. Опять тоска и безысходность. Можно биться головой о стенку, что я и делаю время от времени.
Лучшим подарком на мой день рождения была бы, разумеется, моя мечта. Только настоящая. Билеты в рай. Просто, а? И опять я безжалостно играла со своим воображением, рисуя пронизанные оптимизмом картины: как я просыпаюсь, а папаша предъявляет мне два билета, и мы, вопреки всему, шпарим на три дня в Имраю. Честное слово, я бы задохнулась от внезапно нахлынувшего счастья, сияющего и искрящегося, как то шампанское в ямке моего плеча (ах, эти сны…). Но на мое тринадцатилетие я рыдала чуть ли не сутки напролет. О какой-либо вечеринке или вкусной еде, или хотя бы об элементарных подарках никто как-то не подумал.
Мне снились сны. Каждую ночь, начиная с той, как я положила свою разламывающуюся голову на подушку у себя дома, едва вернувшись с вокзала. Они были восхитительны. Они передавали даже запахи и ощущения вроде сильного мужского тела за моей озябшей в предвкушении блаженства спиной. Но всегда, о Боже, всегда, когда такой настоящий, пахнущий морем и лавандой Альхен обнимал меня на обвитой виноградом террасе Старого Дома, что-то начинало рассыпаться. И в этот жалящий, стремительный миг я осознавала, что это сон. Вихрь реальности врывался в мои ночные миры и уносил… уносил… все прочь… Я рыдала, пытаясь удержать его за тающую шею, и вместо теплых гепардовских рук чувствовала смятые простыни и клеенчатые дачкинские обои. Что-то я еще видела сквозь муть нахлынувшего утра, но это уже был действительно сон.
Спустя ровно месяц мы с мамой поехали на другие украинские красоты. Далеко за городом, отсеченные от людей и цивилизации, мы жили в старинном флигеле с двумя мраморными львами. Там я писала эротический триллер «Зетахара Алаадора», где прототипом главного героя был… и думала… думала.
В сентябре, как и полагается хорошим девочкам и мальчикам, Ада пошла в Дом Знаний и приступила к лишенному всякого энтузиазма пожиранию школьных наук. Подруга, оказывается, отдыхала в санатории «Украина» и частенько наведывалась на пляжи нашего «Днепра».
– Ну, я не помню! Стоял там один какой-то… да, на руках.
– Какой? Опиши его!
– Ну, не помню я! Не знаю! – И тут я приняла твердое, как сталь, решение: я, Альхен, тоже ничего не помню и не знаю. Жизнь впихнули в ее русло учителя – «пары» по большей части предметов. Хватит мечтать о счастливой жизни, подружка.
Но силам свыше мое поведение почему-то не понравилось, и совершенно неожиданно мы поехали туда.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6
– Возьми его, – попросил голос.
Не поедь я этим летом в Карпаты, где нам по гуманитарной помощи каждый день привозили по три ящика на отряд – я бы непременно его взяла. Но на мой день рождения мне подарили личный ящик бананов. Сожрав его за день, я прониклась глубинным отвращением к этому тропическому лакомству на несколько лет вперед.
– Я хочу клубнику, – хрипло попросила я.
– Возьми клубнику…
Он слегка коснулся моих губ, и дивный, пугающе реалистичный вкус прокатился по всему телу.
Потом снова началось соблазнение бананом, и не будь того ящика, моя хрупкая психика испытала бы, наверное, куда более обширный шок, чем от того, что последовало после.
Я была будто бы совсем обнажена в огромном зале с колоннами. И тут мне навстречу вышел… нет, нет, не принц, а Мишка. Большой такой, плюшевый.
– Тебе так нравится эта музыка… – повторял он, когда играла моя самая любимая композиция.
Мы танцевали, и я вроде как окончательно пришла в себя (я не могла спать под такую музыку). И еще – я обнимала его за шею, а он уверенно держал меня существенно ниже спины. И при довольно тесном контакте я с испугом ощутила то, что не могли спрятать ни ткань наших одежд, ни остатки сладкого дурмана в голове. Про это я читала только в книжках (а про аспекты мужской сексуальности Альхен рассказать не успел).
– Тебе нравится Мишка? – спросил Мишка, подозрительно часто посапывая мне на ухо.
– Да, – улыбаясь, ответила я.
– И ты Мишке тоже очень… очень нравишься…
Потом меня переместили обратно на кровать.
– Сейчас я сделаю тебе небольшой массаж.
Я легла на живот и притворилась, что не слышу просьбы перевернуться на спину. Уверенным движением он задрал мне майку, и его руки стайкой маленьких тепленьких паучков забегали по моей спине.
А потом он, будто набравшись храбрости, немного заполз рукой под лосины и резким движением стянул их вместе с трусами. (А они были, заметьте, совершенно кошмарные, чудовищно детские, причем мальчиковые, на них линяло все, что только возможно. Расхлябанность в вопросах белья тоже сыграла свою роковую роль в плане защиты моей девственности.)
Я издала какой-то недовольный звук и так же ловко и уверенно вернула свою одежду на место. Он попытался снова что-то сделать, но я хитро извернулась, раскрыв слезящиеся и пекущие глаза, схватила какой-то плед и, накрывшись им с головой, затаилась. Он что-то говорил так же мягко и вкрадчиво, и Эндрю Дональдс пел «It's Snowing Under My Skin», но я засела там, как в норе, и замерла, боясь шелохнуться.
Он долго сидел рядом. Потом сработал «автореверс», и заиграла другая сторона на кассете. Наконец, он сказал своим настоящим голосом:
– Ничего не трогай, музыка выключится сама. Ключ утром отдашь вахтерше.
И ушел, оглушительно громко хлопнув дверью. Я полежала так какое-то время, потом, прислушиваясь к ночной тишине, выбралась из-под пледа и стала смеяться, вытирая глаза краем простыни. Это был истерический нервный смех. Чувства распирали меня, эмоции не давали дышать. До меня тогда в полной мере дошел идиотизм ситуации – я ведь не думала ничего такого! Я просто попросилась переночевать и теперь вот лежу в его постели! Это ж надо так влипнуть!
Я с особым смакованием принялась изучать каждый сантиметр его логова, слушать музыку, листать журналы. Вот и еще одно приключение.
Но к утру на душе снова сделалось тоскливо. Лихо покачивая бедрами, без десяти семь я спустилась к вахтерше и, вертя на пальце ключ от его комнаты, сказала, что вот, мол, он просил передать. Она на меня так посмотрела.
Ну а потом снова были соотрядники. Снова вопли, истерики, пыльный троллейбус, прохладный сизый Симферопольский вокзал. И мои слезы вперемешку с нотами «drive/driven», текущие по конопатым щекам, пока колеса отстукивали ностальгическую дробь, и перечеркнутая надпись «КРЫМ» унеслась в небытие…
А потом был каток, полуторный «сальхов», и я открыто призналась себе, что во мне что-то есть. И дико хотелось этим как-то воспользоваться – закрутить еще какую-то аферу, еще с кем-то поиграть. Но не с кем.
* * *
И в июне 1994 года мы снова собрались ехать в Крым.
Я знала, что Альхен будет там, и это осознание подбрасывало меня среди ночи, как на раскаленной сковородке. Когда до отъезда оставалась неделя, я так сильно нервничала, что у меня разболелся живот, да так, что бригада «Скорой» заподозрила аппендицит, и пять дней я провела в больнице.
Писать про этот год совершенно нечего: мы ездили чуть меньше, чем на месяц, вместе с отцом, его новой женой и моим маленьким сводным братиком. Меня окружили крепкой, надежной стеной родительской бдительности, и из-за этого невидимого частокола я с тоской смотрела на своего Эбенового Мага, который, все такой же до неприличного привлекательный, зазывно поглядывал на меня, будто ничего не случилось. Я хотела играть, но на меня повесили приготовление еды, заботу о братце и категорически, на пушечный выстрел, запрещали подходить к тенту. И когда я, сгоревшая, несчастная, с температурой, плелась с ними на пляж, мне казалось, что это очень странная родительская любовь – ведь мне было плохо, жарко, а меня заставили надеть плотные длинные зеленые штаны, чтоб прикрыть ожоги, из-за температуры не разрешали купаться и не пускали наверх, под тент, приказав как-то ютиться в крошечной полоске тени под пирсом. Ведь если мне желают добра – не лучше было бы просто оставить меня дома?
А у них бушевала бесконечная знойная вакханалия – приехала черноволосая, с соблазнительной фигуркой Орыська в голубом купальнике, были вечерние променады, целования прямо на пляже и моя полная растерянность относительно дальнейших действий. И когда я вроде как определилась и наметила себе брешь в заборе родительской опеки – мы уже мчались в раскаленном пыльном автобусе и ругались у фонтана с голубями на Симферопольском вокзале, потому что я хотела пить. А в голове бессмысленно бренчали слова Альхена, которого я-таки умудрилась поймать по дороге в переодевательную кабинку:
– Ты шикарно выглядишь, так повзрослела…
* * *
Чем больше я пыталась убедить себя, что жить можно лишь настоящим, тем сильнее я впивалась слабеющими пальцами в сладчайшие недели, оборвавшиеся только день назад. Сразу после Имраи, стремительно отдаляющейся от меня с каждым ударом этого ставшего получужим сердца, мы с отцом поехали на тесную кукольную дачку в не по-дачному зеленом уголке чахнущего в своем безморье Киева. Точнее, на один из деликатных задворков оного. Мы должны были провести там весь июль, а в августе мне светил гранд-отдых в еще одном задворке, только не в киевском (мой горький вздох), а в каком-то экзотическом маняще-безлюдном оазисе, затерянном во всех трех измерениях. На забытой народом земле, окруженной золотеющими полями, ветхими и ностальгически ржавеющими в воспоминаниях о своей коммунистической молодости совхозами и колхозами. «Щирі Украинські степи та й річечка» – вот чем я любовалась добрых две недели, пока трещина, идущая из перламутрового сияния моего соленого, страстного июня, не дошла до мрачных дней безмолвия на этом клочке сплошной дикости и безлюдья. Ладно, об этом – в другой раз, а пока вернемся к дачке.
Я жила снами. Жизнь моя строго делилась на два этапа. Сжигаемая дневным светом, я сидела в шезлонге в обвитой несъедобным виноградом самопальной беседке и пыталась что-то писать. После обеда, под злостным контролем папаши, шла на речку Днепр, тщетно пытаясь представить вместо правого берега с дымящей электростанцией безграничные просторы и светлый горизонт… Море и песок… О Боже, как же я страдала, зажатая между двумя исполинскими сушами, глядя на течение на юг, в море! Я была одна. Ведь все мое – душа, сердце, сознание, мысли – было похоронено там, под кипарисами, теми самыми, пронзающими небо, с тем же тенистым холодом. Как они играли на чувствах бедной девочки на лазурном берегу, с отчаянными криками белой чайки, парящей в голубых просторах: «Не вернешься, Адора! Не вернешься! Не вернешься!»
Вторым этапом была ночь – эта душная, скребущая воспоминаниями ночь, когда, отправляясь спать или просто лежа на широкой ветхой кровати, пыталась убедить себя, что это не Киев, а мой сладостный грот, комнатка с окном на восток, и я нахожусь на диване, с живой иконой ночной Ялты у изголовья. И иногда вместе со слезами, неизменно текущими по моим щекам, я начинала верить… но тогда мне хотелось встать и идти, идти на балкон и смотреть на море, смотреть на Маяк и дышать… дышать увиденным! А это было невозможно. И жуткое осознание огненным дождем лилось на меня, стекая на ткань дачкинской подушки солеными слезами, и я ловила их своим горячим языком, и вкус моря, ах, мой опиум, пронизывал беспощадным морозом все мои и без того продрогшие, полуживые чувства.
Нас разделяли 990 километров. Но плеск моря я все равно иногда слышала. Ранним утром распахивая окно и вглядываясь в голубое сияние июльского неба, переходящего в прочный ковер пушистых макушек. Они качались и шуршали, являясь единственным источником шума среди покрытой росой тишины. Этот шелест колко и точно напоминал мне туманные утра в Имрае.
«Там оно, твое море!» – говорила я себе, представляя, как зеленый занавес листвы разъезжается и… чудесная даль, невозможные просторы – море!
Как я засыпала? Да, вечера сами по себе были не очень приятными. В них меня радовало лишь то, что очередной день подошел к концу, и цепочка из будущего продвинулась на одно звено назад. И кто знает, может быть, так плавно, без особой боли, пройдет и год? Глядя на индиговую бездну вечернего неба, мне иногда казалось, что оно пришло ко мне из Имраи. Там тоже были звезды… Киевские звезды горели тускло, так же, как и вся жизнь в этом ненавистном городе. Имрая… она вся переходит в эту матовую темноту, и свечение городских огней сливается со свечением звезд. Прищурившись, не знаешь уже, где кончается земля и начинается небо. Суша, море и космос были неразделимы. Это был один огромный рай, а рай – это и есть небеса. И в каждом скрытом цикадовой тьмой окне горела своя собственная Вега, а над овеваемой бризами головой мерцали в невидимых окнах чьи-то жизни, отражаясь в unhuman stillness of the sparkling sea.
Истощенная воспоминаниями, я не могла забыться тут же, и этот буро-малиновый промежуток между кусочком блаженства и мрачным киевским сном был наполнен сияющими россыпями глянцевито-прозрачных фотокарточек, в материальном мире не существующих, но растиражированных в моей щедрой памяти бесчисленное количество раз. И вот они появлялись, одна за другой, самые родные места, такие настоящие! Такие убийственно настоящие!!! И из моих распухших век уже в который раз начинали катиться слезы. Меня угнетало все – искорки только что перенесенного наслаждения (я должна быть не одна), эта комната, эта дача, эти люди, папаша, спящий в комнате ниже.
Они все там, Господи, и кто-то этим всем сейчас любуется, кто-то неизменно целуется в мечтательных и диких уголках санаторского парка… а я?
Что же делаю в это время я, которой нужно это место как воздух, как вода, как пища и огонь с любовью? Я просто лежу и гляжу сквозь щелочку полуприкрытых век на 360 дней и 990 километров, злорадно и торжествующе разделяющих нас.
И опять безнадежность. Опять тоска и безысходность. Можно биться головой о стенку, что я и делаю время от времени.
Лучшим подарком на мой день рождения была бы, разумеется, моя мечта. Только настоящая. Билеты в рай. Просто, а? И опять я безжалостно играла со своим воображением, рисуя пронизанные оптимизмом картины: как я просыпаюсь, а папаша предъявляет мне два билета, и мы, вопреки всему, шпарим на три дня в Имраю. Честное слово, я бы задохнулась от внезапно нахлынувшего счастья, сияющего и искрящегося, как то шампанское в ямке моего плеча (ах, эти сны…). Но на мое тринадцатилетие я рыдала чуть ли не сутки напролет. О какой-либо вечеринке или вкусной еде, или хотя бы об элементарных подарках никто как-то не подумал.
Мне снились сны. Каждую ночь, начиная с той, как я положила свою разламывающуюся голову на подушку у себя дома, едва вернувшись с вокзала. Они были восхитительны. Они передавали даже запахи и ощущения вроде сильного мужского тела за моей озябшей в предвкушении блаженства спиной. Но всегда, о Боже, всегда, когда такой настоящий, пахнущий морем и лавандой Альхен обнимал меня на обвитой виноградом террасе Старого Дома, что-то начинало рассыпаться. И в этот жалящий, стремительный миг я осознавала, что это сон. Вихрь реальности врывался в мои ночные миры и уносил… уносил… все прочь… Я рыдала, пытаясь удержать его за тающую шею, и вместо теплых гепардовских рук чувствовала смятые простыни и клеенчатые дачкинские обои. Что-то я еще видела сквозь муть нахлынувшего утра, но это уже был действительно сон.
Спустя ровно месяц мы с мамой поехали на другие украинские красоты. Далеко за городом, отсеченные от людей и цивилизации, мы жили в старинном флигеле с двумя мраморными львами. Там я писала эротический триллер «Зетахара Алаадора», где прототипом главного героя был… и думала… думала.
В сентябре, как и полагается хорошим девочкам и мальчикам, Ада пошла в Дом Знаний и приступила к лишенному всякого энтузиазма пожиранию школьных наук. Подруга, оказывается, отдыхала в санатории «Украина» и частенько наведывалась на пляжи нашего «Днепра».
– Ну, я не помню! Стоял там один какой-то… да, на руках.
– Какой? Опиши его!
– Ну, не помню я! Не знаю! – И тут я приняла твердое, как сталь, решение: я, Альхен, тоже ничего не помню и не знаю. Жизнь впихнули в ее русло учителя – «пары» по большей части предметов. Хватит мечтать о счастливой жизни, подружка.
Но силам свыше мое поведение почему-то не понравилось, и совершенно неожиданно мы поехали туда.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
1 2 3 4 5 6