https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/pod-nakladnuyu-rakovinu/
Купались в водохранилище, я получила солнечный ожог и, зевая, проглотила комара. Где-то развалился Союз, и по телеку показывали «Лебединое озеро». А я любила прыгнуть с песчаного обрыва и катиться по душистому цветущему лугу. Небо было голубым и ярким, земля благоухала травами, настоящее море было невообразимо далеко. Мы ходили гулять на Плотину. Пресными сельскими вечерами обычно смотрели пресный закат на пресном песчаном пляже. Еще мы наведывались в турбазовский кинотеатр под открытым небом и поглощали пестрые, громкие и слезливые индийские фильмы, которые в один переходный момент слились в одну карнавально-полоумную массу, и у меня было впечатление, что я теперь живу жизнью одной большой семьи, музыкальной и шумной.
Мои родители развелись, когда мне было восемь лет.
Я слушала Жана-Мишеля Жара, «Эмерсон Лейк и Палмер», «Пинк Флойд» и рисовала картинки с прекрасной грустной девушкой, которая стояла на холме посреди моря цветов. У нее были желтые волосы, которые развевались на ветру, и прозрачное голубое платье. Она была – смерть и печаль. Я всегда видела образ смерти чем-то красивым, очень человечным, чего ни в коем случае нельзя бояться. В очень несерьезном возрасте я осознала, что жизнь можно сравнить с днем, и единственное, в чем можно быть уверенной в этом противоречивом мире, так это в наступлении ночи, когда моя голова коснется подушки и что-то умчит меня прочь от всего, пронося сквозь измерения. И единственным расхождением в идее ночи и смерти будет то, что после ночи наступит утро и все повторится, а после смерти ничего уже наступать не будет.
В восемь лет начались мои уютные философские звездные вечера, когда я сидела в отцовском кабинете совсем одна, и он все не приходил домой, а я погружала себя в транс, глядя на черное небо и на луну, пытаясь понять суть бесконечности. Однажды, лет в девять, меня осенило, что смерть и Бог – нечто тесно взаимосвязанное и что космос не может быть бесконечным, потому что в каком-то месте наступает Несуществование, которое и есть смерть. Иногда мне казалось, что тень какого-то моего забытого предка стоит, склонившись над моими плечами, и тихо нашептывает моему разуму, что писать и рисовать.
Я росла худым, болезненным и несколько отрешенным ребенком. У меня были тонкие старушечьи пальцы и редкие рыжеватые волосы. Я была довольно замкнутым и очень задумчивым существом с богатым словарным запасом, и мне всегда давали на два-три года больше моего реального возраста. Ровесники, не то слово, как страшили меня, потому что я была совершенно другой, а таких в массах ой как не любят! Я дружила с родителями и с собой, и этого мне вполне хватало. Я помню, что могла быть по-настоящему счастливой только оставленной в тишине (с любимой музыкой) и в одиночестве, где могла, наконец, открыться своей истинной сущности и что-то писать и рисовать, пока не погонят спать.
Мы с мамой читали вслух Шекспира и Гоголя и, бывало, обнявшись, рыдали над строчками. И это было счастье!
Это было мое детство, сказочное, нераскрытое, полное какого-то опасного, завораживающего волшебства, и все было пронизано предвкушением чего-то запретного, что тихо дозревало где-то между небом и землей.
В августе 1992, в одиннадцать лет, мне предстояло первое в жизни испытание пионерлагерем в Карпатах. Мои родители в сговоре с родителями одной подруги, которая была таким же отшельником, как и я, решили сослать нас куда-нибудь в сердце реальности, чтобы мы смогли пройти там болезненную, но необходимую обкатку общественной жизнью. Школьные будни за пять лет родительских надежд не оправдали – я умела делать все возможное, чтобы за ненавистной партой появляться как можно реже. Школа была для меня чем-то вроде досадной неизбежности. Меня заносили туда различные ветры, я училась плохо, но не ужасно, писала романы на уроках и смотрела в окно на переменках, вдали от орущей, играющей в «квача» толпы своих сверстников.
В лагере, воспитательные тенденции которого базировались на максималистских идеях всеобщей уравниловки (в сортир стадом ходить), меня хотели отучить от мечтательного одиночества, воткнув в ораву туполицых, козлиноголосых и прыщавых подростков.
Но мои нервные ожидания черного августа были прерваны счастливым отцом, который, оказывается, передумал, и вместо пруда с водомерками я нашла себя плещущейся в прибрежных волнах Черного моря. Мы были в Имрае.
У меня к тому времени уже имелся сводный брат, который со сводной мамой остался почему-то дома, в сводной квартире в отвергнутом Киеве. Меня где-то даже ошеломила отцовская преданность.
Я не могла поверить своему счастью, что все было как прежде. Имрайский уютный мирок – пляж рано утром, когда утренние тени еще накрывают всю гальку и мы, оставив полотенца и надувной матрац, шли на двухэтажный пирс, где первые нежные лучики вкрадчиво золотились, постепенно расползаясь по всей набережной. Я бросала мелкую гальку на мерно колышущихся в воде медуз. Я облюбовала хорошо натянутый корабельный канат, по которому восходила на пирс прямо из воды, без посторонней помощи. И все было прекрасно, пока однажды полузабытый прошлогодний Саша не сделал этот роковой жест рукой, приглашая нас с отцом в волшебное королевство его лежака. Нас напоили кофе, который варился на специальной горелке со свечкой вонючего сухого спирта, и тогда понеслось… Папаша пришел в восторг от питерского тренера кунг-фу, смелого философа и просто интересного дядьки, от которого теперь ни на шаг не отходил.
Отец хвастался мною – мы играли в сложную игру «эрудит», где все зависит от словарного запаса, и я умудрялась обыгрывать совершенно не блефующего отца, университетского доцента, между прочим!
Но все было не так плохо до момента, когда одним невинным утром я не нашла себя в обществе Саши Спортивного, который мало того, что стоял но голове, задирал ногу в невозможном шпагате и красиво размахивал руками, но еще заставлял и меня заниматься йогой, о которой у меня были брезгливые ассоциации со впалыми животами и выпирающими ребрами. Он, видите ли, хотел помочь мне. Мне был поставлен диагноз: «плоскостопие». Он рекомендовал мне промывать нос луковым соком (папаша тут же запретил нырять), умудрился растормошить подзабытый комплекс моего неправильного пола, говоря неприятные слова «яичники», «мочевой пузырь», «кишечник», «фаллопиевы трубы». Он немного картавил («простудить придатки»). Он сказал, что у меня хронический гайморит и замедленное развитие молочных желез (после осмотра) плюс что-то с поджелудочной.
Я хотела выть, представленная на обозрение внимающего отца в руках совершенно постороннего, пугающе загорелого, внушающе сильного, неприлично красивого тридцатидевятилетнего мужчины, с будто насмешливым тонкогубым лицом и могучими бровями. Самым удручающим было то, что папаша мой пребывал в полном восторге от «дяди Саши», как называла его разделяющая мои антипатии Маринка, чьи родители знали его, оказывается, лет восемь. Он был тоже имраеманом и ездил на мое море уже тринадцатый год.
Он жил свою счастливую и неприхотливую жизнь, питаясь морской капустой и консервированным перцем. Он спал в гамаке в одном из закутков санаторского парка, все лето проводя на нашем пляже. В Ленинграде, где я была только один раз в жизни, он вел небольшую группу любителей кунг-фу и медитировал… медитировал… медитировал…
Папа сказал (о ужас!), что, будь он помладше, он бы тоже жил в гамаке. В парке. И был бы йогом.
Они оба измывались надо мной, как могли, – заставляли делать дыхательные упражнения с правильным произношением унизительного «х-х-х-ы!» при выдохе, не пускали плавать, когда вода была холоднее 18 градусов, потому что (хор в два голоса) «половые органы могут простудиться».
Мне прописали будущее (из того, что помню) ревматика, горбуна, кривоспина и кривошея с дефектом носоглотки, который можно вылечить лишь утренней мочой (экзотика, блин).
Мои канатоходские дела были отодвинуты на второй план Сашиными упражнениями из какого-то глубоко противного китайского монастыря. Он демонстрировал на мне точки «дянь-тянь» и «бай-хуэй».
Все же последней каплей была процедура выправки позвоночника, которая торжественно выполнялась перед аудиторией остальных заинтересованных родителей, в процессе которой обо мне говорили в третьем лице или же употребляли до слез ненавистный термин «ребенок» («у ребенка повышенная энергетика, которая, вероятно, закупорилась в центральном меридиане, вот здесь, на копчике»).
Напоследок перед отъездом меня напутствовали гарантией женских болезней, во избежание которых я должна заниматься китайской оздоровительной гимнастикой, но я все же нашла в себе силы любоваться смешной стороной всего этого балагана. Он рекомендовал мне ставить очищающую клизму и обязательно (обязательно!) промывать нос!
Вся моя сущность содрогалась и гремела в те страшные моменты, когда мягким вкрадчивым голоском в меня вдалбливалась идея моего женского пола.
В том же возрасте у меня начали внезапно виться волосы, и я чувствовала себя бестолковой длинноногой Мальвиной, нежной и хрупкой – хотя в душе была закаленным, грубым и хладнокровным матросом.
В мае 1993 года после долгой ангины у меня начались месячные. Я уже была отроком просвещенным, имея за плечами «написанные с тонким юмором и легкочитаемые» вырезки из газеты «Семья», книжку, презентованную на мое одиннадцатилетие, под названием «Девочка становится взрослой» и трофей особой ценности (как, впрочем, и опасности), который был однажды найден в родительском ящике, который тщательно перепрятывался, но от меня-то (хе-хе)… В конце концов, мы с мамой мирно выяснили отношения. Она спросила меня, поняла ли я в этом сложном порнографически-графоманском произведении хоть слово. Я призналась, что, в общем-то, нет.
Нет, не мерзко, да и в тех смутных очертаниях, что я все-таки смогла различить в словесной мути, я не увидела ничего шокирующего. Разве что лесибанки или как их там…
Мне очень деликатно объяснили, что подобную литературу вряд ли есть смысл запретить вообще, но я еще слишком мало знаю, чтобы быть способной к правильному восприятию, и моя сегодняшняя оценка некоторых… м-м-м действий может фатальным образом испортить мое соответствующее восприятие этих вещей завтра. Я согласилась. Тема секса оставалась чем-то чересчур дремучим даже для меня, и я решила отдать все внимание литературному творчеству. В январе 1993-го завязалась моя первая серьезная сага про «космических пришельцев и методы борьбы с ними». Это было намного интереснее легендарного Кинессовского «Брака под микроскопом» (который, к слову, никогда мною прочитан до конца и не был).
* * *
Пляж радостно шумел и шевелился розовыми, оплывшими жиром телесами. Как всегда, когда заезд из близлежащих областей несколько расшатывает приморскую романтику своим провинциальным дыханием. Но было весело.
Это была классическая иллюстрация к постулату: «Граждане СССР имеют право на отдых». Простоватые профсоюзники и новоиспеченные предприниматели активно и деловито отдыхали, резались в карты под треск накрытого полотенцем радиоприемника, а рядом тучная мать семейства извлекала из клетчатой сумки пищевые термосы с котлетами и кастрюлю с картошкой в мундирах.
Прошлогоднего Саши (и его морской капусты) на обычном месте не было. И быть не могло – там, где год назад стояли лежаки «для сотрудников», было пусто, и солнце, насмехаясь, заливало все серое пространство, потому что от тента остался один металлический каркас – ржавый скелет, пятнистый от слущившейся краски. Я чувствовала, как ветер распустил мои волосы, и они развевались как шерстяная шаль с бахромой. Был типичный ранний июнь.
Мы оставили наши вещи на теплой гальке внизу и пошли гулять по развороченной штормом набережной. Мои любимые пирсы походили на остатки космического города после ядерной войны. Стеклянные двери в лифт разбиты вдребезги. Какая чудовищная сила могла сделать такое с моей Имраей?
Посмотрев на выбеленный солнцем и облепленный высохшими водорослями пейзаж, мы собрались возвращаться на Маяк, потому что жара стояла невыносимая, а дома нас ждали нераспакованные сумки и оставшийся с поезда обед.
Купаться было не разрешено, так как происходит «сложный процесс адаптации». В канун своего 12-летия я стала вполне сносным и очень тихим, так сказать, выдрессированным, ребенком, поскольку почти четыре года провела в неразлучном контакте с отцом, который таскал меня повсюду и втайне, возможно, даже гордился плодом своего творения (хотя до меня лично доходила лишь сухенькая критика). Впрочем, самым большим его достижением можно считать мою абсолютную убежденность в собственной никчемности, уродливости и непотребности в этом высокообразованном и культурном мире.
Так мы и шли в чинном молчании: впереди отец со своей ассирийской бородой, в темных очках, с непроницаемым лицом, и смиренная дочь – плетущееся следом разболтанное создание, потерянное в смутном промежутке между отрочеством и детством. Я кусала ногти, шмыгала носом и громко шаркала спертыми у мамы босоножками на непозволительно высоком каблуке. Ноги то и дело подворачивались, как у новорожденной газели, глаза слепило отсутствие забытых в поезде очков, а спина чесалась от пота, от пляжа, который мы покидали, и от моря, в котором мне не дали искупаться.
Мы поднялись по невыносимо крутой лестнице, где не было ни сантиметра тени (как же папаша не любил пользоваться прохладным быстрым лифтом!), прошли сквозь санаторский парк, там еще куча ступенек по дороге с проходной.
Имрая занимала огромное расстояние вдоль самого красивого побережья, но в плане материально-социальных благ имела уровень весьма провинциальный. Наш Маяк стоял особняком на горе, занимая целый мыс. Но кроме лавров с фисташками, там не было ничего, что помогло бы нам просуществовать в повседневной жизни, и мы ходили за покупками в поселок Эбра, где было приблизительно двенадцать многоквартирных домов и кооперативное чудо «Ласточкин дом», где можно было купить папин красный портвейн и Адкину красную панамку.
1 2 3 4 5 6
Мои родители развелись, когда мне было восемь лет.
Я слушала Жана-Мишеля Жара, «Эмерсон Лейк и Палмер», «Пинк Флойд» и рисовала картинки с прекрасной грустной девушкой, которая стояла на холме посреди моря цветов. У нее были желтые волосы, которые развевались на ветру, и прозрачное голубое платье. Она была – смерть и печаль. Я всегда видела образ смерти чем-то красивым, очень человечным, чего ни в коем случае нельзя бояться. В очень несерьезном возрасте я осознала, что жизнь можно сравнить с днем, и единственное, в чем можно быть уверенной в этом противоречивом мире, так это в наступлении ночи, когда моя голова коснется подушки и что-то умчит меня прочь от всего, пронося сквозь измерения. И единственным расхождением в идее ночи и смерти будет то, что после ночи наступит утро и все повторится, а после смерти ничего уже наступать не будет.
В восемь лет начались мои уютные философские звездные вечера, когда я сидела в отцовском кабинете совсем одна, и он все не приходил домой, а я погружала себя в транс, глядя на черное небо и на луну, пытаясь понять суть бесконечности. Однажды, лет в девять, меня осенило, что смерть и Бог – нечто тесно взаимосвязанное и что космос не может быть бесконечным, потому что в каком-то месте наступает Несуществование, которое и есть смерть. Иногда мне казалось, что тень какого-то моего забытого предка стоит, склонившись над моими плечами, и тихо нашептывает моему разуму, что писать и рисовать.
Я росла худым, болезненным и несколько отрешенным ребенком. У меня были тонкие старушечьи пальцы и редкие рыжеватые волосы. Я была довольно замкнутым и очень задумчивым существом с богатым словарным запасом, и мне всегда давали на два-три года больше моего реального возраста. Ровесники, не то слово, как страшили меня, потому что я была совершенно другой, а таких в массах ой как не любят! Я дружила с родителями и с собой, и этого мне вполне хватало. Я помню, что могла быть по-настоящему счастливой только оставленной в тишине (с любимой музыкой) и в одиночестве, где могла, наконец, открыться своей истинной сущности и что-то писать и рисовать, пока не погонят спать.
Мы с мамой читали вслух Шекспира и Гоголя и, бывало, обнявшись, рыдали над строчками. И это было счастье!
Это было мое детство, сказочное, нераскрытое, полное какого-то опасного, завораживающего волшебства, и все было пронизано предвкушением чего-то запретного, что тихо дозревало где-то между небом и землей.
В августе 1992, в одиннадцать лет, мне предстояло первое в жизни испытание пионерлагерем в Карпатах. Мои родители в сговоре с родителями одной подруги, которая была таким же отшельником, как и я, решили сослать нас куда-нибудь в сердце реальности, чтобы мы смогли пройти там болезненную, но необходимую обкатку общественной жизнью. Школьные будни за пять лет родительских надежд не оправдали – я умела делать все возможное, чтобы за ненавистной партой появляться как можно реже. Школа была для меня чем-то вроде досадной неизбежности. Меня заносили туда различные ветры, я училась плохо, но не ужасно, писала романы на уроках и смотрела в окно на переменках, вдали от орущей, играющей в «квача» толпы своих сверстников.
В лагере, воспитательные тенденции которого базировались на максималистских идеях всеобщей уравниловки (в сортир стадом ходить), меня хотели отучить от мечтательного одиночества, воткнув в ораву туполицых, козлиноголосых и прыщавых подростков.
Но мои нервные ожидания черного августа были прерваны счастливым отцом, который, оказывается, передумал, и вместо пруда с водомерками я нашла себя плещущейся в прибрежных волнах Черного моря. Мы были в Имрае.
У меня к тому времени уже имелся сводный брат, который со сводной мамой остался почему-то дома, в сводной квартире в отвергнутом Киеве. Меня где-то даже ошеломила отцовская преданность.
Я не могла поверить своему счастью, что все было как прежде. Имрайский уютный мирок – пляж рано утром, когда утренние тени еще накрывают всю гальку и мы, оставив полотенца и надувной матрац, шли на двухэтажный пирс, где первые нежные лучики вкрадчиво золотились, постепенно расползаясь по всей набережной. Я бросала мелкую гальку на мерно колышущихся в воде медуз. Я облюбовала хорошо натянутый корабельный канат, по которому восходила на пирс прямо из воды, без посторонней помощи. И все было прекрасно, пока однажды полузабытый прошлогодний Саша не сделал этот роковой жест рукой, приглашая нас с отцом в волшебное королевство его лежака. Нас напоили кофе, который варился на специальной горелке со свечкой вонючего сухого спирта, и тогда понеслось… Папаша пришел в восторг от питерского тренера кунг-фу, смелого философа и просто интересного дядьки, от которого теперь ни на шаг не отходил.
Отец хвастался мною – мы играли в сложную игру «эрудит», где все зависит от словарного запаса, и я умудрялась обыгрывать совершенно не блефующего отца, университетского доцента, между прочим!
Но все было не так плохо до момента, когда одним невинным утром я не нашла себя в обществе Саши Спортивного, который мало того, что стоял но голове, задирал ногу в невозможном шпагате и красиво размахивал руками, но еще заставлял и меня заниматься йогой, о которой у меня были брезгливые ассоциации со впалыми животами и выпирающими ребрами. Он, видите ли, хотел помочь мне. Мне был поставлен диагноз: «плоскостопие». Он рекомендовал мне промывать нос луковым соком (папаша тут же запретил нырять), умудрился растормошить подзабытый комплекс моего неправильного пола, говоря неприятные слова «яичники», «мочевой пузырь», «кишечник», «фаллопиевы трубы». Он немного картавил («простудить придатки»). Он сказал, что у меня хронический гайморит и замедленное развитие молочных желез (после осмотра) плюс что-то с поджелудочной.
Я хотела выть, представленная на обозрение внимающего отца в руках совершенно постороннего, пугающе загорелого, внушающе сильного, неприлично красивого тридцатидевятилетнего мужчины, с будто насмешливым тонкогубым лицом и могучими бровями. Самым удручающим было то, что папаша мой пребывал в полном восторге от «дяди Саши», как называла его разделяющая мои антипатии Маринка, чьи родители знали его, оказывается, лет восемь. Он был тоже имраеманом и ездил на мое море уже тринадцатый год.
Он жил свою счастливую и неприхотливую жизнь, питаясь морской капустой и консервированным перцем. Он спал в гамаке в одном из закутков санаторского парка, все лето проводя на нашем пляже. В Ленинграде, где я была только один раз в жизни, он вел небольшую группу любителей кунг-фу и медитировал… медитировал… медитировал…
Папа сказал (о ужас!), что, будь он помладше, он бы тоже жил в гамаке. В парке. И был бы йогом.
Они оба измывались надо мной, как могли, – заставляли делать дыхательные упражнения с правильным произношением унизительного «х-х-х-ы!» при выдохе, не пускали плавать, когда вода была холоднее 18 градусов, потому что (хор в два голоса) «половые органы могут простудиться».
Мне прописали будущее (из того, что помню) ревматика, горбуна, кривоспина и кривошея с дефектом носоглотки, который можно вылечить лишь утренней мочой (экзотика, блин).
Мои канатоходские дела были отодвинуты на второй план Сашиными упражнениями из какого-то глубоко противного китайского монастыря. Он демонстрировал на мне точки «дянь-тянь» и «бай-хуэй».
Все же последней каплей была процедура выправки позвоночника, которая торжественно выполнялась перед аудиторией остальных заинтересованных родителей, в процессе которой обо мне говорили в третьем лице или же употребляли до слез ненавистный термин «ребенок» («у ребенка повышенная энергетика, которая, вероятно, закупорилась в центральном меридиане, вот здесь, на копчике»).
Напоследок перед отъездом меня напутствовали гарантией женских болезней, во избежание которых я должна заниматься китайской оздоровительной гимнастикой, но я все же нашла в себе силы любоваться смешной стороной всего этого балагана. Он рекомендовал мне ставить очищающую клизму и обязательно (обязательно!) промывать нос!
Вся моя сущность содрогалась и гремела в те страшные моменты, когда мягким вкрадчивым голоском в меня вдалбливалась идея моего женского пола.
В том же возрасте у меня начали внезапно виться волосы, и я чувствовала себя бестолковой длинноногой Мальвиной, нежной и хрупкой – хотя в душе была закаленным, грубым и хладнокровным матросом.
В мае 1993 года после долгой ангины у меня начались месячные. Я уже была отроком просвещенным, имея за плечами «написанные с тонким юмором и легкочитаемые» вырезки из газеты «Семья», книжку, презентованную на мое одиннадцатилетие, под названием «Девочка становится взрослой» и трофей особой ценности (как, впрочем, и опасности), который был однажды найден в родительском ящике, который тщательно перепрятывался, но от меня-то (хе-хе)… В конце концов, мы с мамой мирно выяснили отношения. Она спросила меня, поняла ли я в этом сложном порнографически-графоманском произведении хоть слово. Я призналась, что, в общем-то, нет.
Нет, не мерзко, да и в тех смутных очертаниях, что я все-таки смогла различить в словесной мути, я не увидела ничего шокирующего. Разве что лесибанки или как их там…
Мне очень деликатно объяснили, что подобную литературу вряд ли есть смысл запретить вообще, но я еще слишком мало знаю, чтобы быть способной к правильному восприятию, и моя сегодняшняя оценка некоторых… м-м-м действий может фатальным образом испортить мое соответствующее восприятие этих вещей завтра. Я согласилась. Тема секса оставалась чем-то чересчур дремучим даже для меня, и я решила отдать все внимание литературному творчеству. В январе 1993-го завязалась моя первая серьезная сага про «космических пришельцев и методы борьбы с ними». Это было намного интереснее легендарного Кинессовского «Брака под микроскопом» (который, к слову, никогда мною прочитан до конца и не был).
* * *
Пляж радостно шумел и шевелился розовыми, оплывшими жиром телесами. Как всегда, когда заезд из близлежащих областей несколько расшатывает приморскую романтику своим провинциальным дыханием. Но было весело.
Это была классическая иллюстрация к постулату: «Граждане СССР имеют право на отдых». Простоватые профсоюзники и новоиспеченные предприниматели активно и деловито отдыхали, резались в карты под треск накрытого полотенцем радиоприемника, а рядом тучная мать семейства извлекала из клетчатой сумки пищевые термосы с котлетами и кастрюлю с картошкой в мундирах.
Прошлогоднего Саши (и его морской капусты) на обычном месте не было. И быть не могло – там, где год назад стояли лежаки «для сотрудников», было пусто, и солнце, насмехаясь, заливало все серое пространство, потому что от тента остался один металлический каркас – ржавый скелет, пятнистый от слущившейся краски. Я чувствовала, как ветер распустил мои волосы, и они развевались как шерстяная шаль с бахромой. Был типичный ранний июнь.
Мы оставили наши вещи на теплой гальке внизу и пошли гулять по развороченной штормом набережной. Мои любимые пирсы походили на остатки космического города после ядерной войны. Стеклянные двери в лифт разбиты вдребезги. Какая чудовищная сила могла сделать такое с моей Имраей?
Посмотрев на выбеленный солнцем и облепленный высохшими водорослями пейзаж, мы собрались возвращаться на Маяк, потому что жара стояла невыносимая, а дома нас ждали нераспакованные сумки и оставшийся с поезда обед.
Купаться было не разрешено, так как происходит «сложный процесс адаптации». В канун своего 12-летия я стала вполне сносным и очень тихим, так сказать, выдрессированным, ребенком, поскольку почти четыре года провела в неразлучном контакте с отцом, который таскал меня повсюду и втайне, возможно, даже гордился плодом своего творения (хотя до меня лично доходила лишь сухенькая критика). Впрочем, самым большим его достижением можно считать мою абсолютную убежденность в собственной никчемности, уродливости и непотребности в этом высокообразованном и культурном мире.
Так мы и шли в чинном молчании: впереди отец со своей ассирийской бородой, в темных очках, с непроницаемым лицом, и смиренная дочь – плетущееся следом разболтанное создание, потерянное в смутном промежутке между отрочеством и детством. Я кусала ногти, шмыгала носом и громко шаркала спертыми у мамы босоножками на непозволительно высоком каблуке. Ноги то и дело подворачивались, как у новорожденной газели, глаза слепило отсутствие забытых в поезде очков, а спина чесалась от пота, от пляжа, который мы покидали, и от моря, в котором мне не дали искупаться.
Мы поднялись по невыносимо крутой лестнице, где не было ни сантиметра тени (как же папаша не любил пользоваться прохладным быстрым лифтом!), прошли сквозь санаторский парк, там еще куча ступенек по дороге с проходной.
Имрая занимала огромное расстояние вдоль самого красивого побережья, но в плане материально-социальных благ имела уровень весьма провинциальный. Наш Маяк стоял особняком на горе, занимая целый мыс. Но кроме лавров с фисташками, там не было ничего, что помогло бы нам просуществовать в повседневной жизни, и мы ходили за покупками в поселок Эбра, где было приблизительно двенадцать многоквартирных домов и кооперативное чудо «Ласточкин дом», где можно было купить папин красный портвейн и Адкину красную панамку.
1 2 3 4 5 6