Доставка супер Wodolei
Ада Самарка
Дьявольский рай. Почти невинна
Часть первая
Adoreau
Все высшие формы духовного творчества коренятся в сфере половой жизни, питаются половой энергией. Только для того, чтобы сделаться творческим огнем в человеке, эта энергия должна перетерпеть превращение, должна перестать быть собственно половой, превратиться в другой, высший вид энергии. Тогда, через это претворение одного вида энергии в другой, человек достигает подлинного творчества, подлинной гениальности.
З. Фрейд. «Теория половых влечений»
У Любви нет человеческого лица. У нее только есть лик Бога и лик Дьявола. В роскошной панораме, исполненной яркого безумия, <он> показал нам лик Дьявола в Любви.
К. Бальмонт. «Лирика пола. Мысли и ощущения»
Он был загадочно-противным, несомненно, страшным, но крылось в этом человеке что-то пленительно привлекательное, как в киношных перестрелках и космических гадостях для малых детей.
Он всегда был там, на горизонте моих пляжных игр, там, в волшебном месте, где скучная реальность переходит в постепенно дичающие плантации моих внутренних некультивированных миров.
Моя фантазия была непропорционально больше той части мозга, которая заведует ее рациональным распределением. Она всю жизнь была «можной» и «неможной». Можная часть выдумывалась и планировалась как хороший бизнес-план. Там каждый пункт был отравлен звонкой фальшью – тем, что ожидается от нормального ребенка. Я оным не являлась, но быстро научилась хранить свое подлинное лицо подальше от чьих-либо глаз. Можная часть строилась в основном для родителей и для прикрытия Неможной. Последняя представляла собой мрачные джунгли с конвульсирующим адом, бьющим алым светом сквозь влажную тропическую землю. Там были Великие Идеи, которых я боялась и оставляла дозревать в своеобразных умственных яйцах где-то между Небом и Землей. Я боялась Неможной фантазии, потому что от нее веяло Бесконечностью (а это само по себе завораживающе и страшно). А еще там, в темных ходах под лианами, за слегка расчищенной, скажем так, фасадной частью, крылось то непостижимое и сложное, которое грозилось обжечь или укусить. Но именно благодаря этим неизведанным джунглям, которые перемещались со мной по всем плоскостям скучного детского существования, я уже тогда, в нежном десятилетнем возрасте, начала догадываться, что во мне кроется нечто демоническое – что-то, что однажды разорвется тысячами маленьких огоньков, которые будут оберегать и наставлять меня потом всю оставшуюся жизнь.
А он, лысый павиан, идеально вписывался туда, отчего на душе делалось как-то трепетно и боязно.
Йог, действительно почти лысый и действительно похожий на обезьяну, в темных зеркальных очках и неприлично узких плавках шел по залитому солнцем пляжу и улыбался, скотина. Улыбался мне. Почему мне? Я осмотрелась. Нет никого. Я была одна.
Я сидела на диагональной трубе пляжного тента, отдыхая после получасовой «тренировочки». Дело в том, что я мечтала стать канатоходкой. Меня, понимаете ли, гипнотизировали эти усеянные блестками наряды и луч прожектора, и сказочное чувство недосягаемости, когда висишь на серебряном полумесяце над сотнями взволнованных лиц. Мое желание горело и воплощалось в не совсем правильных «висах» и «лазах» на протяжении последних двух лет.
Он завернул за лодочную станцию, и я тут же приободрилась, начала кувыркаться. Но постепенно весь мой пыл куда-то испарился, потому что там, за свежевыкрашенными алыми перилами, зазывающе мерцало море, тихое и теплое, и я, конечно, устоять не могла.
Мы с отцом ездили в Имраю каждое лето, начиная с 1984 года, когда мне не было и трех лет. Вот мои самые первые воспоминания: качели под ореховым деревом, окруженные высокой травой и маками; красная охра и миндаль; старый татарский дом на территории Маяка – большой, прохладный, с широкими верандами.
Восстанавливая в памяти эту тихую солнечную картину, мне хочется обменять все оставшиеся годы едва начавшейся зрелости на те уплывшие в бесконечность деньки, когда я – маленькая смуглая Адора, выбегала из прохладного дома, перепрыгивая через ступеньки крыльца, и неслась по густой и прозрачной жаре к отцу на зеленую лавочку под старым орехом. Я помню терпкий запах его сигареты, клубнику в чашке с красными кругами, сметану с сахаром и пик Ай-Петри, рассекающий небо между ветвями с недозревшими сливами, и Маяк, ласкаемый солнцем посреди лазоревой голубизны, и следующий за нашим мыс, уходящий далеко в море.
Море… ах, море, не всем дано понять смысл этого взаимного обожания – ведь никто не утешал меня так, как ты… никто не слушал тебя так, как я.
…«– Тебе холодно?
– Неприятно… ветер и вода.
– А полотенце у тебя есть?
– Конечно.
Я взяла у него полотенце и вытерлась. Потом протянула ему обратно:
– На.
– Я – только лицо».
Он стоял в метре от меня. Как-то почти неловко, очень напряженно. Было видно, что он сам сильно нервничает. Мы стояли, совершенно обнаженные, друг напротив друга, и море тихо плескалось в паре метров от нас.
…Волны… волны… диктуют ритм нежности, и я падаю в эту бездну. А конца все нет. Я и он… море и волны. Солнце жжет его гладкую спину. Я ее глажу…
Сколько раз, Господи, ну сколько же раз я пробегала в своем розовом сарафане мимо лавровых кустов и, шлепая вьетнамками, поднималась на веранду Старого Дома – где никто давно не жил и был рай для детских игр, где вся Имрая лежала впечатляющей панорамой у моих ног, уходя вниз, пестрея черепичными крышами и белыми фасадами, где доцветали сады, шептались рощи и распускались олеандры, где воздух так прозрачен и недвижим, а жизнь так коротка и сладка…
Это было наше место. Мы с отцом страдали одинаковой манией – тягой не просто к морю, к красивому месту. Мы были чем-то еще безнадежно прикованы к Имрайским ландшафтам, которые менялись каждый метр, пугая неожиданными обрывами и лаская прелестью новых парковых закутков, которые мы продолжали находить то тут, то там, хотя вроде уже знали все окрестности, как свои пять пальцев.
Мы снимали комнату на первом этаже довольно большого, оригинальной планировки дома, с огромной покатой крышей в тридцати трех шагах от белой маячной башни, совсем невысокой, которая ночью походила на японский фонарь с зеленым пламенем. Высшей радостью считались вечера, когда кто-то «на вахте» брал меня «включать Маяк». Я помню этот колоссальный круглый аквариум и завораживающее стеклянное чудо, которое внезапно загоралось жизнью, и мое отражение в лестничном оконце начинало пульсировать изумрудным светом. Наполнялись вечером Имрайские парки, и горела на фиолетовом небе первая звезда, и Ай-Петри теряла дневную четкость своих обрывов – облизанная наступающей ночью, готовилась раствориться во тьме. Я стояла на предпоследних ступеньках винтовой лестницы и сквозь искрящийся и пляшущий светом купол смотрела, как кончается еще один день, и чувства, совсем-совсем взрослые, пробуждали во мне что-то тонкое и горячее, что заставляло мое сердце колотиться чаще. Я любила… пока еще никого, но моя душа уже тогда, будто впрок, черпала всю щемящую сладость этого вечера, давая почувствовать, что впереди меня здесь ждет прекрасная жизнь.
Меня все обожали и баловали, и чем больше я прикидывалась абсолютным придурком, так сказать малышом, каким меня хотели видеть окружающие, тем сильнее извергались и бурлили их чувства. Впрочем, отец, противореча всем нашим многочисленным родственникам, вынашивал довольно сюрреалистическую идею моего, так сказать, спартанского воспитания, которое, как ни печально, стало заметным только лишь на рубеже моего одиннадцатилетия. Я была отвратительно взрослым ребенком и никогда не ладила со сверстниками. У меня был свой мир, и только когда я хотела угодить окружающим, то становилась слюнявым кретином, следующим в идеальном темпе по шкале развития здорового и счастливого ребенка.
Родители были в разводе, и моим воспитанием лет до десяти занимался в основном отец. Отсюда и вытекала моя страсть к солдатикам, войнушкам и ненависть к собственному полу. Чисто по Фрейду, я стонала по тому, что было у моего кузена и начисто отсутствовало у меня. Неможная область моей приблизительно пятилетней фантазии предлагала различные выходы из положения, которые постепенно занимали все мое сознание. Каким-то странным образом мое тело отзывалось на отчаянные мольбы, и я была уверена, что рано или поздно оно вырастет (чего, к слову, почему-то не произошло). Я пыталась привыкнуть к бремени собственной половой неполноценности.
У меня были маячные подруги, которые, как и все остальные особи, имеющие возможность виться в моем кругу, делились на желательных и нежелательных. Я общалась и с теми, и с другими. Большую часть времени мы проводили на пляже или в санаторских парках, окружающих наш Маяк. Дома мы только ели и спали (к моему глубочайшему разочарованию). На Маяк никто из посторонних не ходил, да и приезжих постояльцев вроде нас тоже было мало.
Войны у нас возникали довольно часто, хотя в целом я была ребенком послушным. Но даже в таком незначительном возрасте во мне паразитировал дух мелкого шкодничества, и нарушать Отцовские Правила было делом первой необходимости. Я толком не знала, зачем делаю то, без чего попа бывала бы чаще естественного цвета, но во всем запретном, что исходило от отца, крылось для меня что-то непонятно привлекательное, и я была слишком слаба, чтобы противостоять соблазнам.
Самым страшным нераскрытым Имрайским преступлением можно считать (игнорируя сам сюжет повествования) систематические кражи сгущенного молока из холодильника в нашей уютной комнатке. Пока отец занимался обедом, я, еще утром свистнув большую столовую ложку, дрожащими руками извлекала это лакомство из синей баночки и судорожно, практически забывая про вкус, питалась самим Запретом.
Наша рутинная Имрайская жизнь был расписана вплоть до секунды, и основным правилом было: сидеть дома как можно реже, с чем я постоянно спорила (и проигрывала). Будь то жуткий ливень или просто холод с безнадежно серым небом, мы упорно сползали по Старой Лестнице, вырубленной в Имрайской скале, на санаторские пляжи и, если погода была совсем несносной, сооружали «халабуду». Мы сидели там под лежаками. Лил дождь, а мы смотрели на море, дышали морем и ели черешню.
Несмотря на папашину строгость, я обожала его больше всех на свете. У нас была удивительная гармония.
Роковое знакомство произошло примерно так.
Я сидела на верхней части диагональной трубы, соединяющей две колонны пляжного тента. Маринка умчалась купаться, а папаша принес мне черешню и ушел на прогулку вдоль пляжей.
Я как раз пребывала в плену тех ярких и совершенно уносящих от реальности фантазий про полеты под звездным куполом с трапеции и блеск своей одежды, которые бывают, наверное, у всех десятилетних девчонок.
Ой!
Кулек с оставшимися черешнями выпал из импровизированного алтаря моих сложенных по-турецки ног. Словно в замедленном воспроизведении, я видела, как полиэтилен изворачивается космической медузой, изрыгая кровавые капли смешанного с водой сока, и черешни, самые коричневые и невкусные, вперемешку с плохо обсосанными косточками, летят, распадаются и, ударившись о красное полотенце, которым был накрыт лежак подо мной, разлетаются красочным взрывом в… в чей-то кофе, на одежду, кому-то за шиворот (ах нет, мне это только показалось).
Три головы без негодования смотрели на меня. Что и говорить, мне было ОЧЕНЬ неловко. Хотя секундой позже стало еще хуже – спазм сдавил горло, и судорога узнавания чуть не сбросила меня на землю. Это было адское болото, вязкая трясина. О, умри, Адора, умри, дитя!
Что было? Ах нет, ничего особенного – просто тот, кого я обозвала Обезьяной, встал, обернулся и теперь находился в полуметре от моего лица. Он был страшный издалека и еще более демонический вблизи. Он был безнадежно привлекателен. К тому же имел все данные, чтобы попасть в элитную касту Папиных Друзей (у него имелся правильный говор, горделивая осанка и яркая непохожесть на других, чтобы, как и мы с папашей, нахально выделяться из общей пляжной толпы). И последнее сильно настораживало.
– Извините, я не хотела. – Язык не слушался, мысли путались.
– Ничего, ничего. Мы все время смотрим, как ты тут лазаешь. Знаешь, ребенок, а ведь ты молодец!
Я такого тут еще не видел.
Мне он сразу не понравился.
Это было начало июля 1991 года. Мы провели на Маяке почти полтора месяца. Отец отметил двадцатилетний юбилей своих ежегодных поездок в «рай у моря», я была в восьмой раз. Люди часто спрашивали у нас, почему мы ездим на одно и то же место из года в год, в можжевеловую нашу Имраю. Эти восхитительные, прожившие вечность ландшафты, особая первозданная гармония моря, неба и обложенных зеленью скал. Они могли существовать без меня, но я не могла существовать без них. Будто между нами было что-то… Только в Имрае я могла спокойно и рассудительно думать о смерти. Идея смерти и всеобщего конца обычно начинала просачиваться в мой мозг этими замшевыми вечерами, когда мир кардинально менялся, превращаясь во что-то настораживающее, таинственное. Эти влажные, выхваченные лунным лучом цветы магнолии были восхитительно, не по-земному красивы, и я знала, что однажды они завянут и упадут, а я еще долго буду оставаться собой…
После инцидента с черешней мне был сделан незначительный втык с отцовской стороны. Саша с его миловидными подругами помогли мне ликвидировать последствия крушения, еще и напоили кофе с печеньем, а отец тут же застукал на горячем, потому что принимать пищу от незнакомцев строжайше запрещено! Оказалось, что даже после предварительного их посыпания черешней…
Летом того же 1991 года мы с мамой, теткой и двоюродной сестрой отправились в славный город Переяслав-Хмельницкий, где романтики было не больше, чем в эмалированном чайнике.
1 2 3 4 5 6
Дьявольский рай. Почти невинна
Часть первая
Adoreau
Все высшие формы духовного творчества коренятся в сфере половой жизни, питаются половой энергией. Только для того, чтобы сделаться творческим огнем в человеке, эта энергия должна перетерпеть превращение, должна перестать быть собственно половой, превратиться в другой, высший вид энергии. Тогда, через это претворение одного вида энергии в другой, человек достигает подлинного творчества, подлинной гениальности.
З. Фрейд. «Теория половых влечений»
У Любви нет человеческого лица. У нее только есть лик Бога и лик Дьявола. В роскошной панораме, исполненной яркого безумия, <он> показал нам лик Дьявола в Любви.
К. Бальмонт. «Лирика пола. Мысли и ощущения»
Он был загадочно-противным, несомненно, страшным, но крылось в этом человеке что-то пленительно привлекательное, как в киношных перестрелках и космических гадостях для малых детей.
Он всегда был там, на горизонте моих пляжных игр, там, в волшебном месте, где скучная реальность переходит в постепенно дичающие плантации моих внутренних некультивированных миров.
Моя фантазия была непропорционально больше той части мозга, которая заведует ее рациональным распределением. Она всю жизнь была «можной» и «неможной». Можная часть выдумывалась и планировалась как хороший бизнес-план. Там каждый пункт был отравлен звонкой фальшью – тем, что ожидается от нормального ребенка. Я оным не являлась, но быстро научилась хранить свое подлинное лицо подальше от чьих-либо глаз. Можная часть строилась в основном для родителей и для прикрытия Неможной. Последняя представляла собой мрачные джунгли с конвульсирующим адом, бьющим алым светом сквозь влажную тропическую землю. Там были Великие Идеи, которых я боялась и оставляла дозревать в своеобразных умственных яйцах где-то между Небом и Землей. Я боялась Неможной фантазии, потому что от нее веяло Бесконечностью (а это само по себе завораживающе и страшно). А еще там, в темных ходах под лианами, за слегка расчищенной, скажем так, фасадной частью, крылось то непостижимое и сложное, которое грозилось обжечь или укусить. Но именно благодаря этим неизведанным джунглям, которые перемещались со мной по всем плоскостям скучного детского существования, я уже тогда, в нежном десятилетнем возрасте, начала догадываться, что во мне кроется нечто демоническое – что-то, что однажды разорвется тысячами маленьких огоньков, которые будут оберегать и наставлять меня потом всю оставшуюся жизнь.
А он, лысый павиан, идеально вписывался туда, отчего на душе делалось как-то трепетно и боязно.
Йог, действительно почти лысый и действительно похожий на обезьяну, в темных зеркальных очках и неприлично узких плавках шел по залитому солнцем пляжу и улыбался, скотина. Улыбался мне. Почему мне? Я осмотрелась. Нет никого. Я была одна.
Я сидела на диагональной трубе пляжного тента, отдыхая после получасовой «тренировочки». Дело в том, что я мечтала стать канатоходкой. Меня, понимаете ли, гипнотизировали эти усеянные блестками наряды и луч прожектора, и сказочное чувство недосягаемости, когда висишь на серебряном полумесяце над сотнями взволнованных лиц. Мое желание горело и воплощалось в не совсем правильных «висах» и «лазах» на протяжении последних двух лет.
Он завернул за лодочную станцию, и я тут же приободрилась, начала кувыркаться. Но постепенно весь мой пыл куда-то испарился, потому что там, за свежевыкрашенными алыми перилами, зазывающе мерцало море, тихое и теплое, и я, конечно, устоять не могла.
Мы с отцом ездили в Имраю каждое лето, начиная с 1984 года, когда мне не было и трех лет. Вот мои самые первые воспоминания: качели под ореховым деревом, окруженные высокой травой и маками; красная охра и миндаль; старый татарский дом на территории Маяка – большой, прохладный, с широкими верандами.
Восстанавливая в памяти эту тихую солнечную картину, мне хочется обменять все оставшиеся годы едва начавшейся зрелости на те уплывшие в бесконечность деньки, когда я – маленькая смуглая Адора, выбегала из прохладного дома, перепрыгивая через ступеньки крыльца, и неслась по густой и прозрачной жаре к отцу на зеленую лавочку под старым орехом. Я помню терпкий запах его сигареты, клубнику в чашке с красными кругами, сметану с сахаром и пик Ай-Петри, рассекающий небо между ветвями с недозревшими сливами, и Маяк, ласкаемый солнцем посреди лазоревой голубизны, и следующий за нашим мыс, уходящий далеко в море.
Море… ах, море, не всем дано понять смысл этого взаимного обожания – ведь никто не утешал меня так, как ты… никто не слушал тебя так, как я.
…«– Тебе холодно?
– Неприятно… ветер и вода.
– А полотенце у тебя есть?
– Конечно.
Я взяла у него полотенце и вытерлась. Потом протянула ему обратно:
– На.
– Я – только лицо».
Он стоял в метре от меня. Как-то почти неловко, очень напряженно. Было видно, что он сам сильно нервничает. Мы стояли, совершенно обнаженные, друг напротив друга, и море тихо плескалось в паре метров от нас.
…Волны… волны… диктуют ритм нежности, и я падаю в эту бездну. А конца все нет. Я и он… море и волны. Солнце жжет его гладкую спину. Я ее глажу…
Сколько раз, Господи, ну сколько же раз я пробегала в своем розовом сарафане мимо лавровых кустов и, шлепая вьетнамками, поднималась на веранду Старого Дома – где никто давно не жил и был рай для детских игр, где вся Имрая лежала впечатляющей панорамой у моих ног, уходя вниз, пестрея черепичными крышами и белыми фасадами, где доцветали сады, шептались рощи и распускались олеандры, где воздух так прозрачен и недвижим, а жизнь так коротка и сладка…
Это было наше место. Мы с отцом страдали одинаковой манией – тягой не просто к морю, к красивому месту. Мы были чем-то еще безнадежно прикованы к Имрайским ландшафтам, которые менялись каждый метр, пугая неожиданными обрывами и лаская прелестью новых парковых закутков, которые мы продолжали находить то тут, то там, хотя вроде уже знали все окрестности, как свои пять пальцев.
Мы снимали комнату на первом этаже довольно большого, оригинальной планировки дома, с огромной покатой крышей в тридцати трех шагах от белой маячной башни, совсем невысокой, которая ночью походила на японский фонарь с зеленым пламенем. Высшей радостью считались вечера, когда кто-то «на вахте» брал меня «включать Маяк». Я помню этот колоссальный круглый аквариум и завораживающее стеклянное чудо, которое внезапно загоралось жизнью, и мое отражение в лестничном оконце начинало пульсировать изумрудным светом. Наполнялись вечером Имрайские парки, и горела на фиолетовом небе первая звезда, и Ай-Петри теряла дневную четкость своих обрывов – облизанная наступающей ночью, готовилась раствориться во тьме. Я стояла на предпоследних ступеньках винтовой лестницы и сквозь искрящийся и пляшущий светом купол смотрела, как кончается еще один день, и чувства, совсем-совсем взрослые, пробуждали во мне что-то тонкое и горячее, что заставляло мое сердце колотиться чаще. Я любила… пока еще никого, но моя душа уже тогда, будто впрок, черпала всю щемящую сладость этого вечера, давая почувствовать, что впереди меня здесь ждет прекрасная жизнь.
Меня все обожали и баловали, и чем больше я прикидывалась абсолютным придурком, так сказать малышом, каким меня хотели видеть окружающие, тем сильнее извергались и бурлили их чувства. Впрочем, отец, противореча всем нашим многочисленным родственникам, вынашивал довольно сюрреалистическую идею моего, так сказать, спартанского воспитания, которое, как ни печально, стало заметным только лишь на рубеже моего одиннадцатилетия. Я была отвратительно взрослым ребенком и никогда не ладила со сверстниками. У меня был свой мир, и только когда я хотела угодить окружающим, то становилась слюнявым кретином, следующим в идеальном темпе по шкале развития здорового и счастливого ребенка.
Родители были в разводе, и моим воспитанием лет до десяти занимался в основном отец. Отсюда и вытекала моя страсть к солдатикам, войнушкам и ненависть к собственному полу. Чисто по Фрейду, я стонала по тому, что было у моего кузена и начисто отсутствовало у меня. Неможная область моей приблизительно пятилетней фантазии предлагала различные выходы из положения, которые постепенно занимали все мое сознание. Каким-то странным образом мое тело отзывалось на отчаянные мольбы, и я была уверена, что рано или поздно оно вырастет (чего, к слову, почему-то не произошло). Я пыталась привыкнуть к бремени собственной половой неполноценности.
У меня были маячные подруги, которые, как и все остальные особи, имеющие возможность виться в моем кругу, делились на желательных и нежелательных. Я общалась и с теми, и с другими. Большую часть времени мы проводили на пляже или в санаторских парках, окружающих наш Маяк. Дома мы только ели и спали (к моему глубочайшему разочарованию). На Маяк никто из посторонних не ходил, да и приезжих постояльцев вроде нас тоже было мало.
Войны у нас возникали довольно часто, хотя в целом я была ребенком послушным. Но даже в таком незначительном возрасте во мне паразитировал дух мелкого шкодничества, и нарушать Отцовские Правила было делом первой необходимости. Я толком не знала, зачем делаю то, без чего попа бывала бы чаще естественного цвета, но во всем запретном, что исходило от отца, крылось для меня что-то непонятно привлекательное, и я была слишком слаба, чтобы противостоять соблазнам.
Самым страшным нераскрытым Имрайским преступлением можно считать (игнорируя сам сюжет повествования) систематические кражи сгущенного молока из холодильника в нашей уютной комнатке. Пока отец занимался обедом, я, еще утром свистнув большую столовую ложку, дрожащими руками извлекала это лакомство из синей баночки и судорожно, практически забывая про вкус, питалась самим Запретом.
Наша рутинная Имрайская жизнь был расписана вплоть до секунды, и основным правилом было: сидеть дома как можно реже, с чем я постоянно спорила (и проигрывала). Будь то жуткий ливень или просто холод с безнадежно серым небом, мы упорно сползали по Старой Лестнице, вырубленной в Имрайской скале, на санаторские пляжи и, если погода была совсем несносной, сооружали «халабуду». Мы сидели там под лежаками. Лил дождь, а мы смотрели на море, дышали морем и ели черешню.
Несмотря на папашину строгость, я обожала его больше всех на свете. У нас была удивительная гармония.
Роковое знакомство произошло примерно так.
Я сидела на верхней части диагональной трубы, соединяющей две колонны пляжного тента. Маринка умчалась купаться, а папаша принес мне черешню и ушел на прогулку вдоль пляжей.
Я как раз пребывала в плену тех ярких и совершенно уносящих от реальности фантазий про полеты под звездным куполом с трапеции и блеск своей одежды, которые бывают, наверное, у всех десятилетних девчонок.
Ой!
Кулек с оставшимися черешнями выпал из импровизированного алтаря моих сложенных по-турецки ног. Словно в замедленном воспроизведении, я видела, как полиэтилен изворачивается космической медузой, изрыгая кровавые капли смешанного с водой сока, и черешни, самые коричневые и невкусные, вперемешку с плохо обсосанными косточками, летят, распадаются и, ударившись о красное полотенце, которым был накрыт лежак подо мной, разлетаются красочным взрывом в… в чей-то кофе, на одежду, кому-то за шиворот (ах нет, мне это только показалось).
Три головы без негодования смотрели на меня. Что и говорить, мне было ОЧЕНЬ неловко. Хотя секундой позже стало еще хуже – спазм сдавил горло, и судорога узнавания чуть не сбросила меня на землю. Это было адское болото, вязкая трясина. О, умри, Адора, умри, дитя!
Что было? Ах нет, ничего особенного – просто тот, кого я обозвала Обезьяной, встал, обернулся и теперь находился в полуметре от моего лица. Он был страшный издалека и еще более демонический вблизи. Он был безнадежно привлекателен. К тому же имел все данные, чтобы попасть в элитную касту Папиных Друзей (у него имелся правильный говор, горделивая осанка и яркая непохожесть на других, чтобы, как и мы с папашей, нахально выделяться из общей пляжной толпы). И последнее сильно настораживало.
– Извините, я не хотела. – Язык не слушался, мысли путались.
– Ничего, ничего. Мы все время смотрим, как ты тут лазаешь. Знаешь, ребенок, а ведь ты молодец!
Я такого тут еще не видел.
Мне он сразу не понравился.
Это было начало июля 1991 года. Мы провели на Маяке почти полтора месяца. Отец отметил двадцатилетний юбилей своих ежегодных поездок в «рай у моря», я была в восьмой раз. Люди часто спрашивали у нас, почему мы ездим на одно и то же место из года в год, в можжевеловую нашу Имраю. Эти восхитительные, прожившие вечность ландшафты, особая первозданная гармония моря, неба и обложенных зеленью скал. Они могли существовать без меня, но я не могла существовать без них. Будто между нами было что-то… Только в Имрае я могла спокойно и рассудительно думать о смерти. Идея смерти и всеобщего конца обычно начинала просачиваться в мой мозг этими замшевыми вечерами, когда мир кардинально менялся, превращаясь во что-то настораживающее, таинственное. Эти влажные, выхваченные лунным лучом цветы магнолии были восхитительно, не по-земному красивы, и я знала, что однажды они завянут и упадут, а я еще долго буду оставаться собой…
После инцидента с черешней мне был сделан незначительный втык с отцовской стороны. Саша с его миловидными подругами помогли мне ликвидировать последствия крушения, еще и напоили кофе с печеньем, а отец тут же застукал на горячем, потому что принимать пищу от незнакомцев строжайше запрещено! Оказалось, что даже после предварительного их посыпания черешней…
Летом того же 1991 года мы с мамой, теткой и двоюродной сестрой отправились в славный город Переяслав-Хмельницкий, где романтики было не больше, чем в эмалированном чайнике.
1 2 3 4 5 6