https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/
Руссо, Вольтер, Дидро любили образ дикаря, который был хорошим, неподдельным и неизуродованным, не скованным старым общественным договором, свободным и беззаботным, как мы, освободившиеся от начальников и подчиненных, священников, квартирных хозяев, зубных врачей и адвокатов, чтобы голышом расхаживать между ними, неуязвимыми и неподвластными колонизации. Разбитый Голиаф цивилизации лежит у наших ног, и мы можем его разрисовывать, осквернять, пожирать, как нам заблагорассудится.
— Еще можно учиться, наконец-таки спокойно учиться. Я, например, прочитал Хай де Кера, пока жил во Фрай-бу.
У Вольтера-сан упорхнула винно-красная бабочка и распахнулся пластрон, как будто философ предлагал нам нежно почесать ему грудь. Он вспомнил о некой одержимости детьми у просветителей. В их речи то и дело мелькали дети короля, чада природы, сыны государства и отчизны. Мы, последние отпрыски Хроноса, смехотворные выродки ДЕЛФИ, походили на позабытую или сбежавшую детсадовскую группу, поскольку не были совсем дикими и чужими, а по-дилетански образованными, наполовину, на четверть, на одну восьмую…
— И что, навсегда оставаться в детских штанишках? Вот в чем вопрос!
Мягко потянув Жан-Жака за лацкан пиджака, маркиза то ли хотела вернуть его в общую хроносферу, то ли имела в виду что-то другое, думая помешать ему упасть, а может, говорить, но, похоже, только подстегнула его к тому и другому, потому что он, неуклюже взмахнув руками, наставительно изрек что-то о грядущей женевской революции, которая пожирает собственных детей, покачнулся, опять взмахнул руками, возвестил скорый… (неразборчиво, хотя нет, пожалуй)… «Суд!», и окончательно завалился вперед вместе со стулом, хотя его попыталась остановить рука жены или, скорее даже, хотя тоже безуспешно, скатерть, последовавшая за ним с большей частью наших чревоугодных радостей подобно лукуллову шлейфу. Вольтер-сан и Дидро спасли первое, что попалось под руку (два бокала, пустую бутылку, ухваченный за вихры ананас), но как только в глаза нам ударил болезненный солнечный свет, предметы эти приняли вид совершенно бесполезный, и потому, склонившись во взаимных поклонах, мы положили их на газон и приступили к транспортировке Жан-Жака во внутренние покои замка, где нас в два часа ночи по времени зомби наконец-то обступила послеполуденная темнота, а позднее, в устланных коврами коридорах и комнатах, нечто похожее на наступающую ночь.
Привычка искать для сна сумеречные места ведет нас все дальше внутрь, по ступенькам и лесенкам, потому что перед попойкой мы не озаботились обустройством ночлега, а, поставив рюкзаки в безопасное место (кустарник перед входом), накинулись на платяные шкафы гардеробных и спален, куда теперь пытаемся вновь отыскать дорогу, бережно, но как-то излишне и бестолково поддерживая втроем допьяна пьяного Руссо под мышки, которых у него насчитывается всего две, а может, я хватаю сейчас увесистого Вольтера-сан, а Борис самостоятельно встал на ноги? Болванчики вокруг попадают порой в поле действия нашей четверки, что, как известно, не идет им на пользу. Из ниши в стене на нас нападает толстый дегустатор с бокалом вина, и внезапно я наконец-то держу в руках живую, разгоряченную женщину, которая лепечет мне что-то на ухо, всего лишь приветствие, и сразу же оседает всем своим мощным телом, скользя по мне на грудях, как на слабо накачанных шинах низкого давления, и опускается на колени в попытке сухой фелляции, пока я все еще стараюсь одновременно удержать Руссо и почаще прикасаться к моей живой, прохладнокожей маркизе, причем Вольтер-сан, преисполненный, возможно, нет, однозначно, тех же намерений относительно Анны, мне и не думает помогать. Между тем — вновь мы выстраиваем себе подвесной мостик в утекающее время, покачиваясь на его танцующих досточках, — стало до крайности непроглядно в полутемных полуподвалах винодельческого замка, перед личными апартаментами семьи, где мы зловещим образом перемешались с болванчиками и вскоре не могли уже выпутаться из их толпы… пока не случилось необъяснимое, но и самоочевидное, сумасшедшее, но и весьма комфортное, разрушительное и одновременно объединяющее деление… или, скорее, почкование… ситуаций (людей, пространств, альковов времени), в результате чего мы чудесным образом оказались наедине, вдвоем, вшестером, причем наиболее приятным, наиболее возбуждающим и интимным для каждого из нас образом; все началось с того, что я с Анной беспрепятственно прошел сквозь гранитную стену (что еще можно было списать на затуманенное алкоголем состояние), оказавшись в пугающе розовой, обставленной словно для куклы Барби комнате, однако не переживал, будто отбираю ее (Анну) у кого-то, потому что она одновременно раскрывалась Вольтеру около канапе в библиотеке по соседству, не покидая и бедного Жан-Жака, с которым просто рухнула на кровать, по обыкновению проверенных временем супругов, которые приучены в любых условиях не путаться в общих конечностях. В определенном смысле можно было сказать, что это я Жан-Борисом опустился на медвежью или бизонью спину или же на покрытую пышной коричневой шкурой и потому очень податливую кровать, и надо мной Анна принялась экспериментировать с осторожным проворством медсестры, расстегивая мои пуговицы, пока левая лямка вечернего платья соскользнула с ее плеча, и, глядя вниз, на канапе с распростертым на ней Вольтером-сан, безмерное изумление и возбуждение которого я ощущал, словно собственные, она заверяла его, что гораздо умнее и здоровее возделывать собственный сад , чем горевать по самой лучшей женщине в Токио, и в то же самое время, на несколько дней раньше срока, поздравляла с сорокалетним юбилеем меня-в-лице-Дидро, на две трети энциклопедиста безвременья в гостях у Барби. В фантастической метаморфозе наших реальных кошмаров мы втроем, Вольтер-сан, я-в-лице-Дидро, я-в-лице-Вольтера — потому что Руссо, чьей «мамочкой» Анна себя теперь называет, нежно царапая красными накрашенными ногтями шов его плачевного вида рубашки, привык к естественности своего неестественного супружеского счастья — неподвижно лежим на спине, разрастаясь, как наилучшие представители грибного семейства, до отменно побеленного подвального свода, скованные почтением к шепчущему, свободному и независимому, раскрывающемуся нам женскому существу, это Анна, и никто больше, совершенно пьяная, но явно вменяемая (как все, кто нас желают), даже расчетливая, она гармонично распределилась по комнатам и одновременно слилась в единое целое, а, а, ах, вверх, вниз, так ведут себя три кварка мистера Марка , только горемычный Борис на медвежьей шкуре не в состоянии активировать необходимые эдиповы компоненты для «мамочки», слеп и глух к кремисто-му и кремнистому очарованию Анны, к энергичности ее исключительно прямых плеч и стройных рук, к ее беззащитным, зябнущим, милосердным грудям, которые нежными голубками опускаются на птенцов моего гнезда. Тройное счастье охватывает меня-нас на канапе перед зелено-золотистыми лианами книжных корешков, на вогнутой спине бурой медведицы, в девичьей спаленке, полной тюля, розового шелка, конфетных подушек, где любое возбуждение может захлебнуться в облаке детского талька, стать стерильным, если бы не было столь светло и радостно от вида врат, разверстых Анной в двух разных помещениях и в разной очередности (поскольку, опираясь на пухлые колени Вольтера-сан, она глядит на деревянный глобус, на который указывают его утиные ноги), таких красочных и четких объектов нашего поклонения — красные, насупленные, вертикальные отверстые створки ракушки и венчик лучиков-морщинок на коричневатой кожице вокруг слегка напоминающего пупок средоточия классической и безупречно выплывающей из крепкой спины груши седалища, которые встречают нас с сочностью и напористой доверчивостью коровьей морды, каких я представить себе не мог у Анны, и замыкаются над нами и вокруг нас, сливаются с нами, выкачивают и выжимают нас — это больше, чем все, что мы пережили и на что могли надеяться за пять неслучившихся лет, это совсем другая сторона мира, куда мы, ослабев от бьющего в нас или испускаемого нами луча счастья, вступаем по пылающему темным огнем мосту наших тел. И попадаем в уникальное для ПОДЛОЖКИ помещение, возможно, камеру, где мы — Кубота, Борис, я — наедине с Анной, а стены, пол, потолок образуют экраны, или сетчатки, с нашими самыми интимными, самыми важными воспоминаниями. Куботу окружает день, когда он познакомился с Нацуо, и день, когда он покинул ее и двух сыновей, отправившись в Европу эпохи безвременья, виды из окна вагона поезда Кэйсэй и из аэропорта Нарита перемежаются с картинками кричащих цветов, словно снятыми на пленку «Техниколор», и одновременно нечеткими, с размытыми контурами фигур (рыбаки, ныряльщики, туристы) и объектов (лодки, пальмы, бамбуковые хижины) на пляже Окинавы, где они ожидали появления волн цунами, чтобы сфотографировать безумцев-серфингистов, падающих из трещины между морем и небом. Между этими двумя днями уложилась компактная, строго организованная семейная и рабочая жизнь, регламентированная вплоть до жаркого дыхания среди тонких стен, которая стала для него недоступна задолго до поездки в Швейцарию, жизнь, сравнимая с прекрасным, но холодным как лед кимоно, которое предписано носить после свадьбы и роскошную материю которого не в силах согреть ни появление двоих желанных детей, ни завидная университетская карьера, ни собственный традиционный дом. У Нацуо до сих пор был маленький кинжал, который заткнули невесте в оби , давая понять, что у счастливой семейной жизни есть лишь одна альтернатива. Однако Дайсукэ нашел совсем иной, тотальный выход, разудалую, безумную жизнь в ПОДЛОЖКЕ, куда теперь мало-помалу, спустя месяцы и годы, просачивалось время, точнее, вторгалось, как микроскопически медленно скользящий, почти врастающий в тело клинок кусунго-бу , боль от которого хлынет, лишь когда его выдернут из раны. А для Анны с Борисом существует лишь белая (тюремная?) палата мучительных нравственных вопросов, куда они снова и снова и снова неотвратимо попадают, обнаженные и яростные, и кажется, будто спастись можно, только придушив противника голыми руками.
Теперь же они перенесли агрессию вовне, став опасными не для друг друга, но для ПОДЛОЖКИ, возможно, как Феникс или даже как ликвидированный Торгау. Но я не особенно разглядываю место их обитания, поскольку в моей собственной комнате готовится нечто судьбоносное, что будет происходить по ту сторону ПОДЛОЖКИ и даже по ту сторону наших объятий и взаимопроникновения наших тел (ставших тоже своеобразной подложкой), ибо цель моих желаний оказывается мнимой, и через нее можно пойти еще дальше, словно провалиться насквозь себя и — пока наши сочлененные локомотивы и их работающие шатуны, коленчатые валы с розовыми и голубыми набухшими прожилками, волосатые маховики с раскаленной белой смазкой вкалывают на рельсах нашей койки — наивной детской парочкой выбежать, запыхавшись, на зеленую, без единого цветка, лужайку единственного совместного настоящего времени первого класса (для некурящих), где мы, расслабившись, задаем друг другу правильные вопросы или отвечаем на даже невысказанные, поскольку из будущего столь же легко вернуться в прошлое, как руке — от пупка до лобка. У меня не было никакого плана, никаких намерений, когда я вползал через увеличенную пилой «собачью дверцу» в номер флорентийского отеля, где, я знал, Карин окажется не одна. Дотронуться до голого тела моего коллеги (ведь он, как и я, не жалел сил для удовлетворения Карин) странным образом не стоило мне большего труда. Казалось даже, будто жена, безучастно сидевшая на кровати, одобряет меня. Болванчикообразное тело берлинского ортопеда было готово к сотрудничеству, то есть несильного рывка и некоторой сноровки (а также определенной не-брезгливости, например, касательно полуокрепшего пениса, который, дрогнув, попытался вздернуть голову с розовой тесемочкой, словно мог — конечно же мог! — проснуться без хозяина) хватило, дабы усадить его на подоконник открытого окна. Увидеть в полете Санта-Мария дель Фьоре и кампанилу, входящие в штопор могучим мраморным космолетом на фоне радостно-синего мироздания, показалось мне достойным прощальной картины, и, в отличие от Антея, оторванного от земли оскалившим зубы Гераклом у Поллайоло и с криком вцепившегося в локти и шевелюру прославленного героя, берлинский любовник спокойно позволил себя ударить, и в тот же миг свет, по-прежнему деливший лицо и торс Карин на зоны света и тьмы, скакнул с его спины вперед, опалив белой вспышкой грудь.
— «Спящая Красавица» — это я, — прошептали губы Анны около моего рта.
8
Спросонья — пробежка по замку. Череп гудит, словно повар от души надавал пощечин. Прыгаешь в бассейн, перелезаешь через терновую ограду, но сон по-прежнему парализовал всю округу. 12 часов 47 минут. Постанывающие современники с рюкзаками. Тоже держатся за головы. Кривые улыбки, никаких разговоров, всем не до этого, шагаем вдоль берега в контровом свете, болезненном и слепящем, как сварочная горелка. Ничего не убирали. После нас хоть потоп, как говорит Помпадур с синяками под глазами. Она идет почти все время впереди, чернильно-синяя с головы до ног (платок, футболка, широкие льняные штаны) и единственная без солнечных очков, а мы ковыляем следом, вежливые и молчаливые похмельные прелюбодеи. Никто не говорит о случившемся, лишь Анна в состоянии собрать все вместе, если есть что собирать среди осколков ночи. Я ни в чем не уверен. Тройственное восприятие пространства, событийная троичность, умножение маркизы. Всё надлежит рассматривать по отдельности. Кубота и Борис глупо и отрешенно ухмыляются, пряча взгляды за стеклами очков. Нельзя исключать ни одной возможности, даже самой неприятной, что мы все втроем находились последовательно в трех комнатах. Все — бессмыслица, дурман, поллюционные фантазии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
— Еще можно учиться, наконец-таки спокойно учиться. Я, например, прочитал Хай де Кера, пока жил во Фрай-бу.
У Вольтера-сан упорхнула винно-красная бабочка и распахнулся пластрон, как будто философ предлагал нам нежно почесать ему грудь. Он вспомнил о некой одержимости детьми у просветителей. В их речи то и дело мелькали дети короля, чада природы, сыны государства и отчизны. Мы, последние отпрыски Хроноса, смехотворные выродки ДЕЛФИ, походили на позабытую или сбежавшую детсадовскую группу, поскольку не были совсем дикими и чужими, а по-дилетански образованными, наполовину, на четверть, на одну восьмую…
— И что, навсегда оставаться в детских штанишках? Вот в чем вопрос!
Мягко потянув Жан-Жака за лацкан пиджака, маркиза то ли хотела вернуть его в общую хроносферу, то ли имела в виду что-то другое, думая помешать ему упасть, а может, говорить, но, похоже, только подстегнула его к тому и другому, потому что он, неуклюже взмахнув руками, наставительно изрек что-то о грядущей женевской революции, которая пожирает собственных детей, покачнулся, опять взмахнул руками, возвестил скорый… (неразборчиво, хотя нет, пожалуй)… «Суд!», и окончательно завалился вперед вместе со стулом, хотя его попыталась остановить рука жены или, скорее даже, хотя тоже безуспешно, скатерть, последовавшая за ним с большей частью наших чревоугодных радостей подобно лукуллову шлейфу. Вольтер-сан и Дидро спасли первое, что попалось под руку (два бокала, пустую бутылку, ухваченный за вихры ананас), но как только в глаза нам ударил болезненный солнечный свет, предметы эти приняли вид совершенно бесполезный, и потому, склонившись во взаимных поклонах, мы положили их на газон и приступили к транспортировке Жан-Жака во внутренние покои замка, где нас в два часа ночи по времени зомби наконец-то обступила послеполуденная темнота, а позднее, в устланных коврами коридорах и комнатах, нечто похожее на наступающую ночь.
Привычка искать для сна сумеречные места ведет нас все дальше внутрь, по ступенькам и лесенкам, потому что перед попойкой мы не озаботились обустройством ночлега, а, поставив рюкзаки в безопасное место (кустарник перед входом), накинулись на платяные шкафы гардеробных и спален, куда теперь пытаемся вновь отыскать дорогу, бережно, но как-то излишне и бестолково поддерживая втроем допьяна пьяного Руссо под мышки, которых у него насчитывается всего две, а может, я хватаю сейчас увесистого Вольтера-сан, а Борис самостоятельно встал на ноги? Болванчики вокруг попадают порой в поле действия нашей четверки, что, как известно, не идет им на пользу. Из ниши в стене на нас нападает толстый дегустатор с бокалом вина, и внезапно я наконец-то держу в руках живую, разгоряченную женщину, которая лепечет мне что-то на ухо, всего лишь приветствие, и сразу же оседает всем своим мощным телом, скользя по мне на грудях, как на слабо накачанных шинах низкого давления, и опускается на колени в попытке сухой фелляции, пока я все еще стараюсь одновременно удержать Руссо и почаще прикасаться к моей живой, прохладнокожей маркизе, причем Вольтер-сан, преисполненный, возможно, нет, однозначно, тех же намерений относительно Анны, мне и не думает помогать. Между тем — вновь мы выстраиваем себе подвесной мостик в утекающее время, покачиваясь на его танцующих досточках, — стало до крайности непроглядно в полутемных полуподвалах винодельческого замка, перед личными апартаментами семьи, где мы зловещим образом перемешались с болванчиками и вскоре не могли уже выпутаться из их толпы… пока не случилось необъяснимое, но и самоочевидное, сумасшедшее, но и весьма комфортное, разрушительное и одновременно объединяющее деление… или, скорее, почкование… ситуаций (людей, пространств, альковов времени), в результате чего мы чудесным образом оказались наедине, вдвоем, вшестером, причем наиболее приятным, наиболее возбуждающим и интимным для каждого из нас образом; все началось с того, что я с Анной беспрепятственно прошел сквозь гранитную стену (что еще можно было списать на затуманенное алкоголем состояние), оказавшись в пугающе розовой, обставленной словно для куклы Барби комнате, однако не переживал, будто отбираю ее (Анну) у кого-то, потому что она одновременно раскрывалась Вольтеру около канапе в библиотеке по соседству, не покидая и бедного Жан-Жака, с которым просто рухнула на кровать, по обыкновению проверенных временем супругов, которые приучены в любых условиях не путаться в общих конечностях. В определенном смысле можно было сказать, что это я Жан-Борисом опустился на медвежью или бизонью спину или же на покрытую пышной коричневой шкурой и потому очень податливую кровать, и надо мной Анна принялась экспериментировать с осторожным проворством медсестры, расстегивая мои пуговицы, пока левая лямка вечернего платья соскользнула с ее плеча, и, глядя вниз, на канапе с распростертым на ней Вольтером-сан, безмерное изумление и возбуждение которого я ощущал, словно собственные, она заверяла его, что гораздо умнее и здоровее возделывать собственный сад , чем горевать по самой лучшей женщине в Токио, и в то же самое время, на несколько дней раньше срока, поздравляла с сорокалетним юбилеем меня-в-лице-Дидро, на две трети энциклопедиста безвременья в гостях у Барби. В фантастической метаморфозе наших реальных кошмаров мы втроем, Вольтер-сан, я-в-лице-Дидро, я-в-лице-Вольтера — потому что Руссо, чьей «мамочкой» Анна себя теперь называет, нежно царапая красными накрашенными ногтями шов его плачевного вида рубашки, привык к естественности своего неестественного супружеского счастья — неподвижно лежим на спине, разрастаясь, как наилучшие представители грибного семейства, до отменно побеленного подвального свода, скованные почтением к шепчущему, свободному и независимому, раскрывающемуся нам женскому существу, это Анна, и никто больше, совершенно пьяная, но явно вменяемая (как все, кто нас желают), даже расчетливая, она гармонично распределилась по комнатам и одновременно слилась в единое целое, а, а, ах, вверх, вниз, так ведут себя три кварка мистера Марка , только горемычный Борис на медвежьей шкуре не в состоянии активировать необходимые эдиповы компоненты для «мамочки», слеп и глух к кремисто-му и кремнистому очарованию Анны, к энергичности ее исключительно прямых плеч и стройных рук, к ее беззащитным, зябнущим, милосердным грудям, которые нежными голубками опускаются на птенцов моего гнезда. Тройное счастье охватывает меня-нас на канапе перед зелено-золотистыми лианами книжных корешков, на вогнутой спине бурой медведицы, в девичьей спаленке, полной тюля, розового шелка, конфетных подушек, где любое возбуждение может захлебнуться в облаке детского талька, стать стерильным, если бы не было столь светло и радостно от вида врат, разверстых Анной в двух разных помещениях и в разной очередности (поскольку, опираясь на пухлые колени Вольтера-сан, она глядит на деревянный глобус, на который указывают его утиные ноги), таких красочных и четких объектов нашего поклонения — красные, насупленные, вертикальные отверстые створки ракушки и венчик лучиков-морщинок на коричневатой кожице вокруг слегка напоминающего пупок средоточия классической и безупречно выплывающей из крепкой спины груши седалища, которые встречают нас с сочностью и напористой доверчивостью коровьей морды, каких я представить себе не мог у Анны, и замыкаются над нами и вокруг нас, сливаются с нами, выкачивают и выжимают нас — это больше, чем все, что мы пережили и на что могли надеяться за пять неслучившихся лет, это совсем другая сторона мира, куда мы, ослабев от бьющего в нас или испускаемого нами луча счастья, вступаем по пылающему темным огнем мосту наших тел. И попадаем в уникальное для ПОДЛОЖКИ помещение, возможно, камеру, где мы — Кубота, Борис, я — наедине с Анной, а стены, пол, потолок образуют экраны, или сетчатки, с нашими самыми интимными, самыми важными воспоминаниями. Куботу окружает день, когда он познакомился с Нацуо, и день, когда он покинул ее и двух сыновей, отправившись в Европу эпохи безвременья, виды из окна вагона поезда Кэйсэй и из аэропорта Нарита перемежаются с картинками кричащих цветов, словно снятыми на пленку «Техниколор», и одновременно нечеткими, с размытыми контурами фигур (рыбаки, ныряльщики, туристы) и объектов (лодки, пальмы, бамбуковые хижины) на пляже Окинавы, где они ожидали появления волн цунами, чтобы сфотографировать безумцев-серфингистов, падающих из трещины между морем и небом. Между этими двумя днями уложилась компактная, строго организованная семейная и рабочая жизнь, регламентированная вплоть до жаркого дыхания среди тонких стен, которая стала для него недоступна задолго до поездки в Швейцарию, жизнь, сравнимая с прекрасным, но холодным как лед кимоно, которое предписано носить после свадьбы и роскошную материю которого не в силах согреть ни появление двоих желанных детей, ни завидная университетская карьера, ни собственный традиционный дом. У Нацуо до сих пор был маленький кинжал, который заткнули невесте в оби , давая понять, что у счастливой семейной жизни есть лишь одна альтернатива. Однако Дайсукэ нашел совсем иной, тотальный выход, разудалую, безумную жизнь в ПОДЛОЖКЕ, куда теперь мало-помалу, спустя месяцы и годы, просачивалось время, точнее, вторгалось, как микроскопически медленно скользящий, почти врастающий в тело клинок кусунго-бу , боль от которого хлынет, лишь когда его выдернут из раны. А для Анны с Борисом существует лишь белая (тюремная?) палата мучительных нравственных вопросов, куда они снова и снова и снова неотвратимо попадают, обнаженные и яростные, и кажется, будто спастись можно, только придушив противника голыми руками.
Теперь же они перенесли агрессию вовне, став опасными не для друг друга, но для ПОДЛОЖКИ, возможно, как Феникс или даже как ликвидированный Торгау. Но я не особенно разглядываю место их обитания, поскольку в моей собственной комнате готовится нечто судьбоносное, что будет происходить по ту сторону ПОДЛОЖКИ и даже по ту сторону наших объятий и взаимопроникновения наших тел (ставших тоже своеобразной подложкой), ибо цель моих желаний оказывается мнимой, и через нее можно пойти еще дальше, словно провалиться насквозь себя и — пока наши сочлененные локомотивы и их работающие шатуны, коленчатые валы с розовыми и голубыми набухшими прожилками, волосатые маховики с раскаленной белой смазкой вкалывают на рельсах нашей койки — наивной детской парочкой выбежать, запыхавшись, на зеленую, без единого цветка, лужайку единственного совместного настоящего времени первого класса (для некурящих), где мы, расслабившись, задаем друг другу правильные вопросы или отвечаем на даже невысказанные, поскольку из будущего столь же легко вернуться в прошлое, как руке — от пупка до лобка. У меня не было никакого плана, никаких намерений, когда я вползал через увеличенную пилой «собачью дверцу» в номер флорентийского отеля, где, я знал, Карин окажется не одна. Дотронуться до голого тела моего коллеги (ведь он, как и я, не жалел сил для удовлетворения Карин) странным образом не стоило мне большего труда. Казалось даже, будто жена, безучастно сидевшая на кровати, одобряет меня. Болванчикообразное тело берлинского ортопеда было готово к сотрудничеству, то есть несильного рывка и некоторой сноровки (а также определенной не-брезгливости, например, касательно полуокрепшего пениса, который, дрогнув, попытался вздернуть голову с розовой тесемочкой, словно мог — конечно же мог! — проснуться без хозяина) хватило, дабы усадить его на подоконник открытого окна. Увидеть в полете Санта-Мария дель Фьоре и кампанилу, входящие в штопор могучим мраморным космолетом на фоне радостно-синего мироздания, показалось мне достойным прощальной картины, и, в отличие от Антея, оторванного от земли оскалившим зубы Гераклом у Поллайоло и с криком вцепившегося в локти и шевелюру прославленного героя, берлинский любовник спокойно позволил себя ударить, и в тот же миг свет, по-прежнему деливший лицо и торс Карин на зоны света и тьмы, скакнул с его спины вперед, опалив белой вспышкой грудь.
— «Спящая Красавица» — это я, — прошептали губы Анны около моего рта.
8
Спросонья — пробежка по замку. Череп гудит, словно повар от души надавал пощечин. Прыгаешь в бассейн, перелезаешь через терновую ограду, но сон по-прежнему парализовал всю округу. 12 часов 47 минут. Постанывающие современники с рюкзаками. Тоже держатся за головы. Кривые улыбки, никаких разговоров, всем не до этого, шагаем вдоль берега в контровом свете, болезненном и слепящем, как сварочная горелка. Ничего не убирали. После нас хоть потоп, как говорит Помпадур с синяками под глазами. Она идет почти все время впереди, чернильно-синяя с головы до ног (платок, футболка, широкие льняные штаны) и единственная без солнечных очков, а мы ковыляем следом, вежливые и молчаливые похмельные прелюбодеи. Никто не говорит о случившемся, лишь Анна в состоянии собрать все вместе, если есть что собирать среди осколков ночи. Я ни в чем не уверен. Тройственное восприятие пространства, событийная троичность, умножение маркизы. Всё надлежит рассматривать по отдельности. Кубота и Борис глупо и отрешенно ухмыляются, пряча взгляды за стеклами очков. Нельзя исключать ни одной возможности, даже самой неприятной, что мы все втроем находились последовательно в трех комнатах. Все — бессмыслица, дурман, поллюционные фантазии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43