https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/
Астапово в ноябре 1910 года — вот как звучал мир, приближаясь к поворотной точке. Шестерни зацеплялись друг за друга, сыпались искры, орали люди, летел выхлоп — а доктор Маковицкий объявил, что его пациенту необходимы тишина и покой. Станция была похожа на военный лагерь — меж запасных путей стояли палатки, территорию патрулировали жандармы. Правительство ожидало, что известие о смерти графа вызовет массовые демонстрации.
Грибшин нанял молодого парнишку-батрака, чтобы тот дежурил по ночам на вокзале. Парень знал, где находится старая почтовая станция, у него была лошадь, и он обещал известить Грибшина, если в состоянии графа произойдут какие-то изменения. Парень, кажется, был достаточно смышленый; он околачивался на железнодорожной станции, надеясь найти какую-нибудь работу, и клянчил сигареты у иностранцев.
— Девка, похоже, на сносях, — заметил парень.
Грибшин сразу понял, о ком идет речь, хотя с утра ни разу не вспоминал о девочке. Он неопределенно сказал:
— Да, наверное.
— Что скажешь — кого она родит? Умника или дурака?
Грибшин пожал плечами. Ему неинтересно было обсуждать девушку, а фамильярность парня его раздражала.
— Не знаю.
— Должно быть, смотря по тому, что ты думаешь про отца, — сказал парень. Он злобно хохотнул. — Он кто, по-твоему — умник или дурак?
— Слушай, малый, — сказал Грибшин, хотя тот наверняка был годом или двумя старше его самого. — Это не твоя забота. Главное, разбуди меня, если что-нибудь случится. Да поживее.
Грибшин, морщась, ушел. Загадочные реплики заставили его усомниться в надежности парня, но, возвращаясь пешком на старую почтовую станцию, он вновь обрел хорошее расположение духа. Сегодня и в последующие вечера его все сильнее очаровывали приглушенные краски сельской местности, окутанной покровом ночи. Он все больше привыкал к этому пейзажу, на первый взгляд бесформенному, и открывал в нем новые черты. Каждое утро и каждый вечер к картине прибавлялись новые детали: прудик, башня элеватора, недостроенный дом. Несмотря на то, что Грибшин оставил вещи в доме, хозяева каждый вечер удивлялись его приходу. Старуха, Марина, погневавшись, в конце концов согласилась ставить для него самовар. Время от времени он приносил крестьянам заграничные лакомства, купленные втридорога на станции у липецкого или тульского купца, не упустившего случая сделать хорошие деньги.
Взрослые сидели в горнице втроем, пили чай и ели немецкую копченую колбасу, а девочка сидела в своем углу комнаты и молчала. Ее звали Галей. Иногда она играла с маленькой тряпичной куклой; словно четырехлетняя, подумал Грибшин. Обычно он сам начинал застольную беседу, крутившуюся в основном вокруг погоды и цен на хлеб — то и другое для российских крестьян было не пустой разговор. Когда Грибшин говорил о Москве или даже о событиях в Астапове, крестьяне не отвечали, только бормотали про себя:
— Ну, это там!
Из всех примет их нищеты больше всего беспокоило Грибшина то, что они никогда не бывали в синематографе; и, что еще хуже — не имели ни малейшего желания там побывать.
— Там можно увидеть движущиеся картины — готтентотов, перуанских лам, — говорил он. — Наша фирма в прошлом году устраивала турне с показом картин, и в Липецк они заезжали. Толпы народу на Елисейских полях, пирамиды, Парфенон, Сара Бернар за чаем. Африканские мартышки. Цирк. Аэропланы и пароходы. Жорж Клемансо и кайзер, боксерские поединки, скачки. Прогулка по Лувру: можно увидеть настоящую Мону Лизу! Человек спускается по Ниагарскому водопаду в бочке! — Синематограф не был такой уж новостью: мир посещал его уже пятнадцать лет. Насколько мог судить Грибшин, у Марины и ее мужа Семена не было никаких религиозных предрассудков, которые не давали бы им пойти в синематограф.
Супруги просто ничего не знали о новом веке — и не желали знать. Все завоевания прогресса прошли мимо них: грамотность, водопровод, машины для облегчения физического труда… Они проживут свою жизнь так же, как жили их родители, так же будет жить их дочь и, видимо, внук, который вскоре должен родиться. Эта мысль сводила Грибшина с ума. Супруги были не от мира сего — эта неотмирность окутывала их, как облако. Что-то еще крылось в убожестве их жизни, в их скупости на слова, и даже в жадности, с которой они поглощали колбасу, а потом слегка стыдились этого. Грибшину и раньше приходилось общаться с крестьянами, и он знал, чего от них ожидать. Он догадался, что здесь есть какая-то тайна, и центр этой тайны — сидящая в углу девочка. Да, она в тягости — она хранит тягостную тайну. Грибшин пожалел, что не спросил батрака, что он имел в виду.
Семь
Каждый день все новые знаменитости сходили с поезда на астаповский перрон — мелкие политики, религиозные деятели, писатели, художники, — но возникающая при этом суматоха не шла ни в какое сравнение с тем, что началось утром во вторник, когда явилась графиня: ее семейная трагедия уже сделалась достоянием публики. Мейера по телеграфу известили, что графиня выехала в частном вагоне из Ясной Поляны, и он принялся крутить ручку камеры, как только на горизонте показались первые пряди синего дыма. Когда поезд подъехал к станции в Астапове, конные жандармы расчистили место на перроне, где должен был остановиться вагон № 42. Вагон отцепили, а паровоз и оставшиеся вагоны удалились, не подавая гудков, в соответствии с просьбой доктора Маковицкого.
В кои-то веки общее внимание переключилось с дома начальника станции на другой объект; граф, должно быть, почувствовал эту перемену. Возможно, догадался и о причине. Прошло больше часу — № 42 тихо стоял на своем запасном пути, сфинкс на стальных колесах. На краю перрона собралась толпа, издавая электрический гул ожидания. Мужчины и женщины плевали подсолнечную лузгу себе под ноги. Разносчик торговал широкоформатными листовками о вечном движении. Репортеры проталкивались к ступеням вагона. Наконец Мейер каким-то неизвестным Коле способом получил разрешение подняться в вагон, словно он был вождь племени, прибывший на переговоры с военно-морской державой.
Мейер долго беседовал с графиней в ее личном купе. Графиня лежала на диване, обернув голову холодным компрессом. Сергей — старший сын графини — и ее врач ухаживали за ней трепетно, словно женихи. Когда соглашение было достигнуто (впоследствии обе стороны будут отрицать, что какое-либо соглашение вообще имело место), Мейер поклонился, поцеловал графине руку и вышел. Репортеров и зевак оттеснили прочь от вагона. Через полчаса графиня осторожно спустилась по ступенькам. Толпа ревела, какие-то молодые люди стали выкрикивать имя графини; кто-то предположил, что граф сейчас получит хорошую взбучку или сексуальное удовлетворение. Сергей и доктор поддерживали графиню, обняв ее с обоих сторон. На ее грузном лице читалась суровая решимость. Графиня тяжело ступала по мокрой неровной земле, с трудом продвигаясь к станционной платформе.
Мейеровская синематографическая камера была установлена на полпути. Графиня двигалась таким курсом, что находилась в поле зрения объектива почти целую минуту. Лишь по единственному взгляду, брошенному ею на зрителей, окутанных фосфоресцирующими клубами папиросного дыма и пылинок в бесчисленных синематографах и мюзик-холлах, можно было понять, что графиня знает о съемках. Она шла нетвердым шагом, прижимая к животу ридикюль, морщась, будто солнце светило ей в глаза, хотя день был такой же пасмурный, как прочие. Наконец она вышла из кадра.
На этой неделе графиню снимали еще не раз. Главный вопрос, задававшийся в этих кадрах и в телеграфных репортажах из Астапова, был: допустят ли ее в дом начальника станции попрощаться с мужем. Чертков, главный последователь графа, явившийся в Астапово на несколько дней раньше графини, сказал, что графу не сообщали о прибытии графини, боясь, что потрясение окажется для него смертельным. Мейер был рад, что на сцене присутствуют две противоборствующие силы — иначе не вышло бы сюжета.
— Мы можем заснять все, что есть в Астапове, — говорил он Грибшину, — за исключением графа. Но это ничего, у нас и без него выйдет рассказ.
Вряд ли хоть одна жена ненавидела любовницу своего мужа больше, чем графиня — Черткова. Он давно втайне уговаривал графа отдать ему права на издание полного собрания сочинений. Споры из-за авторских прав десятилетиями отравляли семейную жизнь графа и стали одной из причин его внезапного бегства из Ясной Поляны. Граф собирался отказаться от всякого вознаграждения и сделать свои труды достоянием всего мира, а Черткова назначить своим литературным исполнителем; при этом он только по несчастной случайности забыл обеспечить свою жену и детей. Графиня однажды обвинила Черткова и графа в противоестественной связи.
В этот вечер журналисты и синематографисты наблюдали, как графиня ходит вокруг дома начальника станции, двигаясь от окна к окну. Мейер крутил ручку камеры. Графиня заглядывала в окна, сложив ладони трубками у глаз, словно пытаясь разглядеть серые фигуры в затемненном доме. Окна в комнате, где лежал умирающий, снизу были до половины закрыты газетами. Миниатюрная женщина в аристократическом темном платье, в черных туфельках, привставала на цыпочки, но у нее не выходило заглянуть в окно поверх газеты — она дотягивалась лишь до верхних полей. Грибшин подумал, не нарочно ли газеты повешены именно на такой высоте — соответственно росту графини. Графиня опустилась на полную ступню — видимо, ей тоже пришла в голову такая мысль. Затем эта мысль выкристаллизовалась в головах у кинозрителей.
Сообщали, что граф спрашивал сыновей и дочерей, собравшихся вокруг него, не приехала ли мать. Он терзался вопросами: «Что она делает? Как она себя чувствует? Ест она? Разве она не приедет?» Дети отвечали, что она осталась в Ясной Поляне, что они приехали одни.
Но графиня привезла с собой любимую графом вышитую подушечку-думку. Мейер заснял и подушечку. Графиня уговорила доктора Маковицкого взять подушечку и положить ее графу под голову. Граф тут же узнал подушечку и забеспокоился. Маковицкий, боясь за слабое сердце своего пациента, сказал, что думку привезла с собой одна из дочерей.
Журналисты, ожидая известия о смерти графа, интервьюировали друг друга, государственных деятелей и церковников: «Откажут ли графу в церковном погребении?» — спрашивали они, — а также друзей писателя, дальних родственников, деловых знакомых. Один из них был Леонид Пастернак, художник, автор обложки для издания последнего романа графа, а также портретов философа Николая Федорова. С Пастернаком приехал сын, сдержанный тип примерно одних лет с Грибшиным, по виду — типичный студент. Пастернак-старший заявил о своем намерении нарисовать портрет графа, лежащего на смертном одре.
Восемь
Владимир Григорьевич Чертков был красивый мужчина с добрыми глазами и орлиным носом. По-английски он говорил свободно и был энтузиастом этого языка — восхищался его гибкостью и той легкостью, с которой им овладевали по приезде в Англию даже необразованные иммигранты. Он переписывался по-английски с заграничными последователями графа, и его любовь к английскому языку распространялась и на остров — родину языка. Во время своего долгого пребывания в Англии — царь хотел уязвить графа, выслав его ближайшего соратника, — Чертков был ярым болельщиком Борнмутской футбольной команды. По случайному совпадению, вернувшись в Россию, Чертков подписался на «Империал». Возможно, ему даже знакомо было имя Грэхема Хайтовера.
Теперь, когда графиня прибыла в Астапово, нужно было противодействовать всякому созданному ею, особенно у иностранной публики, неблагоприятному впечатлению. Чертков уступил настойчивым просьбам «Империала» и согласился на беседу с журналистом. Хайтовер должен был стать первым заграничным репортером, допущенным в дом начальника станции — за это ему пришлось дать обещание, что он не попытается войти в комнату больного графа.
Ожидая в гостиной, Хайтовер озирался по сторонам, особенно следя за длинными трепещущими тенями, падавшими из комнаты больного. Вероятно, с графом в комнате были всего три или четыре человека, но фигуры, ложившиеся на стены и потолок, навевали мысль о толпах, подающих писателю знаки из иной плоскости бытия — по крайней мере, так Хайтовер сообщит своим читателям. Он рассматривал глаженые бело-розовые занавески гостиной, пианино, застекленный шкаф с книгами и прочие претензии на утонченность. В красном углу был киот с иконами — его, казалось, всунули туда в последний момент, второпях, почти загородив комодом. Журналист подошел к книжному шкафу. Он честно доложит в Лондон телеграммой, что в шкафу обнаружилось несколько самых известных трудов графа.
Торопливо вбежал Чертков, настолько мрачный и занятой, что его можно было принять за приглашенного врача-консультанта.
— «Империал»! Сэр, я был бы счастлив познакомиться с вами, если бы не трагический повод…
— Владимир Григорьевич, я надеюсь, мы встретимся снова в более счастливый час. Как чувствует себя граф сегодня?
— Счастливый час? Увы, этому не бывать… — Чертков всплеснул длинными костлявыми ладонями. Его глаза сверкали, как драгоценные камни, и это еще более подчеркивалось бледностью лица. — Мне не верится… что он должен покинуть этот мир… Почему? Почему? Неужели это приговор роду человеческому?
Хайтовер кивнул, напоминая себе, что больному, лежащему в соседней комнате, восемьдесят два года.
— Он говорил сегодня? Хоть слово? Что-нибудь?
Чертков мрачно покачал головой:
— Он слишком болен, весь день спал. Ему нужен покой. Ему следует избегать неприятных переживаний. Это приказ докторов.
— Он знает, что графиня здесь?..
Апостол номер один прервал его, яростно замотав головой. Значит, несмотря на то, что граф едва в сознании, несмотря на слабость пульса и трудности с дыханием, он слышит каждое слово.
— За графом наблюдают лучшие медицинские светила Европы. Напишите, что он ни в чем не нуждается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33