Обслужили супер, рекомендую друзьям
» – спрашиваю я. Он оборачивается, смотрит на меня с ненавистью, и когда я вижу его почерневшее лицо, то начинаю плакать. Он криво улыбается и говорит: «Нет, еще не здесь». Я иду за ним и плачу. Я больше не пытаюсь спасти платье, оно волочится по траве, мое прекрасное платье… Вдруг мы оказываемся уже не в лесу, а в саду, окруженном каменной стеной. Деревья там растут совсем другие, чем в лесу. Я не знаю, как они называются. Какие-то ступеньки ведут наверх. Я не могу разглядеть ни стену, ни ступеньки, но чувствую, что они имеются. «Это случится, когда я поднимусь по этим ступенькам – думаю я. – Там, наверху». Я наступаю на подол платья, падаю, не могу подняться. Рукой я дотрагиваюсь до дерева, вцепляюсь в него. «Наверх, наверх!» – вертится у меня в голове. Но я не хочу подниматься наверх, дерево начинает раскачиваться, извиваться так, словно хочет сбросить мою руку, но я по-прежнему держусь за него. Проходят секунды, и каждая из них – вечность. «Туда, туда», – сказал незнакомый голос, и дерево вдруг перестало качаться.
Сестра Мария Августина выводит меня из дортуара. Она спрашивает, не заболела ли я, говорит, что нельзя мешать спать остальным. Я по-прежнему дрожу, но мне становится интересно, не отведет ли она меня за таинственные занавеси, туда, где спит сама? Но нет. Она сажает меня на стул, исчезает и вскоре возвращается с чашкой горячего шоколада.
– Мне приснилось, что я попала в ад, – говорю я ей.
– Тебе приснился дурной сон. Выбрось его из головы и никогда больше не вспоминай, – говорит сестра Мария Августина и начинает тереть мои холодные руки, чтобы немножко их согреть.
Она, как всегда, выглядит собранной и опрятной, и мне хочется спросить: проснулась ли она до рассвета или не ложилась спать совсем?
– Пей свой шоколад.
Я пью шоколад и вспоминаю, что после маминых похорон мы вернулись домой и пили шоколад и ели пирожки. Тогда было почти так же рано, как сейчас. Она умерла в прошлом году, никто не рассказывал мне, как это произошло, а я не задавала вопросов. Кроме мистера Мейсона, Кристофины и меня, на похоронах не было никого. Кристофина горько плакала, а во мне не было слез. Я молилась, но слова слетали с моих уст, лишенные какого бы то ни было значения.
Теперь воспоминания о маме смешиваются с воспоминаниями об этом сне.
Я вспоминаю, как она выезжала в залатанном костюме для верховой езды на одолженной лошади и любила помахать мне рукой на повороте мощеной дороги там, в Кулибри, и снова глаза мои наполняются слезами. «Почему, – шепчу я, – ну почему происходят такие страшные вещи?».
– Не думай об этой тайне, – отвечает сестра Мария Августина. – Мы не знаем, почему дьяволу дано порой торжествовать. Во всяком случае, пока не знаем…
Мария Августина улыбалась реже остальных. Теперь же на лице ее нет и тени улыбки. Глаза ее смотрят печально. Она говорит тихо, словно сама себе:
– А теперь ступай обратно в кровать, ложись и думай о чем-нибудь спокойном, простом. Попробуй заснуть. Потом я подам сигнал – скоро настанет утро.
Часть вторая
Итак, все позади – наступление и отступление, сомнения и колебания. Все это отошло в прошлое – к лучшему или к худшему, трудно сказать. Сейчас мы стояли под большим манговым деревом и прятались от дождя. Я, моя жена Антуанетта, а также маленькая служанка-полукровка, которую звали Амелия. Под соседним деревом находились наш багаж, накрытый парусиной, двое носильщиков, а также мальчик, державший свежих лошадей, которые должны были доставить нас в горы на высоту двух тысяч футов, в дом, где нам предстояло провести наш медовый месяц.
Утром Амелия сказала мне:
– Надеюсь, сэр, вы проведете счастливый медовый месяц в вашем очаровательном доме!
– Я видел, что она надо мной смеется. Прелестное маленькое создание, но лукава; хитра, злонравна, как очень многие в этих местах.
– Это ливень, – сказала Антуанетта, – а стало быть, скоро он перестанет.
Я посмотрел на уныло поникшие кокосовые пальмы, на рыбацкие лодки, вытащенные на покрытый галькой берег, на неровный ряд белых хижин и спросил, как называется деревня.
– Резня.
– Кого же здесь зарезали? Невольников?
– Нет, нет, – в ее голосе послышалось даже какое-то возмущение. – Вовсе не невольников. Но что-то такое случилось, причем так давно, что об этом мало кто сейчас уже помнит.
Дождь усилился, крупные капли стучали по листьям, словно градины, а море тихо подкрадывалось и столь же тихо отползало.
Итак, деревня называется Резня. Не самый край света, но лишь последний пункт в нашем нескончаемом путешествии с Ямайки. Начало нашего медового месяца. Ничего, при солнце все будет выглядеть прекрасно.
Было решено, что мы покинем Ямайку сразу же после брачной церемонии и проведем несколько недель на одном из Наветренных островов, в имении, ранее принадлежавшем матери Антуанетты. Я согласился на это, как соглашался ранее и на все остальное.
Окна хижин были закрыты, а двери, напротив, открыты. Вокруг царили безмолвие и пустота. Затем откуда ни возьмись появились трое маленьких мальчиков и стали глазеть на нас. На самом младшем из них не было надето ничего, кроме религиозного медальона и широкополой рыбацкой шляпы. Когда я улыбнулся ему, малыш расплакался. Из одной хижины его позвала женщина, и он бросился на ее зов, по-прежнему громко плача.
Остальные двое медленно ретировались, время от времени оглядываясь.
Словно повинуясь какому-то сигналу, из дверей одной хижины появилась одна женщина, другая – из другой, из третьей – третья.
– По-моему, это Каро, – сказала Антуанетта. – Конечно, она. Каролина! – крикнула она, помахав рукой, и женщина тоже помахала ей. Это была старуха в цветастом платье и полосатом платке, а в ушах у нее были золотые сережки.
– Ты промокнешь насквозь, Антуанетта, – сказал я.
– Нет, дождь уже кончается. – Она приподняла подол своего платья для верховой езды и побежала через улицу. Я посмотрел ей вслед критическим взглядом. На голове у нее была шляпа-треуголка, которая ей очень шла. По крайней мере она скрывала ее огромные глаза, которые порой вселяли в того, кто на нее смотрел, немалое беспокойство. Мне казалось, она никогда не моргает. Огромные, странные, темные грустные глаза. Антуанетта – креолка английского происхождения, но глаза у нее не английские и не европейские. Но когда это я стал замечать такие подробности в своей молодой жене Антуанетте? Наверное, сразу после того, как мы оставили Спэниш-Таун. Но, может, я замечал это и раньше и просто отказывался признаться в этом?
Нет, у меня тогда было мало времени вообще что-либо замечать вокруг. Я женился через месяц после того, как прибыл на Ямайку и три недели из этого срока провалялся в постели, сраженный приступом лихорадки.
Обе женщины стояли в дверях хижины и, отчаянно жестикулируя, разговаривали. Они говорили не по-английски, а на том искаженном французском диалекте патуа, который в ходу на этом острове. Я почувствовал, как за шиворот мне стекают капли дождя, отчего только усилилась моя меланхолия.
Я подумал о письме, которое собирался написать и послать в Англию еще несколько недель назад. «Дорогой отец…»
– Каролина спрашивает, не желаешь ли ты укрыться от дождя в ее доме?
Это говорила Антуанетта. Судя по интонациям, она надеялась, что я отвечу отказом, и потому мне не составило труда поступить именно таким образом.
– Но ты же промокнешь…
– Ничего страшного, – отозвался я и дружелюбно улыбнулся Каролине.
– Каролина очень огорчится, – сказала моя жена, перешла через улицу и скрылась в темном доме.
Амелия сидела, повернувшись к нам спиной. Теперь она обернулась. На ее лице появилось выражение такого ликующего злорадства, изобразилось такое понимание происходящего во мне и такая интимность, что мне стало стыдно, и я отвернулся.
«У меня только-только прошла лихорадка, – внушал я себе. – Я еще толком не поправился».
Дождь стал стихать, и я подошел к носильщикам. Первый из них был родом не из этих мест.
– Жуткая глушь, никакой культуры, – сказал он. – И зачем вы сюда приехали? – Потом он сообщил, что его зовут Бычок и ему двадцать семь лет. У него были прекрасная фигура и глупое самодовольное лицо. Того, кто был постарше, звали Эмиль, и он жил в этой деревне.
– Спросите, сколько ему лет, – сказал мне Бычок. Когда я задал этот вопрос, Эмиль отозвался с вопросительными же интонациями:
– Четырнадцать? Да, да, хозяин, мне и есть четырнадцать лет.
– Этого не может быть, – отозвался я, глядя на его редкую бородку, в которой виднелась седина.
– Ну, может, пятьдесят шесть, – тревожно ответил Эмиль. Ему явно хотелось угодить.
Бычок громко расхохотался.
– Он не знает, сколько ему лет. Он об этом никогда не думал. Я же говорю вам, сэр, здешние люди страшно некультурные.
– Моя мать знала, – забормотал Эмиль. – Но она умерла.
Затем он вытащил откуда-то синюю тряпку, которую сложил в подушечку и положил себе на голову.
К этому времени большинство местных женщин покинули свои хижины. Они смотрели на нас пристально, но никто и не подумал улыбнуться. Мрачные обитатели мрачного острова. Кое-кто из мужчин потянулся к своим лодкам. Эмиль что-то крикнул им, и двое из них направились в его сторону. Он что-то пропел басом. Они ответили тем же, затем подняли тяжелую плетеную корзинку и водрузили ему на голову, на подстилку. Он проверил одной рукой, как держится груз, и двинулся босиком по острым камням – самый веселый из всего свадебного кортежа. Пока нагружали Бычка, он хвастливо косился по сторонам и тоже что-то стал петь себе под нос по-английски.
Мальчик подвел лошадей к большому камню, и тут из хижины вышла Антуанетта. Выглянуло солнце, сразу стало жарко, от зелени повалил пар. Амелия сняла башмаки, связала их шнурками вместе и перекинула себе через шею. Установив на голове свою маленькую корзинку, она двинулась, покачиваясь с той же грацией, что и носильщики. Мы с Антуанеттой сели на лошадей, двинулись шагом, и вскоре деревня исчезла из вида. Громко прокукарекал петух, и мне вспомнилась ночь, которую мы провели накануне в городе. Антуанетта так устала, что пошла в свою комнату. Я лежал и все никак не мог заснуть, слушая, как всю ночь напролет кричали петухи. Я встал с утра пораньше и увидел, что к кухне идут женщины с подносами на головах, покрытыми белым. Они принесли продавать кто горячий хлеб, кто пирожки, кто сладости. Еще одна женщина с улицы кричала: «Bon sirop, bon sirop». Вдруг на душе у меня сделалось необычайно спокойно.
Дорога поднималась в гору. С одной стороны высилась стена из зелени, с другой крутой откос, а внизу ущелье. Мы остановились и стали смотреть на холмы, горы и сине-зеленое море. Дул приятный ветерок, но я понял, почему носильщик назвал эти места дикими. Они были не просто дикими, а грозными. Казалось, эти горы сомкнутся и раздавят тебя.
– Какая удивительная зелень, – только и мог сказать я, а затем, вспомнив, как Эмиль разговаривал с рыбаками и потом пел, спросил Антуанетту, куда делись наши носильщики.
– Они пошли коротким путем и прибудут в Гранбуа гораздо раньше нас.
Я ехал следом за Антуанеттой и устало размышлял: «Тут все чрезмерное. Слишком много зелени, слишком много синевы, слишком много фиолетового. Цветы слишком красные, горы слишком высокие, холмы слишком близко от дороги. И эта женщина рядом – совершенно мне чужая». Меня раздражало заискивающее выражение ее лица. Я не покупал ее, это она меня купила, или по крайней мере так ей кажется. Я гляжу на грубую лошадиную гриву… Дорогой отец. Тридцать тысяч фунтов были выплачены мне без каких-либо условий и оговорок. И никаких упоминаний о ней – с этим потом надо будет разобраться. Теперь у меня есть скромный, но достаток. Я не опозорю ни тебя, ни моего брата, твоего любимого сына. От меня не будет ни писем с жалобами, ни попрошайничества. Словом, никаких махинаций младшего сына. Я продал свою душу – или ты ее продал, но в конце концов разве это такая уж плохая сделка?
Девушку называют красивой, она и в самом деле красива, но все же…
Тем временем лошади трусили по очень скверной дороге. Сделалось прохладней. Какая-то птица засвистела что-то очень грустное. «Что это за птица?» – спросил я Антуанетту, но она была далеко и не услышала вопроса. Птица снова засвистела. Обитательница гор. Пронзительная прелестная мелодия.
Антуанетта остановилась и крикнула мне:
– Надень сюртук!
Я послушался и понял, что мне в промокшей от пота рубашке уже не приятно-прохладно, а просто холодно.
Мы снова пустились в путь и ехали в молчании под косыми лучами солнца. По-прежнему с одной стороны была стена зелени, с другой обрыв. Море теперь стало темно-синего цвета.
Мы подъехали к речушке.
– За ней начинается Гранбуа, – сказала Антуанетта и улыбнулась мне. Я впервые видел, как она улыбалась просто так, естественно. А может быть, мне впервые стало просто и непринужденно в ее обществе. Из скалы торчала бамбуковая трубка. Вода, выливавшаяся из нее, была серебристо-голубого цвета. Антуанетта слезла с лошади, сорвала большой лист, сделала из него что-то вроде чашки и стала пить. Затем она сорвала второй лист, сделала из него еще одну чашку и протянула мне.
– Попробуй, это горный источник.
Улыбаясь, глядя на меня снизу вверх, она походила на англичанку, и, чтобы доставить ей удовольствие, я сделал глоток. Вода была холодная, чистая и невероятно вкусная, какого-то удивительного цвета на фоне зеленого листа.
– Теперь будет спуск, потом подъем, и мы на месте, – сказала Антуанетта. Когда она заговорила в следующий раз, то я услышал:
– Ты заметил, что тут красная земля?
– В Англии такая земля тоже встречается, – отозвался я.
– Ах, Англия, Англия, Англия! – насмешливо откликнулась Антуанетта, и гулкое эхо зазвучало, словно предупреждение, которому я не удосужился внять.
Вскоре пошла дорога, мощенная булыжником, и мы остановились у каменных ступенек. Антуанетта слезла с лошади и поднялась по ступенькам. Там была плохо выкошенная, поросшая жесткой травой лужайка, а за лужайкой – довольно убогий белый домик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Сестра Мария Августина выводит меня из дортуара. Она спрашивает, не заболела ли я, говорит, что нельзя мешать спать остальным. Я по-прежнему дрожу, но мне становится интересно, не отведет ли она меня за таинственные занавеси, туда, где спит сама? Но нет. Она сажает меня на стул, исчезает и вскоре возвращается с чашкой горячего шоколада.
– Мне приснилось, что я попала в ад, – говорю я ей.
– Тебе приснился дурной сон. Выбрось его из головы и никогда больше не вспоминай, – говорит сестра Мария Августина и начинает тереть мои холодные руки, чтобы немножко их согреть.
Она, как всегда, выглядит собранной и опрятной, и мне хочется спросить: проснулась ли она до рассвета или не ложилась спать совсем?
– Пей свой шоколад.
Я пью шоколад и вспоминаю, что после маминых похорон мы вернулись домой и пили шоколад и ели пирожки. Тогда было почти так же рано, как сейчас. Она умерла в прошлом году, никто не рассказывал мне, как это произошло, а я не задавала вопросов. Кроме мистера Мейсона, Кристофины и меня, на похоронах не было никого. Кристофина горько плакала, а во мне не было слез. Я молилась, но слова слетали с моих уст, лишенные какого бы то ни было значения.
Теперь воспоминания о маме смешиваются с воспоминаниями об этом сне.
Я вспоминаю, как она выезжала в залатанном костюме для верховой езды на одолженной лошади и любила помахать мне рукой на повороте мощеной дороги там, в Кулибри, и снова глаза мои наполняются слезами. «Почему, – шепчу я, – ну почему происходят такие страшные вещи?».
– Не думай об этой тайне, – отвечает сестра Мария Августина. – Мы не знаем, почему дьяволу дано порой торжествовать. Во всяком случае, пока не знаем…
Мария Августина улыбалась реже остальных. Теперь же на лице ее нет и тени улыбки. Глаза ее смотрят печально. Она говорит тихо, словно сама себе:
– А теперь ступай обратно в кровать, ложись и думай о чем-нибудь спокойном, простом. Попробуй заснуть. Потом я подам сигнал – скоро настанет утро.
Часть вторая
Итак, все позади – наступление и отступление, сомнения и колебания. Все это отошло в прошлое – к лучшему или к худшему, трудно сказать. Сейчас мы стояли под большим манговым деревом и прятались от дождя. Я, моя жена Антуанетта, а также маленькая служанка-полукровка, которую звали Амелия. Под соседним деревом находились наш багаж, накрытый парусиной, двое носильщиков, а также мальчик, державший свежих лошадей, которые должны были доставить нас в горы на высоту двух тысяч футов, в дом, где нам предстояло провести наш медовый месяц.
Утром Амелия сказала мне:
– Надеюсь, сэр, вы проведете счастливый медовый месяц в вашем очаровательном доме!
– Я видел, что она надо мной смеется. Прелестное маленькое создание, но лукава; хитра, злонравна, как очень многие в этих местах.
– Это ливень, – сказала Антуанетта, – а стало быть, скоро он перестанет.
Я посмотрел на уныло поникшие кокосовые пальмы, на рыбацкие лодки, вытащенные на покрытый галькой берег, на неровный ряд белых хижин и спросил, как называется деревня.
– Резня.
– Кого же здесь зарезали? Невольников?
– Нет, нет, – в ее голосе послышалось даже какое-то возмущение. – Вовсе не невольников. Но что-то такое случилось, причем так давно, что об этом мало кто сейчас уже помнит.
Дождь усилился, крупные капли стучали по листьям, словно градины, а море тихо подкрадывалось и столь же тихо отползало.
Итак, деревня называется Резня. Не самый край света, но лишь последний пункт в нашем нескончаемом путешествии с Ямайки. Начало нашего медового месяца. Ничего, при солнце все будет выглядеть прекрасно.
Было решено, что мы покинем Ямайку сразу же после брачной церемонии и проведем несколько недель на одном из Наветренных островов, в имении, ранее принадлежавшем матери Антуанетты. Я согласился на это, как соглашался ранее и на все остальное.
Окна хижин были закрыты, а двери, напротив, открыты. Вокруг царили безмолвие и пустота. Затем откуда ни возьмись появились трое маленьких мальчиков и стали глазеть на нас. На самом младшем из них не было надето ничего, кроме религиозного медальона и широкополой рыбацкой шляпы. Когда я улыбнулся ему, малыш расплакался. Из одной хижины его позвала женщина, и он бросился на ее зов, по-прежнему громко плача.
Остальные двое медленно ретировались, время от времени оглядываясь.
Словно повинуясь какому-то сигналу, из дверей одной хижины появилась одна женщина, другая – из другой, из третьей – третья.
– По-моему, это Каро, – сказала Антуанетта. – Конечно, она. Каролина! – крикнула она, помахав рукой, и женщина тоже помахала ей. Это была старуха в цветастом платье и полосатом платке, а в ушах у нее были золотые сережки.
– Ты промокнешь насквозь, Антуанетта, – сказал я.
– Нет, дождь уже кончается. – Она приподняла подол своего платья для верховой езды и побежала через улицу. Я посмотрел ей вслед критическим взглядом. На голове у нее была шляпа-треуголка, которая ей очень шла. По крайней мере она скрывала ее огромные глаза, которые порой вселяли в того, кто на нее смотрел, немалое беспокойство. Мне казалось, она никогда не моргает. Огромные, странные, темные грустные глаза. Антуанетта – креолка английского происхождения, но глаза у нее не английские и не европейские. Но когда это я стал замечать такие подробности в своей молодой жене Антуанетте? Наверное, сразу после того, как мы оставили Спэниш-Таун. Но, может, я замечал это и раньше и просто отказывался признаться в этом?
Нет, у меня тогда было мало времени вообще что-либо замечать вокруг. Я женился через месяц после того, как прибыл на Ямайку и три недели из этого срока провалялся в постели, сраженный приступом лихорадки.
Обе женщины стояли в дверях хижины и, отчаянно жестикулируя, разговаривали. Они говорили не по-английски, а на том искаженном французском диалекте патуа, который в ходу на этом острове. Я почувствовал, как за шиворот мне стекают капли дождя, отчего только усилилась моя меланхолия.
Я подумал о письме, которое собирался написать и послать в Англию еще несколько недель назад. «Дорогой отец…»
– Каролина спрашивает, не желаешь ли ты укрыться от дождя в ее доме?
Это говорила Антуанетта. Судя по интонациям, она надеялась, что я отвечу отказом, и потому мне не составило труда поступить именно таким образом.
– Но ты же промокнешь…
– Ничего страшного, – отозвался я и дружелюбно улыбнулся Каролине.
– Каролина очень огорчится, – сказала моя жена, перешла через улицу и скрылась в темном доме.
Амелия сидела, повернувшись к нам спиной. Теперь она обернулась. На ее лице появилось выражение такого ликующего злорадства, изобразилось такое понимание происходящего во мне и такая интимность, что мне стало стыдно, и я отвернулся.
«У меня только-только прошла лихорадка, – внушал я себе. – Я еще толком не поправился».
Дождь стал стихать, и я подошел к носильщикам. Первый из них был родом не из этих мест.
– Жуткая глушь, никакой культуры, – сказал он. – И зачем вы сюда приехали? – Потом он сообщил, что его зовут Бычок и ему двадцать семь лет. У него были прекрасная фигура и глупое самодовольное лицо. Того, кто был постарше, звали Эмиль, и он жил в этой деревне.
– Спросите, сколько ему лет, – сказал мне Бычок. Когда я задал этот вопрос, Эмиль отозвался с вопросительными же интонациями:
– Четырнадцать? Да, да, хозяин, мне и есть четырнадцать лет.
– Этого не может быть, – отозвался я, глядя на его редкую бородку, в которой виднелась седина.
– Ну, может, пятьдесят шесть, – тревожно ответил Эмиль. Ему явно хотелось угодить.
Бычок громко расхохотался.
– Он не знает, сколько ему лет. Он об этом никогда не думал. Я же говорю вам, сэр, здешние люди страшно некультурные.
– Моя мать знала, – забормотал Эмиль. – Но она умерла.
Затем он вытащил откуда-то синюю тряпку, которую сложил в подушечку и положил себе на голову.
К этому времени большинство местных женщин покинули свои хижины. Они смотрели на нас пристально, но никто и не подумал улыбнуться. Мрачные обитатели мрачного острова. Кое-кто из мужчин потянулся к своим лодкам. Эмиль что-то крикнул им, и двое из них направились в его сторону. Он что-то пропел басом. Они ответили тем же, затем подняли тяжелую плетеную корзинку и водрузили ему на голову, на подстилку. Он проверил одной рукой, как держится груз, и двинулся босиком по острым камням – самый веселый из всего свадебного кортежа. Пока нагружали Бычка, он хвастливо косился по сторонам и тоже что-то стал петь себе под нос по-английски.
Мальчик подвел лошадей к большому камню, и тут из хижины вышла Антуанетта. Выглянуло солнце, сразу стало жарко, от зелени повалил пар. Амелия сняла башмаки, связала их шнурками вместе и перекинула себе через шею. Установив на голове свою маленькую корзинку, она двинулась, покачиваясь с той же грацией, что и носильщики. Мы с Антуанеттой сели на лошадей, двинулись шагом, и вскоре деревня исчезла из вида. Громко прокукарекал петух, и мне вспомнилась ночь, которую мы провели накануне в городе. Антуанетта так устала, что пошла в свою комнату. Я лежал и все никак не мог заснуть, слушая, как всю ночь напролет кричали петухи. Я встал с утра пораньше и увидел, что к кухне идут женщины с подносами на головах, покрытыми белым. Они принесли продавать кто горячий хлеб, кто пирожки, кто сладости. Еще одна женщина с улицы кричала: «Bon sirop, bon sirop». Вдруг на душе у меня сделалось необычайно спокойно.
Дорога поднималась в гору. С одной стороны высилась стена из зелени, с другой крутой откос, а внизу ущелье. Мы остановились и стали смотреть на холмы, горы и сине-зеленое море. Дул приятный ветерок, но я понял, почему носильщик назвал эти места дикими. Они были не просто дикими, а грозными. Казалось, эти горы сомкнутся и раздавят тебя.
– Какая удивительная зелень, – только и мог сказать я, а затем, вспомнив, как Эмиль разговаривал с рыбаками и потом пел, спросил Антуанетту, куда делись наши носильщики.
– Они пошли коротким путем и прибудут в Гранбуа гораздо раньше нас.
Я ехал следом за Антуанеттой и устало размышлял: «Тут все чрезмерное. Слишком много зелени, слишком много синевы, слишком много фиолетового. Цветы слишком красные, горы слишком высокие, холмы слишком близко от дороги. И эта женщина рядом – совершенно мне чужая». Меня раздражало заискивающее выражение ее лица. Я не покупал ее, это она меня купила, или по крайней мере так ей кажется. Я гляжу на грубую лошадиную гриву… Дорогой отец. Тридцать тысяч фунтов были выплачены мне без каких-либо условий и оговорок. И никаких упоминаний о ней – с этим потом надо будет разобраться. Теперь у меня есть скромный, но достаток. Я не опозорю ни тебя, ни моего брата, твоего любимого сына. От меня не будет ни писем с жалобами, ни попрошайничества. Словом, никаких махинаций младшего сына. Я продал свою душу – или ты ее продал, но в конце концов разве это такая уж плохая сделка?
Девушку называют красивой, она и в самом деле красива, но все же…
Тем временем лошади трусили по очень скверной дороге. Сделалось прохладней. Какая-то птица засвистела что-то очень грустное. «Что это за птица?» – спросил я Антуанетту, но она была далеко и не услышала вопроса. Птица снова засвистела. Обитательница гор. Пронзительная прелестная мелодия.
Антуанетта остановилась и крикнула мне:
– Надень сюртук!
Я послушался и понял, что мне в промокшей от пота рубашке уже не приятно-прохладно, а просто холодно.
Мы снова пустились в путь и ехали в молчании под косыми лучами солнца. По-прежнему с одной стороны была стена зелени, с другой обрыв. Море теперь стало темно-синего цвета.
Мы подъехали к речушке.
– За ней начинается Гранбуа, – сказала Антуанетта и улыбнулась мне. Я впервые видел, как она улыбалась просто так, естественно. А может быть, мне впервые стало просто и непринужденно в ее обществе. Из скалы торчала бамбуковая трубка. Вода, выливавшаяся из нее, была серебристо-голубого цвета. Антуанетта слезла с лошади, сорвала большой лист, сделала из него что-то вроде чашки и стала пить. Затем она сорвала второй лист, сделала из него еще одну чашку и протянула мне.
– Попробуй, это горный источник.
Улыбаясь, глядя на меня снизу вверх, она походила на англичанку, и, чтобы доставить ей удовольствие, я сделал глоток. Вода была холодная, чистая и невероятно вкусная, какого-то удивительного цвета на фоне зеленого листа.
– Теперь будет спуск, потом подъем, и мы на месте, – сказала Антуанетта. Когда она заговорила в следующий раз, то я услышал:
– Ты заметил, что тут красная земля?
– В Англии такая земля тоже встречается, – отозвался я.
– Ах, Англия, Англия, Англия! – насмешливо откликнулась Антуанетта, и гулкое эхо зазвучало, словно предупреждение, которому я не удосужился внять.
Вскоре пошла дорога, мощенная булыжником, и мы остановились у каменных ступенек. Антуанетта слезла с лошади и поднялась по ступенькам. Там была плохо выкошенная, поросшая жесткой травой лужайка, а за лужайкой – довольно убогий белый домик.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19