мебель для ванной комнаты опадирис
В этот момент снова зазвонил звонок, первая монахиня пошла опять открывать, а вторая подошла ко мне. Потом она принесла тазик с водой и губку, но, пока она вытирала мне лицо, я продолжала плакать. Увидев мою руку, женщина спросила, не упала ли я и не расшиблась ли, но я покачала головой, и она стерла пятно.
– Что с тобой? Почему ты плачешь? Что с тобой произошло?
Но я ничего не могла сказать. Она принесла мне стакан молока. Я попыталась отпить, но поперхнулась.
– О-ля-ля! – только и сказала женщина, пожала плечами и вышла.
Вскоре она вернулась и привела третью монахиню. Та сказала спокойным голосом:
– Ты уже вдоволь наплакалась. Теперь пора остановиться. У тебя есть носовой платок?
Тут я вспомнила, что потеряла его. Новая монахиня вытерла мне глаза большим платком, дала его мне и спросила, как меня зовут.
– Антуанетта, – выдавила я из себя.
– Ах, да, конечно, – откликнулась она. – Я знаю, кто ты: Антуанетта Косвей. А вернее Антуанетта Мейсон. Тебя кто-то испугал?
– Да.
– А теперь погляди на меня, – сказала монахиня. – Меня ты не боишься?
Я посмотрела на нее. У нее были большие мягкие карие глаза. Она была одета во все белое, но у нее не было накрахмаленного фартука, как у остальных. На голове у нее была белая полотняная лента, а над ней какая-то черная прозрачная вуаль, которая падала складками ей на плечи. Щеки у нее были румяные, с ямочками, лицо веселое. Маленькие руки выглядели неуклюжими, распухшими и как-то не вязались с ее обликом. Только потом я узнала, что они изувечены ревматизмом. Она отвела меня в комнату, обставленную стульями с прямыми спинками. В центре стоял полированный стол. После того как мы немножко поговорили, я объяснила ей, почему я плачу, и сказала, что мне не хочется ходить в школу одной.
– С этим надо что-то делать, – отозвалась она. – Я напишу письмо твоей тете. А теперь тебя ждет сестра Сен-Жюстина. Я попросила, чтобы сюда прислали девочку, которая учится здесь уже год. Ее зовут Луиза. Луиза де Плана. Если тебе что-то станет непонятно, она все объяснит.
Мы с Луизой отправились по мощеной дорожке туда, где проводились занятия. По обе стороны дорожки зеленела трава, стояли тенистые деревья, а время от времени попадался цветущий куст. Луиза была хорошенькая, и, когда она улыбнулась мне, я забыла, что совсем недавно была еще несчастной. Луиза сказала мне:
– Мы зовем сестру Сен-Жюстину Святая Простота. Бедняжка такая глупая. Но ты скоро все сама увидишь.
Пока есть время, я должна быстро припомнить душную классную комнату. Горячую сосновую парту, жар от которой пробирает мне руки и ноги. Но за окном я вижу прохладную голубую тень на белой стене. Моя иголка стала липкой и скрипит, входя и выходя из полотна. «Моя иголка ругается», – шепчу я Луизе, которая сидит рядом. Мы вышиваем крестиком шелковые розы на бледном фоне. Цвет роз мы выбираем сами. Мои розы зеленые, синие и фиолетовые. Внизу я напишу свое имя огненно-красным – «Антуанетта Мейсон, урожд. Косвей. Монастырь Голгофы. Спэниш-Таун, Ямайка. 1839».
Мы вышиваем, а сестра Сен-Жюстина читает нам вслух «Жития святых». Она читает о святой Розе, святой Варваре, святой Агнессе. У нас тоже есть своя святая – под алтарем монастырской церкви покоятся святые мощи. Время от времени я задавала себе вопрос: в чем монахини извлекают их оттуда по праздникам? В сундуках, с какими люди путешествуют на кораблях? Так или иначе святая покоится под нашим алтарем. Зовут ее Сен-Инноценция. Нам неизвестно, какую жизнь она прожила, – в книге о ней не упоминается. Но вообще святые, о которых читала Сен-Жюстина, были все как на подбор красивы и богаты. И их любили прекрасные юноши.
«Очаровательная, богато одетая, она улыбнулась и сказала, – бубнит мать Сен-Жюстина. – «Это, Теофил, роза из сада моего супруга, в которого ты не веришь». «Когда же Теофил проснулся, то увидел, что рядом с ним, возле подушки, лежит роза, которая так и не увяла. Она хранится и поныне… (Где? Где?) Теофил обратился в христианство и стал святым великомучеником», – быстро заканчивает Сен-Жюстина и захлопывает книгу. Теперь она говорит о том, что, умывая руки, мы должны хорошенько промывать кожицу у основания ногтей. Опрятность, хорошие манеры и милосердие. Особенно по отношению к сирым и убогим. Слова льются нескончаемым потоком. «Это час ее торжества, – шепчет Элен де Плана. – Так уж она устроена, бедняжка». Та же продолжает:
– Обижая или причиняя вред убогим и враждующим, вы оскорбляете Иисуса, ибо эти люди ему угодны. – Произнеся эту фразу, она как ни в чем не бывало начинает распространяться о прелестях целомудрия. Разбитый хрустальный сосуд уже никогда не восстановить. Потом она переходит на правила хорошего тона и умение вести себя в обществе. Она попала под чары сестер де Плана и постоянно ставит их в пример. Я тоже восхищаюсь ими. Они сидят с полной невозмутимостью, гордо держа головы, пока Сен-Жюстина превозносит совершенство прически Элен, сделанной без помощи зеркала.
– Скажи, пожалуйста, Элен, – спрашиваю я, – как ты делаешь такую прическу? Когда я вырасту, то хочу стать на тебя похожей и причесываться точно так же.
– Все очень просто. Сначала ты зачесываешь волосы вверх, потом немножко вперед – вот так, а потом закрепляешь булавками тут и тут. И главное, не нужно много булавок.
– Да, Элен, но как я ни стараюсь, моя прическа совершенно не похожа на твою.
Затрепетав ресницами, она чуть отворачивается. Она слишком хорошо воспитана, чтобы сказать мне то, что известно всем. В спальне у нас нет зеркала. Однажды я увидела молоденькую монахиню из Ирландии, глядевшую на свою отражение в бочонке с водой. Ей хотелось понять, не исчезли ли у нее ямочки на щеках. Увидев меня, она покраснела, и я подумала, что отныне она станет меня недолюбливать.
Иногда мать Сен-Жюстина хвалила прическу Элен, иногда прекрасную осанку Жермены, иногда белизну зубов Луизы. И мы никогда им не завидовали, а они, в свою очередь, не проявляли тщеславия. Если Элен и Жермена, может быть, порой держались чуточку высокомерно, то Луиза была сама простота. Она была выше этого, словно знала с самого начала, что рождена для иных дел. Карие глаза Элен могли метнуть молнию. Серые глаза Жермены отличались мягкостью, спокойствием, она говорила медленно и в отличие от большинства креолок отличалась ровным характером. Нетрудно вообразить, какая судьба ожидала этих двоих. Но Луиза! Ее тонкая талия, ее худые смуглые ручки, черные кудряшки, пахнувшие ветивером, ее высокий очаровательный голосок, которым она так беззаботно распевала в церкви о смерти… Это было похоже на пение птички. С тобой Луиза, могло случиться все что угодно, и я ничему не удивилась бы…
Была еще одна святая, говорила мать Сен-Жюстина, которая жила позже, но тоже в Италии. А впрочем, может, в Испании. Италия для меня означала белые колонны и зеленые волны. Испания – раскаленные камни и солнце. А Франция – это темноволосая женщина в белом платье, потому что Луиза родилась во Франции пятнадцать лет назад, а моя мама, которую я теперь я, наверное, больше никогда не увижу и за нее остается лишь молиться, хотя она по-прежнему жива, любила одеваться в белое.
О маме никто больше не вспоминал, особенно после того, как Кристофина ушла от нас и стала жить с сыном. Отчима я видела редко. Он явно не любил Ямайку и особенно Спэниш-Таун и месяцами отсутствовал.
Однажды горячим июльским днем тетя Кора сообщила мне, что уезжает в Англию на год. Ее здоровье пошатнулось, и ей нужно было сменить обстановку. Она говорила и продолжала сшивать лоскутное одеяло. Квадратики шелка срастались друг с другом под ее ловкими руками – красные, синие, фиолетовые, зеленые, желтые, создавая какой-то общий сверкающий колорит. Она проводила за этой работой часы напролет, и теперь одеяло было почти готово. Она спросила меня, не будет ли мне тоскливо одной, и я ответила «нет», а в голове у меня вертелось: долгие часы напролет… долгие часы напролет…
Монастырь был моим убежищем. Обителью солнца и смерти. Рано утром стук по дереву служил сигналом нам, девятерым, ночевавшим в длинном дортуаре, что пора вставать. Мы просыпались и видели сестру Марию Августину. Она сидела на деревянном стуле. Спина у нее была прямая, как доска, вид опрятный и невозмутимый. Длинная коричневая комната наполнялась солнечным светом и бегающими тенями от листьев деревьев. Я научилась, как и все остальные, быстро произносить слова молитвы «ныне и в час нашей смерти…» Но как насчет счастья, думала я поначалу, неужели счастья нет? Оно непременно должно быть. Счастье…
Но я быстро забывала о счастье. Мы сбегали вниз и плескались в большой каменной ванне. На нас были длинные серые рубашки до пят. Помню запах мыла, которым мы мыли себя, не снимая рубашек. Это требовало сноровки. Потом мы одевались – очень скромно. Тоже особое искусство. Помню, как мы потом бежали наверх, купаясь уже в солнечных ваннах по пути. Мы вбегали по высоким ступенькам в трапезную. Горячий кофе, булочки, тающее масло. А после еды опять «ныне и в час нашей смерти». И в шесть часов вечера «ныне и в час нашей смерти». Пусть вечный свет сияет над ними. Это про мою маму, думала я, ведь душа ее покинула тело и бродит где-то сама по себе. Потом я вспоминала, как она не любила сильный свет, предпочитая тень и прохладу. Но это совсем другой свет, объясняли мне. Потом мы возвращались, выходили из церкви в меняющемся свете, гораздо более прекрасном, чем этот самый вечный свет. Вскоре я научилась бормотать слова молитвы, не вдумываясь в них, как поступали все остальные. Не думала о меняющемся «сейчас» и дне нашей смерти.
Вокруг все было либо очень ярким, либо очень темным. Стены, роскошные цветы в саду, монашеские рясы – все это было ярким, но покрывала, распятия, которые они носили на поясе, тени деревьев были черными. Я жила в мире, где свет боролся с тьмой, Черное с белым. Рай с Адом. Одна из монахинь знала все об аде, как, впрочем, и все остальные. Но другая знала все о рае и райском блаженстве, и о признаках блаженных, где удивительная красота занимала одно из последних мест, если не последнее. Я очень хотела попасть в рай и однажды долго молилась, чтобы поскорее умереть. Но потом спохватилась, что это грех, высокомерие или отчаяние, не помню точно, помню только, что смертный грех. Тогда я долго молилась, чтобы Господь избавил меня от такого греха, но однажды мне в голову пришла мысль: вокруг так много грехов, почему? И думать об этом – тоже грех. Правда, сестра Мария Августина говорила, что ты не совершаешь греха, если вовремя отгонишь пагубную мысль.
Надо сказать: «Господи, спаси меня, я гибну». Мне это очень понравилось. Хорошо, когда знаешь, что делать. Но все равно после этого я молилась не так много, а затем и вовсе перестала. Я чувствовала себя свободнее, счастливее. Но спокойствия на душе не было.
За это время – восемнадцать месяцев – мой отчим часто приходил меня навещать. Сначала он беседовал с матерью-настоятельницей, затем в приемной появлялась я, уже наряженная, и он отправлялся со мной обедать или к знакомым в гости. При расставании он дарил мне подарки – сладости, медальон, однажды подарил очень красивое платье, которое, разумеется, я не могла носить в монастыре.
Последний его визит был не похож на предыдущие.
Я поняла это, как только увидела его. Мистер Мейсон поцеловал меня, потом внимательно оглядел, держа за плечи вытянутыми руками. Потом он улыбнулся и сказал, что я выше, чем он думал. Я напомнила ему, что мне уже давно семнадцать и я не маленькая девочка. Мистер Мейсон снова улыбнулся.
– А я не забыл принести тебе подарок, – сказал он. Мне стало неловко, и я холодно ответила, что все равно не смогу носить в школе все эти красивые вещи.
– Когда будешь жить со мной, то сможешь носить все, что твоей душе угодно, – сказал мистер Мейсон.
– Где? На Тринидаде?
– Нет, пока здесь. Со мной и с твоей тетей Корой. Наконец-то она возвращается. Говорит, что не переживет еще одной английской зимы. И еще с Ричардом. Нельзя всю жизнь прожить отшельницей.
«Очень даже можно», – подумала я. Мистер Мейсон явно заметил мое смущение и начал шутить, отпуская мне комплименты, и задавать такие смешные вопросы, что вскоре и я стала смеяться. Он интересовался, не хотела бы я жить в Англии и не научилась ли в школе танцевать или монахини слишком строги?
– Вовсе нет, – отвечала я. – Когда сюда приезжал епископ, он как раз упрекнул их за излишнюю снисходительность. Он сказал, что всему виной здешний климат.
– Надеюсь, монахини поставили его на место?
– Мать-настоятельница ему возразила, но другие монахини испугались. Нет, они не строги, но танцам нас не учили.
– Ну что ж, это не беда. Я хочу, чтобы ты была счастлива, но об этом потом.
Выходя из монастыря, он сказал как ни в чем не бывало:
– На зиму я пригласил к нам друзей из Англии. Чтобы тебе не было скучно.
– И они приедут? – с сомнением в голосе спросила я.
– Надеюсь. По крайней мере один из них приедет непременно, – последовал ответ.
Возможно, все было в том, как он улыбнулся, но так или иначе меня снова охватило чувство неловкости, печали, утраты. Но на этот раз я постаралась и виду не подать, что мне не по себе.
В монастыре все стало известно мгновенно. Мои соученицы сгорали от любопытства, но я не отвечала на их расспросы, и впервые веселые лица монахинь вызывали у меня раздражение.
Они-то здесь в безопасности, думала я. Откуда им знать, каково жить там, во внешнем мире.
И я снова увидела тот самый сон.
Снова я покинула свой дом в Кулибри. Сейчас опять ночь, и я снова бреду по лесу. На мне длинное платье и легкие шлепанцы, а потому я бреду с трудом, следую за каким-то человеком, придерживая рукой подол платья. Оно белое, красивое, и я вовсе не хочу, чтобы оно запачкалось. Я иду за незнакомцем, умирая от страха, но не делаю попыток спастись бегством. Если бы кто-то предложил мне свою помощь в этом, я бы наотрез отказалась. Будь что будет. Вот мы подходим к лесу, входим в него. Вокруг большие раскидистые деревья. Ветра нет. «Пришли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
– Что с тобой? Почему ты плачешь? Что с тобой произошло?
Но я ничего не могла сказать. Она принесла мне стакан молока. Я попыталась отпить, но поперхнулась.
– О-ля-ля! – только и сказала женщина, пожала плечами и вышла.
Вскоре она вернулась и привела третью монахиню. Та сказала спокойным голосом:
– Ты уже вдоволь наплакалась. Теперь пора остановиться. У тебя есть носовой платок?
Тут я вспомнила, что потеряла его. Новая монахиня вытерла мне глаза большим платком, дала его мне и спросила, как меня зовут.
– Антуанетта, – выдавила я из себя.
– Ах, да, конечно, – откликнулась она. – Я знаю, кто ты: Антуанетта Косвей. А вернее Антуанетта Мейсон. Тебя кто-то испугал?
– Да.
– А теперь погляди на меня, – сказала монахиня. – Меня ты не боишься?
Я посмотрела на нее. У нее были большие мягкие карие глаза. Она была одета во все белое, но у нее не было накрахмаленного фартука, как у остальных. На голове у нее была белая полотняная лента, а над ней какая-то черная прозрачная вуаль, которая падала складками ей на плечи. Щеки у нее были румяные, с ямочками, лицо веселое. Маленькие руки выглядели неуклюжими, распухшими и как-то не вязались с ее обликом. Только потом я узнала, что они изувечены ревматизмом. Она отвела меня в комнату, обставленную стульями с прямыми спинками. В центре стоял полированный стол. После того как мы немножко поговорили, я объяснила ей, почему я плачу, и сказала, что мне не хочется ходить в школу одной.
– С этим надо что-то делать, – отозвалась она. – Я напишу письмо твоей тете. А теперь тебя ждет сестра Сен-Жюстина. Я попросила, чтобы сюда прислали девочку, которая учится здесь уже год. Ее зовут Луиза. Луиза де Плана. Если тебе что-то станет непонятно, она все объяснит.
Мы с Луизой отправились по мощеной дорожке туда, где проводились занятия. По обе стороны дорожки зеленела трава, стояли тенистые деревья, а время от времени попадался цветущий куст. Луиза была хорошенькая, и, когда она улыбнулась мне, я забыла, что совсем недавно была еще несчастной. Луиза сказала мне:
– Мы зовем сестру Сен-Жюстину Святая Простота. Бедняжка такая глупая. Но ты скоро все сама увидишь.
Пока есть время, я должна быстро припомнить душную классную комнату. Горячую сосновую парту, жар от которой пробирает мне руки и ноги. Но за окном я вижу прохладную голубую тень на белой стене. Моя иголка стала липкой и скрипит, входя и выходя из полотна. «Моя иголка ругается», – шепчу я Луизе, которая сидит рядом. Мы вышиваем крестиком шелковые розы на бледном фоне. Цвет роз мы выбираем сами. Мои розы зеленые, синие и фиолетовые. Внизу я напишу свое имя огненно-красным – «Антуанетта Мейсон, урожд. Косвей. Монастырь Голгофы. Спэниш-Таун, Ямайка. 1839».
Мы вышиваем, а сестра Сен-Жюстина читает нам вслух «Жития святых». Она читает о святой Розе, святой Варваре, святой Агнессе. У нас тоже есть своя святая – под алтарем монастырской церкви покоятся святые мощи. Время от времени я задавала себе вопрос: в чем монахини извлекают их оттуда по праздникам? В сундуках, с какими люди путешествуют на кораблях? Так или иначе святая покоится под нашим алтарем. Зовут ее Сен-Инноценция. Нам неизвестно, какую жизнь она прожила, – в книге о ней не упоминается. Но вообще святые, о которых читала Сен-Жюстина, были все как на подбор красивы и богаты. И их любили прекрасные юноши.
«Очаровательная, богато одетая, она улыбнулась и сказала, – бубнит мать Сен-Жюстина. – «Это, Теофил, роза из сада моего супруга, в которого ты не веришь». «Когда же Теофил проснулся, то увидел, что рядом с ним, возле подушки, лежит роза, которая так и не увяла. Она хранится и поныне… (Где? Где?) Теофил обратился в христианство и стал святым великомучеником», – быстро заканчивает Сен-Жюстина и захлопывает книгу. Теперь она говорит о том, что, умывая руки, мы должны хорошенько промывать кожицу у основания ногтей. Опрятность, хорошие манеры и милосердие. Особенно по отношению к сирым и убогим. Слова льются нескончаемым потоком. «Это час ее торжества, – шепчет Элен де Плана. – Так уж она устроена, бедняжка». Та же продолжает:
– Обижая или причиняя вред убогим и враждующим, вы оскорбляете Иисуса, ибо эти люди ему угодны. – Произнеся эту фразу, она как ни в чем не бывало начинает распространяться о прелестях целомудрия. Разбитый хрустальный сосуд уже никогда не восстановить. Потом она переходит на правила хорошего тона и умение вести себя в обществе. Она попала под чары сестер де Плана и постоянно ставит их в пример. Я тоже восхищаюсь ими. Они сидят с полной невозмутимостью, гордо держа головы, пока Сен-Жюстина превозносит совершенство прически Элен, сделанной без помощи зеркала.
– Скажи, пожалуйста, Элен, – спрашиваю я, – как ты делаешь такую прическу? Когда я вырасту, то хочу стать на тебя похожей и причесываться точно так же.
– Все очень просто. Сначала ты зачесываешь волосы вверх, потом немножко вперед – вот так, а потом закрепляешь булавками тут и тут. И главное, не нужно много булавок.
– Да, Элен, но как я ни стараюсь, моя прическа совершенно не похожа на твою.
Затрепетав ресницами, она чуть отворачивается. Она слишком хорошо воспитана, чтобы сказать мне то, что известно всем. В спальне у нас нет зеркала. Однажды я увидела молоденькую монахиню из Ирландии, глядевшую на свою отражение в бочонке с водой. Ей хотелось понять, не исчезли ли у нее ямочки на щеках. Увидев меня, она покраснела, и я подумала, что отныне она станет меня недолюбливать.
Иногда мать Сен-Жюстина хвалила прическу Элен, иногда прекрасную осанку Жермены, иногда белизну зубов Луизы. И мы никогда им не завидовали, а они, в свою очередь, не проявляли тщеславия. Если Элен и Жермена, может быть, порой держались чуточку высокомерно, то Луиза была сама простота. Она была выше этого, словно знала с самого начала, что рождена для иных дел. Карие глаза Элен могли метнуть молнию. Серые глаза Жермены отличались мягкостью, спокойствием, она говорила медленно и в отличие от большинства креолок отличалась ровным характером. Нетрудно вообразить, какая судьба ожидала этих двоих. Но Луиза! Ее тонкая талия, ее худые смуглые ручки, черные кудряшки, пахнувшие ветивером, ее высокий очаровательный голосок, которым она так беззаботно распевала в церкви о смерти… Это было похоже на пение птички. С тобой Луиза, могло случиться все что угодно, и я ничему не удивилась бы…
Была еще одна святая, говорила мать Сен-Жюстина, которая жила позже, но тоже в Италии. А впрочем, может, в Испании. Италия для меня означала белые колонны и зеленые волны. Испания – раскаленные камни и солнце. А Франция – это темноволосая женщина в белом платье, потому что Луиза родилась во Франции пятнадцать лет назад, а моя мама, которую я теперь я, наверное, больше никогда не увижу и за нее остается лишь молиться, хотя она по-прежнему жива, любила одеваться в белое.
О маме никто больше не вспоминал, особенно после того, как Кристофина ушла от нас и стала жить с сыном. Отчима я видела редко. Он явно не любил Ямайку и особенно Спэниш-Таун и месяцами отсутствовал.
Однажды горячим июльским днем тетя Кора сообщила мне, что уезжает в Англию на год. Ее здоровье пошатнулось, и ей нужно было сменить обстановку. Она говорила и продолжала сшивать лоскутное одеяло. Квадратики шелка срастались друг с другом под ее ловкими руками – красные, синие, фиолетовые, зеленые, желтые, создавая какой-то общий сверкающий колорит. Она проводила за этой работой часы напролет, и теперь одеяло было почти готово. Она спросила меня, не будет ли мне тоскливо одной, и я ответила «нет», а в голове у меня вертелось: долгие часы напролет… долгие часы напролет…
Монастырь был моим убежищем. Обителью солнца и смерти. Рано утром стук по дереву служил сигналом нам, девятерым, ночевавшим в длинном дортуаре, что пора вставать. Мы просыпались и видели сестру Марию Августину. Она сидела на деревянном стуле. Спина у нее была прямая, как доска, вид опрятный и невозмутимый. Длинная коричневая комната наполнялась солнечным светом и бегающими тенями от листьев деревьев. Я научилась, как и все остальные, быстро произносить слова молитвы «ныне и в час нашей смерти…» Но как насчет счастья, думала я поначалу, неужели счастья нет? Оно непременно должно быть. Счастье…
Но я быстро забывала о счастье. Мы сбегали вниз и плескались в большой каменной ванне. На нас были длинные серые рубашки до пят. Помню запах мыла, которым мы мыли себя, не снимая рубашек. Это требовало сноровки. Потом мы одевались – очень скромно. Тоже особое искусство. Помню, как мы потом бежали наверх, купаясь уже в солнечных ваннах по пути. Мы вбегали по высоким ступенькам в трапезную. Горячий кофе, булочки, тающее масло. А после еды опять «ныне и в час нашей смерти». И в шесть часов вечера «ныне и в час нашей смерти». Пусть вечный свет сияет над ними. Это про мою маму, думала я, ведь душа ее покинула тело и бродит где-то сама по себе. Потом я вспоминала, как она не любила сильный свет, предпочитая тень и прохладу. Но это совсем другой свет, объясняли мне. Потом мы возвращались, выходили из церкви в меняющемся свете, гораздо более прекрасном, чем этот самый вечный свет. Вскоре я научилась бормотать слова молитвы, не вдумываясь в них, как поступали все остальные. Не думала о меняющемся «сейчас» и дне нашей смерти.
Вокруг все было либо очень ярким, либо очень темным. Стены, роскошные цветы в саду, монашеские рясы – все это было ярким, но покрывала, распятия, которые они носили на поясе, тени деревьев были черными. Я жила в мире, где свет боролся с тьмой, Черное с белым. Рай с Адом. Одна из монахинь знала все об аде, как, впрочем, и все остальные. Но другая знала все о рае и райском блаженстве, и о признаках блаженных, где удивительная красота занимала одно из последних мест, если не последнее. Я очень хотела попасть в рай и однажды долго молилась, чтобы поскорее умереть. Но потом спохватилась, что это грех, высокомерие или отчаяние, не помню точно, помню только, что смертный грех. Тогда я долго молилась, чтобы Господь избавил меня от такого греха, но однажды мне в голову пришла мысль: вокруг так много грехов, почему? И думать об этом – тоже грех. Правда, сестра Мария Августина говорила, что ты не совершаешь греха, если вовремя отгонишь пагубную мысль.
Надо сказать: «Господи, спаси меня, я гибну». Мне это очень понравилось. Хорошо, когда знаешь, что делать. Но все равно после этого я молилась не так много, а затем и вовсе перестала. Я чувствовала себя свободнее, счастливее. Но спокойствия на душе не было.
За это время – восемнадцать месяцев – мой отчим часто приходил меня навещать. Сначала он беседовал с матерью-настоятельницей, затем в приемной появлялась я, уже наряженная, и он отправлялся со мной обедать или к знакомым в гости. При расставании он дарил мне подарки – сладости, медальон, однажды подарил очень красивое платье, которое, разумеется, я не могла носить в монастыре.
Последний его визит был не похож на предыдущие.
Я поняла это, как только увидела его. Мистер Мейсон поцеловал меня, потом внимательно оглядел, держа за плечи вытянутыми руками. Потом он улыбнулся и сказал, что я выше, чем он думал. Я напомнила ему, что мне уже давно семнадцать и я не маленькая девочка. Мистер Мейсон снова улыбнулся.
– А я не забыл принести тебе подарок, – сказал он. Мне стало неловко, и я холодно ответила, что все равно не смогу носить в школе все эти красивые вещи.
– Когда будешь жить со мной, то сможешь носить все, что твоей душе угодно, – сказал мистер Мейсон.
– Где? На Тринидаде?
– Нет, пока здесь. Со мной и с твоей тетей Корой. Наконец-то она возвращается. Говорит, что не переживет еще одной английской зимы. И еще с Ричардом. Нельзя всю жизнь прожить отшельницей.
«Очень даже можно», – подумала я. Мистер Мейсон явно заметил мое смущение и начал шутить, отпуская мне комплименты, и задавать такие смешные вопросы, что вскоре и я стала смеяться. Он интересовался, не хотела бы я жить в Англии и не научилась ли в школе танцевать или монахини слишком строги?
– Вовсе нет, – отвечала я. – Когда сюда приезжал епископ, он как раз упрекнул их за излишнюю снисходительность. Он сказал, что всему виной здешний климат.
– Надеюсь, монахини поставили его на место?
– Мать-настоятельница ему возразила, но другие монахини испугались. Нет, они не строги, но танцам нас не учили.
– Ну что ж, это не беда. Я хочу, чтобы ты была счастлива, но об этом потом.
Выходя из монастыря, он сказал как ни в чем не бывало:
– На зиму я пригласил к нам друзей из Англии. Чтобы тебе не было скучно.
– И они приедут? – с сомнением в голосе спросила я.
– Надеюсь. По крайней мере один из них приедет непременно, – последовал ответ.
Возможно, все было в том, как он улыбнулся, но так или иначе меня снова охватило чувство неловкости, печали, утраты. Но на этот раз я постаралась и виду не подать, что мне не по себе.
В монастыре все стало известно мгновенно. Мои соученицы сгорали от любопытства, но я не отвечала на их расспросы, и впервые веселые лица монахинь вызывали у меня раздражение.
Они-то здесь в безопасности, думала я. Откуда им знать, каково жить там, во внешнем мире.
И я снова увидела тот самый сон.
Снова я покинула свой дом в Кулибри. Сейчас опять ночь, и я снова бреду по лесу. На мне длинное платье и легкие шлепанцы, а потому я бреду с трудом, следую за каким-то человеком, придерживая рукой подол платья. Оно белое, красивое, и я вовсе не хочу, чтобы оно запачкалось. Я иду за незнакомцем, умирая от страха, но не делаю попыток спастись бегством. Если бы кто-то предложил мне свою помощь в этом, я бы наотрез отказалась. Будь что будет. Вот мы подходим к лесу, входим в него. Вокруг большие раскидистые деревья. Ветра нет. «Пришли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19