Привезли из сайт https://Wodolei.ru
дед с подозрительным вниманием разглядывал витрину лавки, где торговали очками. И на вопрос, что он тут делает, без тени смущения ответил:
– А ты разве сама не понимаешь? Не так уж трудно догадаться. Шпионю за конкурентами. Боюсь, что с некоторых пор им удается во всем нас опережать.
В самом скором времени он превратился в шпиона, наблюдающего за заведениями, торгующими оптикой. Его преданность фирме, где он проработал всю жизнь, была безгранична – до такой степени, что он, видимо, был уже не в силах прекратить ревностно служить ее интересам. Он начал регулярно наведываться в разные кабинеты фирмы «Оптика Перельо» и приносил туда – хотя, понятно, никто его об этом не просил – разного рода сведения о торговых делах конкурентов.
Поначалу служащие фирмы, увидав его в офисе, не выказывали ни малейшего удивления, им это казалось вполне естественным.
– Что, решили снова к нам заглянуть?
– Да, снова, – с улыбкой кивал дед.
Ситуация стала осложняться, когда ритм его визитов в кабинеты фирмы «Оптика Перельо» начал угрожающе нарастать. Новый директор – молодой человек, не отличающийся большим терпением, – вскоре убедился, что дед страдает болезнью, которая часто встречается среди пенсионеров: они до самой смерти желают доказывать преданность своей фирме. Сперва молодой директор пытался отделаться от деда со всей возможной вежливостью, затем наотрез отказался принимать его. И тут случилось неожиданное: мой дед, против ожидания, не обиделся и не разгневался, наоборот, подобное отношение как будто даже привело его в полный восторг. В тот день, когда его не пустили в здание, где располагались кабинеты сотрудников фирмы, он, обратившись к швейцару, произнес явно хорошо обдуманные слова:
– Скажите им: больше всего меня огорчило бы, если бы они там почувствовали, как трудно им без меня обходиться.
Моя мать всегда смеялась, рассказывая мне о том дне, когда деда не пустили на порог фирмы; именно в тот день, как ни странно, он почувствовал себя по-настоящему свободным от трудовых будней. То есть для него реальным днем выхода на пенсию стал день, когда его не пустили на порог фирмы «Онтика Перельо», потому что именно в тот день он наконец почувствовал себя хозяином собственной судьбы, полным хозяином оказавшегося в его распоряжении и абсолютно ничем не занятого времени. А до тех пор он никак не мог смириться с назначенной кем-то сверху датой его отставки, он не раз повторял, что подходящий момент должен выбрать только он сам. По сути так и получилось. Иначе говоря, он ушел на заслуженный отдых, когда счел нужным, то есть когда убедился, что в фирме и без него прекрасно справляются. Дед втайне вынашивал план, как умереть спокойно, умереть тихо, чтобы никто из близких или бывших сослуживцев не горевал о нем. Но план, повторяю, был тайным, поэтому многое из того, что он говорил или делал, вызывало у близких и любимых людей изумление, а порой и огорчение. Например, однажды он вдруг ни к селу ни к городу заявил:
– Мы идем по жизни вслепую. И даже не знаем, как именно ведет себя Господь Бог или как движется солнце.
Эта фраза оказалась пророческой по отношению к тому, что вскоре произошло. Впрочем, возможно, ничего особенного и не произошло бы, если бы дедушка с бабушкой не отправились в путешествие. Моя мама уговорила их проехать по Испании с остановками в Сарагосе, Мадриде, Эскориале и Севилье и взяла на себя все хлопоты по организации поездки. Они отнеслись к ее затее с большим энтузиазмом и в конце мая сели в поезд на Французском вокзале. Было это сорок пять лет назад. Провожали их всей семьей. Дед пребывал в отличном настроении и, надо полагать, именно поэтому захотел подпортить его остальным; уже перед самым отходом поезда он произнес одну из своих странных фраз:
– Я размером с то, что я вижу.
– Что ты хочешь сказать, дедушка?
– Я гляжу на тебя и не знаю, вижу тебя или нет.
В Сарагосе дед, который выглядел помолодевшим лет на двадцать, купил себе черные очки – первые в жизни. И вел себя как ребенок, которому подарили новые башмаки. К тому же город вызвал в нем приятные воспоминания, потому что именно здесь была зачата моя мать.
Итак, в Мадрид дед прибыл в своих великолепных черных очках. Он повторял, что окружающая красота буквально слепит его. Мадрид привел деда в полный восторг, прежде всего благодаря переменам, которые случились там с момента последнего его визита, то есть ровно за полвека. Но в Мадриде в нем вновь проснулась неодолимая тяга к витринам, где выставляются очки и прочие оптические приборы, и это сильно встревожило бабушку, так что она поспешила с отъездом в Эскориал в надежде на то, что там внимание мужа будет отвлечено многими другими вещами. Так оно и случилось.
Но случилось и кое-что еще – кое-что весьма странное. Деда по непонятной причине буквально заворожила крохотная, похожая на склеп каморка, откуда король Фелипе II через маленькое, размером с человеческий глаз, отверстие в стене, отделявшей каморку от королевской молельни, следил за ходом мессы и тешил свое надменное тщеславие таким вот, для него одного устроенным, спектаклем; иначе говоря, в одиночестве этой самой каморки он шпионил за таинством евхаристии. И вот мой дед решил не отставать от короля и соорудить у себя в летнем доме – в том самом доме в Премиа, где сегодня я пишу эти строки, – нечто подобное, иначе говоря, он решил, что станет так же, из тайной каморки, шпионить за обрядом причащения, точнее, за поведением облатки, или гостии.
Идея, разумеется, была экстравагантной, тем не менее бабушка подумала, что лучше смириться с любой причудой деда, лишь бы она отвлекла его и помешала взяться за старое, лишь бы он снова не начал самозабвенно шпионить за городскими оптиками. Поэтому была отменена поездка в Севилью, и они спешно возвратились в Барселону, откуда немедленно двинулись в Премиа. Деду не терпелось осуществить свой план. Бабушка помогала ему чем могла. Она полагала, что лучше это, чем какие-нибудь другие и куда более опасные затеи. Но не случайно ведь говорят: порой от лекарства бывает больше вреда, чем от болезни. Деду соорудили каморку, которая невольно получилась мрачнее склепа, и проделали в стене отверстие размером с человеческий глаз. Теперь дед, отгородившись от суетного шума, производимого родственниками, мог сколько душе угодно шпионить за тем, как ведет себя Господь Бог в смежной молельне. Близкие надеялись, что он перестанет докучать им, увлекшись новой выдумкой, которая была хоть и экстравагантной, но совершенно безобидной и безвредной.
Но опять случилось нечто непредвиденное: вскоре после открытия летнего сезона дед обнаружил, что, когда воскресенье выпадает на нечетное число, вокруг облатки вроде бы появляется сиреневое сияние, которое каким-то образом – самым непредсказуемым и, можно даже сказать, радикально анархистским – воздействует на алтарь: оттуда ритмичными волнами начинает исходить световое излучение, потом излучение постепенно тает – совсем как отблески мрачных сумерек на серебряной подставке кубка.
Больше вреда от лекарства, чем от болезни. Потому что самое худшее заключалось не в том, что в воскресенье по нечетным числам он все это своими глазами наблюдал, а в том, что по понедельникам, вторникам, средам и в остальные дни недели после мессы, когда он наблюдал отчаянный анархизм сиреневого ореола, дед с особым пылом и в мельчайших деталях описывал увиденное.
К концу лета наша семья совсем изнемогла, все думали только об одном – как бы дотянуть до последнего нечетного воскресенья в сезоне и избавиться от этого кошмара, вернувшись в Барселону. Но последнее нечетное воскресенье лета стало последним днем жизни моего деда, прежде шпионившего за оптиками, а потом начавшего подглядывать за поведением облатки. В то воскресенье после мессы и скромного обеда дед без умолку твердил – с чудовищным и уже совершенно безумным напором, – что ему удалось проникнуть в пространство, уготованное Божественным Провидением для избранных, ведь мало кто, как он, в непосредственной близости изучил танцевальные па Господа; и теперь дед считал себя обязанным известить всех, что дырка в заднице Пресвятой Троицы глубоко его разочаровала: вопреки его убеждениям, в ней не было ничего скромного и потаенного.
Моя мать, которая позднее обо всем этом мне рассказывала, всегда повторяла: в поведении деда в последние дни его жизни на самом деле – и вопреки первому впечатлению – не было даже намека на безумие, скорее некая странная, очень своеобразная мудрость. По ее словам, дед, подсматривая за таинством евхаристии, и не думал выслеживать присутствие Господа Бога. Он искал секрет хорошей смерти.
Что он понимал под хорошей смертью? А вот то и понимал, что последние месяцы жизни должен безжалостно изводить дорогих ему людей. Короче говоря, должен вроде бы ни с того ни с сего превратиться в настоящего дьявола, в несносного старика, и тогда близкие даже с некоторым облегчением встретят его смерть, во всяком случае горевать будут куда меньше.
Смерть настигла деда утром в последнее нечетное воскресенье лета, он был один в своей спальне и готовился выйти на традиционную воскресную прогулку по поселку Премиа.
Что произошло с ним в это последнее воскресенье его жизни? Может, он почувствовал приближение часа смерти, а может, вдруг превратился в самого неустойчивого человека на свете и потерял равновесие, отчетливо ощутив движение, но теперь уже не Господа, а земного шара, – кто знает? С точностью можно утверждать следующее: в последнее воскресенье своей жизни он, уже одеваясь для прогулки, но еще до того как утратил чувство равновесия на этой земле и перестал ощущать собственное присутствие на этой самой земле, успел написать жестокую и странную прощальную записку, из которой явствовало, что на самом деле он старался единственно ради того, чтобы они с облегчением встретили его смерть и не очень по нему горевали.
Он написал: «Что касается Черной Бороды и сеньора Перельо, то никто больше их уже не видел. Они оба ушли на рассвете – ушли украдкой, унося в руках весь свой нехитрый скарб и проклиная тех идиотов, которые надеялись унаследовать их деньги. Они ушли, вознося хвалы униженным, сирым, обиженным жизнью. Эта причуда была последней причудой минувшего лета. Они ушли, потому что больше не желали наблюдать отблески сиреневого круга».
Его кончина и вправду принесла всей семье облегчение, и постепенно в дом вернулось хорошее настроение; мало того, однажды, следующим летом, когда они все вместе сидели в тени вековой шелковицы, где теперь я пишу эти строки, на них напал беспричинный и безудержный смех, словно они, исполнив запоздалый ритуал отмщения, окончательно утешились, стряхнули остатки печали, окрестив деда новым прозвищем – Черная Борода, которое дошло и до наших дней. Кажется, они даже принялись передразнивать дедову манеру подглядывать за облаткой: один из моих кузенов изображал деда и отлично пародировал его жесты и голос. Остальные члены семьи в этом импровизированном спектакле между взрывами хохота изображали себя самих и задавали вопросы Черной Бороде:
– Значит, тебя предупредила повелительница?
– Я размером с то, что я вижу.
– Что ты имеешь в виду, дедушка?
– Я гляжу на тебя и не знаю, вижу тебя или нет.
(Новые взрывы смеха.)
Итак, поздоровавшись с нашим хромым и молчаливым консьержем, я вышел на улицу Дурбан. И первый человек, которого я обычно там встречал, тоже был хромым. Он продавал лотерейные билеты, но ко мне понапрасну не приставал. И у меня ни разу не возникло желания включить его в мою трилогию, потому что я терпеть его не мог. Правда, вот уже месяца два, как этот тип пропал, и – странное дело, хотя и такое в нашей жизни бывает, – мне его стало недоставать. Он пропал как-то вдруг, и я поначалу решил, что он заболел, но потом догадался – и хромой консьерж это подтвердил, почему-то криво ухмыльнувшись, – что случилась очень простая вещь: продавец лотерейных билетов, несчастный недотепа и увалень, взял да и умер.
Нет, я не засмеялся, чужая смерть никогда не радовала меня. Мне вообще никогда не нравились чьи-то исчезновения. И всякий раз, когда какая-нибудь физиономия, которую я привык видеть на улице Дурбан, вдруг выпадала из поля моего зрения, мне делалось грустно. Я столько раз видел все эти лица и добавлю: многих людей даже включил в свою реалистическую трилогию, что они стали частью моей персональной географии. Я глядел на них так, словно они в какой-то степени принадлежат мне. Поэтому, когда кто-нибудь вдруг ускользал со страниц, образующих книгу моей жизни, я досадовал, ведь я так прилежно шпионил за ними, потихоньку вытягивая из них какие-то сведения; например, уяснил для себя: они не читают романов и поэтому до них никогда не дойдет, что они превратились в героев реалистической трилогии; мало того, даже заподозрить такое они не способны, хотя бы потому, что улицу Дурбан я переименовал в Манасес, а район Грасиа – в Каэйро; зато во мне росла уверенность, что эти лица – лица тех, кто внизу, – успели перенять черты и моего лица. Поэтому, если один из них вдруг исчезал, мне делалось грустно, хотя, подозреваю, в глубине души я печалился только о самом себе, думая, что ведь наступит такой день, когда и я перестану ходить по нашей улице, а другие люди, смутно припоминая мое лицо, вдруг зададутся вопросом: а что с ним, интересно, случилось? Да, именно такое будущее ожидало меня, подающего большие надежды прозаика, или, как говорится, писателя с будущим: да, однажды и я тоже стану всего лишь одним из невесть куда исчезнувших обитателей улицы Дурбан.
Я зашагал вниз по улице Дурбан. Увидел, что собирается дождь, но за зонтом решил не возвращаться. Я раздумывал над тем, почему меня так сильно огорчают исчезновения других людей. Вот и скорое исчезновение Роситы, о котором она предупредила меня в сегодняшнем письме, казалось чем-то неправильным и непереносимым. Хуже чем непереносимым.
Столь же непереносимым мне вдруг представилось и отсутствие – а вернее, исчезновение – Бога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– А ты разве сама не понимаешь? Не так уж трудно догадаться. Шпионю за конкурентами. Боюсь, что с некоторых пор им удается во всем нас опережать.
В самом скором времени он превратился в шпиона, наблюдающего за заведениями, торгующими оптикой. Его преданность фирме, где он проработал всю жизнь, была безгранична – до такой степени, что он, видимо, был уже не в силах прекратить ревностно служить ее интересам. Он начал регулярно наведываться в разные кабинеты фирмы «Оптика Перельо» и приносил туда – хотя, понятно, никто его об этом не просил – разного рода сведения о торговых делах конкурентов.
Поначалу служащие фирмы, увидав его в офисе, не выказывали ни малейшего удивления, им это казалось вполне естественным.
– Что, решили снова к нам заглянуть?
– Да, снова, – с улыбкой кивал дед.
Ситуация стала осложняться, когда ритм его визитов в кабинеты фирмы «Оптика Перельо» начал угрожающе нарастать. Новый директор – молодой человек, не отличающийся большим терпением, – вскоре убедился, что дед страдает болезнью, которая часто встречается среди пенсионеров: они до самой смерти желают доказывать преданность своей фирме. Сперва молодой директор пытался отделаться от деда со всей возможной вежливостью, затем наотрез отказался принимать его. И тут случилось неожиданное: мой дед, против ожидания, не обиделся и не разгневался, наоборот, подобное отношение как будто даже привело его в полный восторг. В тот день, когда его не пустили в здание, где располагались кабинеты сотрудников фирмы, он, обратившись к швейцару, произнес явно хорошо обдуманные слова:
– Скажите им: больше всего меня огорчило бы, если бы они там почувствовали, как трудно им без меня обходиться.
Моя мать всегда смеялась, рассказывая мне о том дне, когда деда не пустили на порог фирмы; именно в тот день, как ни странно, он почувствовал себя по-настоящему свободным от трудовых будней. То есть для него реальным днем выхода на пенсию стал день, когда его не пустили на порог фирмы «Онтика Перельо», потому что именно в тот день он наконец почувствовал себя хозяином собственной судьбы, полным хозяином оказавшегося в его распоряжении и абсолютно ничем не занятого времени. А до тех пор он никак не мог смириться с назначенной кем-то сверху датой его отставки, он не раз повторял, что подходящий момент должен выбрать только он сам. По сути так и получилось. Иначе говоря, он ушел на заслуженный отдых, когда счел нужным, то есть когда убедился, что в фирме и без него прекрасно справляются. Дед втайне вынашивал план, как умереть спокойно, умереть тихо, чтобы никто из близких или бывших сослуживцев не горевал о нем. Но план, повторяю, был тайным, поэтому многое из того, что он говорил или делал, вызывало у близких и любимых людей изумление, а порой и огорчение. Например, однажды он вдруг ни к селу ни к городу заявил:
– Мы идем по жизни вслепую. И даже не знаем, как именно ведет себя Господь Бог или как движется солнце.
Эта фраза оказалась пророческой по отношению к тому, что вскоре произошло. Впрочем, возможно, ничего особенного и не произошло бы, если бы дедушка с бабушкой не отправились в путешествие. Моя мама уговорила их проехать по Испании с остановками в Сарагосе, Мадриде, Эскориале и Севилье и взяла на себя все хлопоты по организации поездки. Они отнеслись к ее затее с большим энтузиазмом и в конце мая сели в поезд на Французском вокзале. Было это сорок пять лет назад. Провожали их всей семьей. Дед пребывал в отличном настроении и, надо полагать, именно поэтому захотел подпортить его остальным; уже перед самым отходом поезда он произнес одну из своих странных фраз:
– Я размером с то, что я вижу.
– Что ты хочешь сказать, дедушка?
– Я гляжу на тебя и не знаю, вижу тебя или нет.
В Сарагосе дед, который выглядел помолодевшим лет на двадцать, купил себе черные очки – первые в жизни. И вел себя как ребенок, которому подарили новые башмаки. К тому же город вызвал в нем приятные воспоминания, потому что именно здесь была зачата моя мать.
Итак, в Мадрид дед прибыл в своих великолепных черных очках. Он повторял, что окружающая красота буквально слепит его. Мадрид привел деда в полный восторг, прежде всего благодаря переменам, которые случились там с момента последнего его визита, то есть ровно за полвека. Но в Мадриде в нем вновь проснулась неодолимая тяга к витринам, где выставляются очки и прочие оптические приборы, и это сильно встревожило бабушку, так что она поспешила с отъездом в Эскориал в надежде на то, что там внимание мужа будет отвлечено многими другими вещами. Так оно и случилось.
Но случилось и кое-что еще – кое-что весьма странное. Деда по непонятной причине буквально заворожила крохотная, похожая на склеп каморка, откуда король Фелипе II через маленькое, размером с человеческий глаз, отверстие в стене, отделявшей каморку от королевской молельни, следил за ходом мессы и тешил свое надменное тщеславие таким вот, для него одного устроенным, спектаклем; иначе говоря, в одиночестве этой самой каморки он шпионил за таинством евхаристии. И вот мой дед решил не отставать от короля и соорудить у себя в летнем доме – в том самом доме в Премиа, где сегодня я пишу эти строки, – нечто подобное, иначе говоря, он решил, что станет так же, из тайной каморки, шпионить за обрядом причащения, точнее, за поведением облатки, или гостии.
Идея, разумеется, была экстравагантной, тем не менее бабушка подумала, что лучше смириться с любой причудой деда, лишь бы она отвлекла его и помешала взяться за старое, лишь бы он снова не начал самозабвенно шпионить за городскими оптиками. Поэтому была отменена поездка в Севилью, и они спешно возвратились в Барселону, откуда немедленно двинулись в Премиа. Деду не терпелось осуществить свой план. Бабушка помогала ему чем могла. Она полагала, что лучше это, чем какие-нибудь другие и куда более опасные затеи. Но не случайно ведь говорят: порой от лекарства бывает больше вреда, чем от болезни. Деду соорудили каморку, которая невольно получилась мрачнее склепа, и проделали в стене отверстие размером с человеческий глаз. Теперь дед, отгородившись от суетного шума, производимого родственниками, мог сколько душе угодно шпионить за тем, как ведет себя Господь Бог в смежной молельне. Близкие надеялись, что он перестанет докучать им, увлекшись новой выдумкой, которая была хоть и экстравагантной, но совершенно безобидной и безвредной.
Но опять случилось нечто непредвиденное: вскоре после открытия летнего сезона дед обнаружил, что, когда воскресенье выпадает на нечетное число, вокруг облатки вроде бы появляется сиреневое сияние, которое каким-то образом – самым непредсказуемым и, можно даже сказать, радикально анархистским – воздействует на алтарь: оттуда ритмичными волнами начинает исходить световое излучение, потом излучение постепенно тает – совсем как отблески мрачных сумерек на серебряной подставке кубка.
Больше вреда от лекарства, чем от болезни. Потому что самое худшее заключалось не в том, что в воскресенье по нечетным числам он все это своими глазами наблюдал, а в том, что по понедельникам, вторникам, средам и в остальные дни недели после мессы, когда он наблюдал отчаянный анархизм сиреневого ореола, дед с особым пылом и в мельчайших деталях описывал увиденное.
К концу лета наша семья совсем изнемогла, все думали только об одном – как бы дотянуть до последнего нечетного воскресенья в сезоне и избавиться от этого кошмара, вернувшись в Барселону. Но последнее нечетное воскресенье лета стало последним днем жизни моего деда, прежде шпионившего за оптиками, а потом начавшего подглядывать за поведением облатки. В то воскресенье после мессы и скромного обеда дед без умолку твердил – с чудовищным и уже совершенно безумным напором, – что ему удалось проникнуть в пространство, уготованное Божественным Провидением для избранных, ведь мало кто, как он, в непосредственной близости изучил танцевальные па Господа; и теперь дед считал себя обязанным известить всех, что дырка в заднице Пресвятой Троицы глубоко его разочаровала: вопреки его убеждениям, в ней не было ничего скромного и потаенного.
Моя мать, которая позднее обо всем этом мне рассказывала, всегда повторяла: в поведении деда в последние дни его жизни на самом деле – и вопреки первому впечатлению – не было даже намека на безумие, скорее некая странная, очень своеобразная мудрость. По ее словам, дед, подсматривая за таинством евхаристии, и не думал выслеживать присутствие Господа Бога. Он искал секрет хорошей смерти.
Что он понимал под хорошей смертью? А вот то и понимал, что последние месяцы жизни должен безжалостно изводить дорогих ему людей. Короче говоря, должен вроде бы ни с того ни с сего превратиться в настоящего дьявола, в несносного старика, и тогда близкие даже с некоторым облегчением встретят его смерть, во всяком случае горевать будут куда меньше.
Смерть настигла деда утром в последнее нечетное воскресенье лета, он был один в своей спальне и готовился выйти на традиционную воскресную прогулку по поселку Премиа.
Что произошло с ним в это последнее воскресенье его жизни? Может, он почувствовал приближение часа смерти, а может, вдруг превратился в самого неустойчивого человека на свете и потерял равновесие, отчетливо ощутив движение, но теперь уже не Господа, а земного шара, – кто знает? С точностью можно утверждать следующее: в последнее воскресенье своей жизни он, уже одеваясь для прогулки, но еще до того как утратил чувство равновесия на этой земле и перестал ощущать собственное присутствие на этой самой земле, успел написать жестокую и странную прощальную записку, из которой явствовало, что на самом деле он старался единственно ради того, чтобы они с облегчением встретили его смерть и не очень по нему горевали.
Он написал: «Что касается Черной Бороды и сеньора Перельо, то никто больше их уже не видел. Они оба ушли на рассвете – ушли украдкой, унося в руках весь свой нехитрый скарб и проклиная тех идиотов, которые надеялись унаследовать их деньги. Они ушли, вознося хвалы униженным, сирым, обиженным жизнью. Эта причуда была последней причудой минувшего лета. Они ушли, потому что больше не желали наблюдать отблески сиреневого круга».
Его кончина и вправду принесла всей семье облегчение, и постепенно в дом вернулось хорошее настроение; мало того, однажды, следующим летом, когда они все вместе сидели в тени вековой шелковицы, где теперь я пишу эти строки, на них напал беспричинный и безудержный смех, словно они, исполнив запоздалый ритуал отмщения, окончательно утешились, стряхнули остатки печали, окрестив деда новым прозвищем – Черная Борода, которое дошло и до наших дней. Кажется, они даже принялись передразнивать дедову манеру подглядывать за облаткой: один из моих кузенов изображал деда и отлично пародировал его жесты и голос. Остальные члены семьи в этом импровизированном спектакле между взрывами хохота изображали себя самих и задавали вопросы Черной Бороде:
– Значит, тебя предупредила повелительница?
– Я размером с то, что я вижу.
– Что ты имеешь в виду, дедушка?
– Я гляжу на тебя и не знаю, вижу тебя или нет.
(Новые взрывы смеха.)
Итак, поздоровавшись с нашим хромым и молчаливым консьержем, я вышел на улицу Дурбан. И первый человек, которого я обычно там встречал, тоже был хромым. Он продавал лотерейные билеты, но ко мне понапрасну не приставал. И у меня ни разу не возникло желания включить его в мою трилогию, потому что я терпеть его не мог. Правда, вот уже месяца два, как этот тип пропал, и – странное дело, хотя и такое в нашей жизни бывает, – мне его стало недоставать. Он пропал как-то вдруг, и я поначалу решил, что он заболел, но потом догадался – и хромой консьерж это подтвердил, почему-то криво ухмыльнувшись, – что случилась очень простая вещь: продавец лотерейных билетов, несчастный недотепа и увалень, взял да и умер.
Нет, я не засмеялся, чужая смерть никогда не радовала меня. Мне вообще никогда не нравились чьи-то исчезновения. И всякий раз, когда какая-нибудь физиономия, которую я привык видеть на улице Дурбан, вдруг выпадала из поля моего зрения, мне делалось грустно. Я столько раз видел все эти лица и добавлю: многих людей даже включил в свою реалистическую трилогию, что они стали частью моей персональной географии. Я глядел на них так, словно они в какой-то степени принадлежат мне. Поэтому, когда кто-нибудь вдруг ускользал со страниц, образующих книгу моей жизни, я досадовал, ведь я так прилежно шпионил за ними, потихоньку вытягивая из них какие-то сведения; например, уяснил для себя: они не читают романов и поэтому до них никогда не дойдет, что они превратились в героев реалистической трилогии; мало того, даже заподозрить такое они не способны, хотя бы потому, что улицу Дурбан я переименовал в Манасес, а район Грасиа – в Каэйро; зато во мне росла уверенность, что эти лица – лица тех, кто внизу, – успели перенять черты и моего лица. Поэтому, если один из них вдруг исчезал, мне делалось грустно, хотя, подозреваю, в глубине души я печалился только о самом себе, думая, что ведь наступит такой день, когда и я перестану ходить по нашей улице, а другие люди, смутно припоминая мое лицо, вдруг зададутся вопросом: а что с ним, интересно, случилось? Да, именно такое будущее ожидало меня, подающего большие надежды прозаика, или, как говорится, писателя с будущим: да, однажды и я тоже стану всего лишь одним из невесть куда исчезнувших обитателей улицы Дурбан.
Я зашагал вниз по улице Дурбан. Увидел, что собирается дождь, но за зонтом решил не возвращаться. Я раздумывал над тем, почему меня так сильно огорчают исчезновения других людей. Вот и скорое исчезновение Роситы, о котором она предупредила меня в сегодняшнем письме, казалось чем-то неправильным и непереносимым. Хуже чем непереносимым.
Столь же непереносимым мне вдруг представилось и отсутствие – а вернее, исчезновение – Бога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16