https://wodolei.ru/brands/Grohe/euroeco/
Я хочу взять у тебя из рук открытку, ты говоришь, что там неразборчиво написано, и обещаешь мне послать стихи телеграммой. Мы едем в аэропорт. Твои стихи звучат во мне. Лед, о котором ты много раз говорил, давит нас, не дает нам сдвинуться с места. И я ничего не в силах сказать тебе, кроме банальных фраз: «Береги себя. Будь осторожен. Не делай глупостей. Сообщай о себе».
Но сил у меня больше нет. Мы уже далеко друг от друга.
Последний поцелуй, я медленно глажу тебя по небритой щеке – и эскалатор уносит тебя вверх. Мы смотрим друг на друга. Я даже наклоняюсь, чтобы увидеть, как ты исчезаешь.
Ты в последний раз машешь мне рукой. Я больше не вижу тебя. Это конец.
Как во сне я возвращаюсь домой, пытаюсь собрать воедино беспорядочные картинки последних дней: мое беспокойство, когда ты не приехал в назначенный день, бесполезные звонки, ожидание, бессилие, твое исчезновение между Парижем и Москвой и – однажды ночью – звонок моей подруги.
Ты уже несколько часов в Париже – в одном из русских ресторанов, – и дело плохо, надо ехать за тобой. Я бужу Петю – мне нужна помощь. Мы находим тебя на банкетке, обитой красным плюшем, в самом темном углу. С тобой гитара и чемодан, ты похож на отставшего от поезда пассажира.
Наш добрый доктор Поль Онигман не может ничего сделать – тебя нужно класть в больницу. В коридоре доктор Дюгарен смотрит на меня и спрашивает:
– На этот раз кто это?
– Мой муж.
– Бедняжка…
В том же коридоре несколько лет назад находился мои старший сын.
Прошло время. Ты приходишь в сознание, а дальше – угрызения совести, отчаяние и, наконец, откровенный разговор со мной. Я отказалась, несмотря на советы врачей, оставить тебя в специальной клинике. Быть может, я должна была на эго решиться. Но могла ли я посягнуть на твою свободу, которой ты дорожил больше жизни?..
Ты попросил меня: «Уедем вдвоем, уедем далеко, ты вылечишь меня, как раньше, как всегда…» И вот – мы на юге Франции в маленьком доме моей сестры Одиль. Тишина, холод, спрятанные в саду бутылки, успокоительные пилюли, которые никого не успокаивают, и вокруг – огромное пространство, которое для тебя не более чем пустота. И обрывки фраз: «Я уеду, я больше не могу, я больше не хочу, это слишком тяжело, хватит». И моя сила воли изнашивается, как тряпка, меня охватывает усталость, и отчаяние заставляет меня отступить. Мы уезжаем. В дороге ты дремлешь, быть может пользуясь предоставленной тебе отсрочкой. Строфы последнего стихотворения упорядочиваются у тебя в голове.
И снизу лед и сверху – маюсь между.
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно, всплыть и не терять надежду,
А там – за дело, в ожиданьи виз.
Лед надо мною – надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Все помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека – сорок с лишним.
Я жив, двенадцать лет тобой храним.
Мне еще что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним.
Ты читал мне эти стихи всего один раз, и они отпечатались у меня в памяти.
В ночной тишине я закрываю глаза и словно прокручиваю фильм об этих проклятых месяцах. Наши тяжелые телефонные разговоры, твои многодневные отсутствия и потом, двадцать третьего июня, – смерть Одиль, мой крик о помощи, твое желание приехать меня утешить, преступный отказ в визе – и ты падаешь в пропасть. Потом – месяц холодной ярости, необъяснимой паники и вечером двадцать третьего июля – наш последний разговор:
– Я завязал. У меня билет и виза на двадцать девятое.
Скажи, ты еще примешь меня?
– Приезжай. Ты же знаешь, я всегда тебя жду.
– Спасибо, любимая моя.
Как часто я слышала эти слова раньше… Как долго ты не повторял их мне… Я верю. Я чувствую твою искренность.
Два дня я радуюсь, готовлю целую программу, как встретить тебя, успокоить, отвлечь, Я прибираю в доме, закупаю продукты, приношу цветы, прихорашиваюсь.
В четыре часа утра двадцать пятого июля я просыпаюсь в поту, зажигаю свет, сажусь на кровати. На подушке – красный след, я раздавила огромного комара. Я не отрываясь смотрю на подушку – меня словно заколдовало это яркое пятно. Проходит довольно много времени, и, когда звонит телефон, я знаю, что услышу не твой голос. «Володя умер».
Вот и все, два коротких слова, сказанных незнакомым голосом. Тебя придавил лед, тебе не удалось разбить его.
В комнате с закрытыми окнами лежит твое тело. Ты одет в черный свитер и черные брюки. Волосы зачесаны назад, лоб открыт, лицо застыло в напряженном, почти сердитом выражении. Длинные белые руки вяло сложены на груди. Лишь в них видится покой. Из тебя выкачали кровь и вкололи в вены специальную жидкость, потому что в России с покойными долго прощаются, прежде чем хоронить. Я одна с тобой, я говорю с тобой, я прикасаюсь к твоему лицу, рукам, я долго плачу. «Больше никогда» – эти два слова душат меня. Гнев сжимает мне сердце. Как могли исчезнуть столько таланта, щедрости, силы? Почему это тело, такое послушное, отвечающее каждой мышцей на любое из твоих желаний, лежит неподвижно? Где этот голос, неистовство которого потрясало толпу? Как и ты, я не верю в жизнь на том свете.
Как и ты, я знаю, что все заканчивается с последней судорогой, что мы больше никогда не увидимся. Я ненавижу эту уверенность.
Уже ночь. Я включаю нашу настольную лампу. Золотистый свет смягчает твое лицо. Я впускаю скульптора, который поможет мне снять посмертную маску. Это очень верующий пожилой человек. Его размеренные движения меня успокаивают. Пока он разводит гипс, я мажу твое лицо вазелином, и мне кажется, что оно разглаживается у меня под пальцами.
Последняя ласка – как последнее успокоение. Потом мы молча работаем. Я несколько лет занималась скульптурой, я знаю, как делаются слепки, я вспоминаю почти забытые движения, эта работа вновь окунает меня в простоту жизни.
Старый скульптор шепчет последнюю молитву. Все кончено.
Маска будет отлита в бронзе в трех экземплярах. Что касается остального – я поручаю все нашему старому другу.
На твоем письменном столе лежала посмертная маска Пушкина. Некоторые находят эту традицию мрачной, других шокирует, если они видят такую вещь на стене. Но я думаю, что артист принадлежит всем. Он раз и навсегда отдает себя тем, кто его любит.
Я провожу ночь, сидя у тебя в изголовье, погрузившись в воспоминания. Будущее для тебя кончилось. Свое будущее я плохо представляю. Все, что я делала эти несколько часов, я делала вместе с тобой. Один на один. И теперь приходят друзья, чтобы положить тебя в гроб. Накатывает горе – волна за волной. Плач, крики, шепот, тишина и сорванные от волнения голоса, повторяющие твое имя. Пришли все. Некоторые приехали с другого конца страны, другие не уходили с вечера Дом наполняется ч, как в большие праздники, балконы, коридор, лестничная площадка полны людей. Только все это – в необычной, давящей тишине. Приносят гроб, обитый белым. Тебя осторожно поднимают, укладывают, я поправляю подушку у тебя под головой. Твой врач Игорек спрашивает меня, может ли он положить тебе в руки ладанку. Я отказываюсь, зная, что ты не веришь в Бога. Видя его отчаяние, я беру ее у него из рук и прячу тебе под свитер. Гроб ставят в большом холле дома, чтобы все могли с тобой проститься.
В пять часов утра начинается долгая церемония прощания.
Среди наших соседей много артистов и людей, связанных с театром. Они идут поклониться тебе. И еще – никому неизвестные люди, пришедшие с улицы, которые уже все знали.
Москва пуста. Олимпийские игры в самом разгаре. Ни пресса, ни радио ничего не сообщили. Только четыре строчки в «Вечерке» отметили твой уход. Мы уезжаем из дома на «скорой помощи» с врачами реанимации, которые так часто вытягивали тебя. Мы приезжаем в театр, где должна состояться официальная церемония. Любимов отрежиссировал твой последний выход: сцена затянута черным бархатом, прожекторы направлены на помост, одна из твоих последних фотографий – черно-белая, где, скрестив руки на груди, ты серьезно смотришь в объектив, – висит, огромная, над сценой. Траурная музыка наполняет зал. Мы садимся. Я беру за руку твою бывшую жену, и мы обе садимся рядом с вашими сыновьями. Прошлое не имеет сейчас никакого значения.
Я чувствую, что в эту минуту мы должны быть вместе.
Надлежащим образом проинструктированная милиция установила барьеры, улицы заполняются людьми. Перед театром образуется очередь. Мы слышим приказы, передаваемые по рации. Вокруг театра полно милиции. Я поднимаюсь в кабинет Любимова. Он бледен, но полон решимости.
Он не отдаст эту последнюю церемонию на откуп чиновникам.
Он хочет, чтобы говорили только друзья. В конце концов официальные лица сдаются. Никакой неискренности не будет в этой последней встрече. Я возвращаюсь в зал, двери открывают – и потекла толпа. Москвичи пришли проститься со своим глашатаем. Тысячи лиц отпечатались у меня в памяти, каждый несет цветы – сцена вскоре вся усыпана ими, и сладковатый запах ударяет в голову. Люди видят нас, опускают глаза, прижимают руку к сердцу, многие плачут. Мы слышим с улицы возмущенные возгласы и крики, перекрывающие реквием: мне говорят, что квартал оцеплен, что милиции приказано не пускать людей, что «им» надо побыстрее закончить с похоронами. Мне это безразлично. Я смотрю на твое лицо, я немного загримировала тебя, потому что сегодня утром на рассвете лицо показалось мне совсем белым. Я заполняю свою душу этими дорогими чертами, я запоминаю их навсегда. Усталость, горе, звуки шагов вызывают нечто вроде галлюцинации. У меня впечатление, что ты дышишь, что у тебя шевелятся губы и приоткрываются глаза.
Петя берет меня за плечи. Я прихожу в себя. Надо держаться.
Врач – один из друзей – протягивает мне стакан с каплями нашатыря. Я смотрю вокруг, впечатление, что я снимаюсь в фильме и сцена закончится сейчас коротким режиссерским «стоп!». Толпа продолжает склоняться перед гробом в течение долгих часов. Потом отдают распоряжение вынести гроб. Шестеро друзей несут гроб к выходу. Меня окружают близкие.
На улице бьет в глаза яркий свет. Волнуется людское море, растянувшееся на километры. И над толпой поднимается твой голос – сотни людей взяли с собой магнитофоны и включили свои любимые песни. Мы садимся в автобус, гроб стоит в проходе, мы все сидим, как школьники, уезжающие на каникулы. Любимов машет большим белым платком людям, собравшимся на крышах, на каменных оградах, некоторые залезли на фонари. Автобус трогается. И часть огромной толпы бежит за автобусом до самого кладбища. Меня охватывает истерический смех, потому что из-за рытвин на дороге гроб подпрыгивает и твое тело соскальзывает. Нам приходится укладывать тебя обратно. Мы приезжаем на кладбище, на песчаную площадку, где в последний раз можно тебя поцеловать. Мне все труднее справляться с нервами. От вида искаженных болью лиц мне снова хочется захохотать. Может быть, я слишком много плакала?.. Я последняя наклоняюсь над тобой, прикасаюсь ко лбу, к губам. Закрывают крышку.
Удары молотка звучат в тишине. Гроб опускают в могилу, я бросаю туда белую розу и отворачиваюсь. Теперь надо будет жить без тебя.
Двадцать шестого июля я вхожу в твой кабинет. Единственное место, оставшееся нетронутым, – это рабочий стол. Все остальное перерыто, переставлено, переложено. Не осмелились только прикоснуться к рукописям. И когда я машинально укладываю в чемодан сотни листочков и передаю его одному из друзей, чтобы он спрятал, я еще не знаю, что просто спасаю твои стихи.
В последнюю минуту родители, очевидно, не решились подвергнуть цензуре и уничтожить то, что ты написал своей рукой. И этот мой поступок, понятый позже как воровство, позволил мне передать в ЦГАЛИ все, что ты создал бессонными ночами за годы тяжкой работы.
Я привезла этот маленький чемодан однажды утром в обычное серое здание, где и располагается архив. Там меня ждала группа женщин, которые, как только я вошла, по очереди обняли меня. У них в руках были букеты цветов, лица раскраснелись от жары и волнения, некоторые плакали.
Директриса, спотыкаясь на словах, поблагодарила меня за этот поступок, который все они поняли как самый чистый знак любви к тебе и к России. Как единственная наследница твоего творчества, я могла увезти все это за границу. Но я знаю, что никто не будет так внимательно и преданно хранить твои рукописи, как эти женщины. Я без колебаний оставила их у тебя на Родине. Я уверена, что ты хотел бы, чтобы это было именно так.
После похорон я возвращаюсь в Париж. Ища, на чем бы записать номер телефона, я нахожу твое последнее письмо.
Дата не проставлена, но я знаю, что оно написано до одиннадцатого июня восьмидесятого года:
"Мариночка, любимая моя, я тону в неизвестности. У меня впечатление, что я смогу найти выход, несмотря на то что я сейчас нахожусь в каком-то слабом и неустойчивом периоде.
Может быть, мне нужна будет обстановка, в которой я чувствовал бы себя необходимым, полезным и не больным.
Главное – я хочу, чтобы ты оставила мне надежду, чтобы ты не принимала это за разрыв, ты – единственная, благодаря кому я смогу снова встать на ноги. Еще раз – я люблю тебя и не хочу, чтобы тебе было плохо.
Потом все встанет на свое место, мы поговорим и будем жить счастливо.
Ты. В. Высоцкий".
Подпись «Ты», которую мы использовали в нашей переписке, появилась после того, как мы с тобой услышали однажды одну красивую индийскую притчу.
В день свадьбы невеста заперлась по обычаю в новом доме. Спустилась ночь, жених стучит в дверь, она спрашивает:
«Кто там?» Он отвечает: «Это я». Она не открывает. И так проходит много дней, и она не хочет открыть. Наконец он снова приходит однажды вечером. Она спрашивает: «Кто там?»
Он отвечает: «Это ты». Она открывает ему дверь и свое сердце.
Как и во всех больших городах, в Москве больше не хоронят на центральных кладбищах. Только в исключительных случаях. А вообще-то надо ехать за город очень далеко. Там и хотели власти похоронить моего мужа. Мы не согласны.
Мои друзья и я считаем, что его могила должна находиться в самом сердце города, где он родился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Но сил у меня больше нет. Мы уже далеко друг от друга.
Последний поцелуй, я медленно глажу тебя по небритой щеке – и эскалатор уносит тебя вверх. Мы смотрим друг на друга. Я даже наклоняюсь, чтобы увидеть, как ты исчезаешь.
Ты в последний раз машешь мне рукой. Я больше не вижу тебя. Это конец.
Как во сне я возвращаюсь домой, пытаюсь собрать воедино беспорядочные картинки последних дней: мое беспокойство, когда ты не приехал в назначенный день, бесполезные звонки, ожидание, бессилие, твое исчезновение между Парижем и Москвой и – однажды ночью – звонок моей подруги.
Ты уже несколько часов в Париже – в одном из русских ресторанов, – и дело плохо, надо ехать за тобой. Я бужу Петю – мне нужна помощь. Мы находим тебя на банкетке, обитой красным плюшем, в самом темном углу. С тобой гитара и чемодан, ты похож на отставшего от поезда пассажира.
Наш добрый доктор Поль Онигман не может ничего сделать – тебя нужно класть в больницу. В коридоре доктор Дюгарен смотрит на меня и спрашивает:
– На этот раз кто это?
– Мой муж.
– Бедняжка…
В том же коридоре несколько лет назад находился мои старший сын.
Прошло время. Ты приходишь в сознание, а дальше – угрызения совести, отчаяние и, наконец, откровенный разговор со мной. Я отказалась, несмотря на советы врачей, оставить тебя в специальной клинике. Быть может, я должна была на эго решиться. Но могла ли я посягнуть на твою свободу, которой ты дорожил больше жизни?..
Ты попросил меня: «Уедем вдвоем, уедем далеко, ты вылечишь меня, как раньше, как всегда…» И вот – мы на юге Франции в маленьком доме моей сестры Одиль. Тишина, холод, спрятанные в саду бутылки, успокоительные пилюли, которые никого не успокаивают, и вокруг – огромное пространство, которое для тебя не более чем пустота. И обрывки фраз: «Я уеду, я больше не могу, я больше не хочу, это слишком тяжело, хватит». И моя сила воли изнашивается, как тряпка, меня охватывает усталость, и отчаяние заставляет меня отступить. Мы уезжаем. В дороге ты дремлешь, быть может пользуясь предоставленной тебе отсрочкой. Строфы последнего стихотворения упорядочиваются у тебя в голове.
И снизу лед и сверху – маюсь между.
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно, всплыть и не терять надежду,
А там – за дело, в ожиданьи виз.
Лед надо мною – надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Все помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека – сорок с лишним.
Я жив, двенадцать лет тобой храним.
Мне еще что спеть, представ перед Всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед Ним.
Ты читал мне эти стихи всего один раз, и они отпечатались у меня в памяти.
В ночной тишине я закрываю глаза и словно прокручиваю фильм об этих проклятых месяцах. Наши тяжелые телефонные разговоры, твои многодневные отсутствия и потом, двадцать третьего июня, – смерть Одиль, мой крик о помощи, твое желание приехать меня утешить, преступный отказ в визе – и ты падаешь в пропасть. Потом – месяц холодной ярости, необъяснимой паники и вечером двадцать третьего июля – наш последний разговор:
– Я завязал. У меня билет и виза на двадцать девятое.
Скажи, ты еще примешь меня?
– Приезжай. Ты же знаешь, я всегда тебя жду.
– Спасибо, любимая моя.
Как часто я слышала эти слова раньше… Как долго ты не повторял их мне… Я верю. Я чувствую твою искренность.
Два дня я радуюсь, готовлю целую программу, как встретить тебя, успокоить, отвлечь, Я прибираю в доме, закупаю продукты, приношу цветы, прихорашиваюсь.
В четыре часа утра двадцать пятого июля я просыпаюсь в поту, зажигаю свет, сажусь на кровати. На подушке – красный след, я раздавила огромного комара. Я не отрываясь смотрю на подушку – меня словно заколдовало это яркое пятно. Проходит довольно много времени, и, когда звонит телефон, я знаю, что услышу не твой голос. «Володя умер».
Вот и все, два коротких слова, сказанных незнакомым голосом. Тебя придавил лед, тебе не удалось разбить его.
В комнате с закрытыми окнами лежит твое тело. Ты одет в черный свитер и черные брюки. Волосы зачесаны назад, лоб открыт, лицо застыло в напряженном, почти сердитом выражении. Длинные белые руки вяло сложены на груди. Лишь в них видится покой. Из тебя выкачали кровь и вкололи в вены специальную жидкость, потому что в России с покойными долго прощаются, прежде чем хоронить. Я одна с тобой, я говорю с тобой, я прикасаюсь к твоему лицу, рукам, я долго плачу. «Больше никогда» – эти два слова душат меня. Гнев сжимает мне сердце. Как могли исчезнуть столько таланта, щедрости, силы? Почему это тело, такое послушное, отвечающее каждой мышцей на любое из твоих желаний, лежит неподвижно? Где этот голос, неистовство которого потрясало толпу? Как и ты, я не верю в жизнь на том свете.
Как и ты, я знаю, что все заканчивается с последней судорогой, что мы больше никогда не увидимся. Я ненавижу эту уверенность.
Уже ночь. Я включаю нашу настольную лампу. Золотистый свет смягчает твое лицо. Я впускаю скульптора, который поможет мне снять посмертную маску. Это очень верующий пожилой человек. Его размеренные движения меня успокаивают. Пока он разводит гипс, я мажу твое лицо вазелином, и мне кажется, что оно разглаживается у меня под пальцами.
Последняя ласка – как последнее успокоение. Потом мы молча работаем. Я несколько лет занималась скульптурой, я знаю, как делаются слепки, я вспоминаю почти забытые движения, эта работа вновь окунает меня в простоту жизни.
Старый скульптор шепчет последнюю молитву. Все кончено.
Маска будет отлита в бронзе в трех экземплярах. Что касается остального – я поручаю все нашему старому другу.
На твоем письменном столе лежала посмертная маска Пушкина. Некоторые находят эту традицию мрачной, других шокирует, если они видят такую вещь на стене. Но я думаю, что артист принадлежит всем. Он раз и навсегда отдает себя тем, кто его любит.
Я провожу ночь, сидя у тебя в изголовье, погрузившись в воспоминания. Будущее для тебя кончилось. Свое будущее я плохо представляю. Все, что я делала эти несколько часов, я делала вместе с тобой. Один на один. И теперь приходят друзья, чтобы положить тебя в гроб. Накатывает горе – волна за волной. Плач, крики, шепот, тишина и сорванные от волнения голоса, повторяющие твое имя. Пришли все. Некоторые приехали с другого конца страны, другие не уходили с вечера Дом наполняется ч, как в большие праздники, балконы, коридор, лестничная площадка полны людей. Только все это – в необычной, давящей тишине. Приносят гроб, обитый белым. Тебя осторожно поднимают, укладывают, я поправляю подушку у тебя под головой. Твой врач Игорек спрашивает меня, может ли он положить тебе в руки ладанку. Я отказываюсь, зная, что ты не веришь в Бога. Видя его отчаяние, я беру ее у него из рук и прячу тебе под свитер. Гроб ставят в большом холле дома, чтобы все могли с тобой проститься.
В пять часов утра начинается долгая церемония прощания.
Среди наших соседей много артистов и людей, связанных с театром. Они идут поклониться тебе. И еще – никому неизвестные люди, пришедшие с улицы, которые уже все знали.
Москва пуста. Олимпийские игры в самом разгаре. Ни пресса, ни радио ничего не сообщили. Только четыре строчки в «Вечерке» отметили твой уход. Мы уезжаем из дома на «скорой помощи» с врачами реанимации, которые так часто вытягивали тебя. Мы приезжаем в театр, где должна состояться официальная церемония. Любимов отрежиссировал твой последний выход: сцена затянута черным бархатом, прожекторы направлены на помост, одна из твоих последних фотографий – черно-белая, где, скрестив руки на груди, ты серьезно смотришь в объектив, – висит, огромная, над сценой. Траурная музыка наполняет зал. Мы садимся. Я беру за руку твою бывшую жену, и мы обе садимся рядом с вашими сыновьями. Прошлое не имеет сейчас никакого значения.
Я чувствую, что в эту минуту мы должны быть вместе.
Надлежащим образом проинструктированная милиция установила барьеры, улицы заполняются людьми. Перед театром образуется очередь. Мы слышим приказы, передаваемые по рации. Вокруг театра полно милиции. Я поднимаюсь в кабинет Любимова. Он бледен, но полон решимости.
Он не отдаст эту последнюю церемонию на откуп чиновникам.
Он хочет, чтобы говорили только друзья. В конце концов официальные лица сдаются. Никакой неискренности не будет в этой последней встрече. Я возвращаюсь в зал, двери открывают – и потекла толпа. Москвичи пришли проститься со своим глашатаем. Тысячи лиц отпечатались у меня в памяти, каждый несет цветы – сцена вскоре вся усыпана ими, и сладковатый запах ударяет в голову. Люди видят нас, опускают глаза, прижимают руку к сердцу, многие плачут. Мы слышим с улицы возмущенные возгласы и крики, перекрывающие реквием: мне говорят, что квартал оцеплен, что милиции приказано не пускать людей, что «им» надо побыстрее закончить с похоронами. Мне это безразлично. Я смотрю на твое лицо, я немного загримировала тебя, потому что сегодня утром на рассвете лицо показалось мне совсем белым. Я заполняю свою душу этими дорогими чертами, я запоминаю их навсегда. Усталость, горе, звуки шагов вызывают нечто вроде галлюцинации. У меня впечатление, что ты дышишь, что у тебя шевелятся губы и приоткрываются глаза.
Петя берет меня за плечи. Я прихожу в себя. Надо держаться.
Врач – один из друзей – протягивает мне стакан с каплями нашатыря. Я смотрю вокруг, впечатление, что я снимаюсь в фильме и сцена закончится сейчас коротким режиссерским «стоп!». Толпа продолжает склоняться перед гробом в течение долгих часов. Потом отдают распоряжение вынести гроб. Шестеро друзей несут гроб к выходу. Меня окружают близкие.
На улице бьет в глаза яркий свет. Волнуется людское море, растянувшееся на километры. И над толпой поднимается твой голос – сотни людей взяли с собой магнитофоны и включили свои любимые песни. Мы садимся в автобус, гроб стоит в проходе, мы все сидим, как школьники, уезжающие на каникулы. Любимов машет большим белым платком людям, собравшимся на крышах, на каменных оградах, некоторые залезли на фонари. Автобус трогается. И часть огромной толпы бежит за автобусом до самого кладбища. Меня охватывает истерический смех, потому что из-за рытвин на дороге гроб подпрыгивает и твое тело соскальзывает. Нам приходится укладывать тебя обратно. Мы приезжаем на кладбище, на песчаную площадку, где в последний раз можно тебя поцеловать. Мне все труднее справляться с нервами. От вида искаженных болью лиц мне снова хочется захохотать. Может быть, я слишком много плакала?.. Я последняя наклоняюсь над тобой, прикасаюсь ко лбу, к губам. Закрывают крышку.
Удары молотка звучат в тишине. Гроб опускают в могилу, я бросаю туда белую розу и отворачиваюсь. Теперь надо будет жить без тебя.
Двадцать шестого июля я вхожу в твой кабинет. Единственное место, оставшееся нетронутым, – это рабочий стол. Все остальное перерыто, переставлено, переложено. Не осмелились только прикоснуться к рукописям. И когда я машинально укладываю в чемодан сотни листочков и передаю его одному из друзей, чтобы он спрятал, я еще не знаю, что просто спасаю твои стихи.
В последнюю минуту родители, очевидно, не решились подвергнуть цензуре и уничтожить то, что ты написал своей рукой. И этот мой поступок, понятый позже как воровство, позволил мне передать в ЦГАЛИ все, что ты создал бессонными ночами за годы тяжкой работы.
Я привезла этот маленький чемодан однажды утром в обычное серое здание, где и располагается архив. Там меня ждала группа женщин, которые, как только я вошла, по очереди обняли меня. У них в руках были букеты цветов, лица раскраснелись от жары и волнения, некоторые плакали.
Директриса, спотыкаясь на словах, поблагодарила меня за этот поступок, который все они поняли как самый чистый знак любви к тебе и к России. Как единственная наследница твоего творчества, я могла увезти все это за границу. Но я знаю, что никто не будет так внимательно и преданно хранить твои рукописи, как эти женщины. Я без колебаний оставила их у тебя на Родине. Я уверена, что ты хотел бы, чтобы это было именно так.
После похорон я возвращаюсь в Париж. Ища, на чем бы записать номер телефона, я нахожу твое последнее письмо.
Дата не проставлена, но я знаю, что оно написано до одиннадцатого июня восьмидесятого года:
"Мариночка, любимая моя, я тону в неизвестности. У меня впечатление, что я смогу найти выход, несмотря на то что я сейчас нахожусь в каком-то слабом и неустойчивом периоде.
Может быть, мне нужна будет обстановка, в которой я чувствовал бы себя необходимым, полезным и не больным.
Главное – я хочу, чтобы ты оставила мне надежду, чтобы ты не принимала это за разрыв, ты – единственная, благодаря кому я смогу снова встать на ноги. Еще раз – я люблю тебя и не хочу, чтобы тебе было плохо.
Потом все встанет на свое место, мы поговорим и будем жить счастливо.
Ты. В. Высоцкий".
Подпись «Ты», которую мы использовали в нашей переписке, появилась после того, как мы с тобой услышали однажды одну красивую индийскую притчу.
В день свадьбы невеста заперлась по обычаю в новом доме. Спустилась ночь, жених стучит в дверь, она спрашивает:
«Кто там?» Он отвечает: «Это я». Она не открывает. И так проходит много дней, и она не хочет открыть. Наконец он снова приходит однажды вечером. Она спрашивает: «Кто там?»
Он отвечает: «Это ты». Она открывает ему дверь и свое сердце.
Как и во всех больших городах, в Москве больше не хоронят на центральных кладбищах. Только в исключительных случаях. А вообще-то надо ехать за город очень далеко. Там и хотели власти похоронить моего мужа. Мы не согласны.
Мои друзья и я считаем, что его могила должна находиться в самом сердце города, где он родился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27