https://wodolei.ru/brands/Jika/lyra/
Мне приходится тебя утешать. Конечно, все это очень обидно – ведь среди украденных драгоценностей были и маленькие колечки моей матери, которые она носила не снимая всю жизнь. Я не взяла их с собой в поездку – боялась потерять во время купания.
Что же до всего остального – все можно купить, и в конце концов я могу прекрасно обойтись и без столового серебра, без драгоценностей и всякого другого. «Но меха, – говоришь ты, – тебе они будут нужны зимой в Москве, и потом – не обманывай, это твое единственное кокетство». Нет, не единственное. Я еще люблю обувь, но обувь не тронули. Я признаюсь, что жалею о большой норковой шубе, в которой мне было так тепло и в которой я выглядела как настоящая барыня. Но существуют замечательные пуховки – я часто носила такие в горах. Да все это и неважно, дети здоровы, мы счастливы, мы работаем, жизнь прекрасна!
В конце сентября я возвращаюсь в Москву. В аэропорту ты встречаешь меня, как всегда, в зоне досмотра – твои поклонники с таможни пропустили тебя. Мы обнимаемся, ты берешь мой чемодан, я прохожу таможню довольно быстро – ведь, кроме лекарств для друзей, я ничего не везу. Ты беспрерывно говоришь о разных разностях. Я чувствую, что ты что-то затеял.
Дома ты открываешь дверь нашей квартиры, обитую дерматином, – соседи жаловались на избыток ежедневной музыки. Я вхожу в гостиную: везде горит свет, все убрано, на низком столике – фрукты, в вазах – цветы. Ты смотришь на меня, и в твоих глазах я вижу ликование, какое бывало у меня, когда мои дети, едва проснувшись наутро после рождества, бросались разворачивать подарки. Ни слова не говоря, ты подводишь меня к двери в спальню и несколько театральным жестом открываешь ее. На большом голубом ковре, на кровати, на стуле, куда мы обычно вешаем одежду, на маленьком столике, где стоят мои туалетные принадлежности, и даже на подоконнике – десятки серебристых шкур, настоящий меховой ковер – серая симфония. Ты говоришь:
– Это мех, который ты так любишь. Все охотники России прислали мне самые красивые шкурки для тебя. Это – баргузинский соболь, самый редкий – посмотри, ты можешь сшить себе самую красивую в мире шубу. Тебе не будет холодно этой зимой.
Я в жизни никогда не видела ничего подобного. Мама рассказывала мне, что бабушкин меховой палантин был сшит из десятков соболиных шкурок, вывернутых мехом внутрь, чтобы было теплее. Я смотрю и не верю своим глазам. Меня только немного коробит от резкого запаха этого меха. Ты говорить, что это ничего, что шкурки не выделаны, что охотники прислали их тебе в частном порядке и они не прошли через государственную дубильню. Здесь шестьдесят шкурок – хватит на длинное манто, хоть со шлейфом.
Назавтра я убираю их на антресоль в большой чемодан, думая, что потом отдам их обработать и сшить. И продолжается обычная жизнь с ее заботами, трудностями, палками в колесах. Некоторое время спустя я вспоминаю о соболях, открываю чемодан и отшатываюсь. Тысячи червей извиваются на поверхности. Почта весь мех испорчен. И только три шкурки уцелели. Они и теперь у меня – шелковистые воспоминания…
Однажды вечером мы подъезжаем к большой гостинице в Мюнхене. Мы должны здесь встретиться с твоим другом Романом. Он эмигрировал несколько лет назад и теперь торгует машинами, а это – одна из твоих страстей.
Я весь день за рулем, я устала, и, когда ты говоришь мне:
«Смотри, кто стоит», – я не сразу узнаю человека, который курит в тени. Его фигура вырисовывается контражуром, и, когда он затягивается, я вдруг на мгновение вижу его выразительное лицо и глаза с тяжелыми веками. Это – Чарльз Бройсон, афиши его последнего фильма расклеены по всей Европе. Он – один из твоих любимых актеров, и тебе непременно хочется поговорить с ним. Я не успеваю удержать тебя, ты выскакиваешь из машины и направляешься к нему.
Я вижу, как ты что-то ему объясняешь, а он спокойным широким жестом отстраняет тебя и отворачивается. Ты возвращаешься ко мне. Ты хочешь, чтобы я объяснила ему, что ты – русский актер, что ты хочешь высказать ему свое восхищение – ведь меня он выслушает! Я отвечаю тебе, что вряд ли ему это будет приятно. Я напоминаю тебе, как ты сам устаешь, когда в ресторанах, на улицах, в магазинах люди бросаются к тебе с вопросами. Но ничего не помогает – тебе непременно хочется с ним поговорить. Я в свою очередь выхожу из машины, подхожу к Бронсону, но не успеваю сказать фразу, которую приготовила. Лениво, усталым голосом он обрывает меня: «Оставьте меня в покое. Идите отсюда». Тем же жестом он отстраняет и меня и, повернувшись на каблуках, уходит в гостиницу.
Ты издали наблюдал за этой сценой, ты страшно обижен, и мне очень нелегко тебя утешить На несколько минут ты забыл, что такое известность, сколько с этим связано ежедневных неприятностей. Сейчас ты всего лишь обычный поклонник, тщетно пытавшийся подойти к любимому артисту.
К счастью, наши друзья уже пришли, и мы сразу же начинаем обсуждать твою более прозаическую мечту – покупку «мерседеса». Я привозила из Парижа в Москву много машин. Ты научился водить, разбив несколько из них. Теперь тебе нужен «мерседес» – он надежен, и можно найти запчасти у немецких дипломатов, а еще потому, что это одна из марок, которую Брежнев получил в подарок и время от времени водит сам. А мода, как всегда, следует вкусам или внешнему виду высшего руководства. Ты шутишь над внезапным распространением родинок на лицах аппаратчиков при Хрущеве, над сгустившимися чудесным образом бровями в эпоху Брежнева, над акцентом, которым заражаются даже дикторы телевидения, пытаясь подделаться под манеру Генерального секретаря, но все-таки тебе самому хочется такую же машину, и, несмотря на трудности, связанные с провозом машины через границу (на мой взгляд, это гораздо труднее, чем внезапно покрыться родинками или отрастить брови), ты настаиваешь.
В конце концов ты неплохо проработал этот вопрос. Благодаря нескольким концертам для таможенников ты получаешь разрешение на ввоз «мерседеса» – все машины, которые я привозила до сих пор, надо было увозить из Советского Союза через определенный срок. А эту можно будет оставить, заплатив, правда, довольно большой налог. Но это тебя не пугает – ты даешь по пять концертов в день, каждый по два часа, на огромных, битком забитых стадионах, один – с гитарой, с плохим микрофоном, который воспроизводит эхом твой крик, где почти невозможно разобрать слов. Но публика знает твои песни наизусть, и потому для нее главное в концерте – сам факт твоего присутствия. И так продолжается десять дней подряд – десять дней, украденных из твоего отпуска в театре. Под конец ты худеешь, изматываешься и доходишь до полуобморочного состояния, но успеваешь заработать необходимые деньги. А организаторы твоих концертов – например, городская филармония – кладут в карман сотни тысяч, сразу же выполнив чуть ли не половину годового плана. Правда, часто случается, что концерты отменяют в последний момент, вывесив соответствующее объявление для публики. Но обычно собравшиеся зрители отказываются уходить, требуют твоего выхода, а при твоем появлении устраивают такую овацию, перед которой вынуждена отступить любая цензура.
Итак, необходимую сумму тебе удается собрать. А в остальном ты рассчитываешь на меня. К валюте ты не можешь и прикасаться. Даже когда, гораздо позже, за концерты на Западе ты будешь получать валюту, эти деньги тебе будут переводить в рубли, как и всякому советскому гражданину, работающему за границей. На этот счет у тебя есть одна мысль: чтобы поехать за границу, каждый советский турист должен получить некоторую сумму в валюте, пусть минимальную. А между тем, если путешествия за границу сделают свободными, если несколько миллионов туристов захотят на несколько дней съездить пусть даже в соседнюю Западную Европу, государству придется выдать им миллионы в валюте. А валюта, естественно, гораздо более полезна для закупки техники или пшеницы, которых не хватает. Итак, кроме всего прочего, существуют чисто экономические препятствия для свободного въезда и выезда людей. В Советском Союзе не так уж много желающих эмигрировать: часть интеллигенции, люди, чувствующие себя выброшенными за борт, евреи, мечтающие об Израиле, верующие, гомосексуалисты, непонятые творцы, сопротивляющиеся системе, мистики и еще те, кто рассчитывает на богатство, успех и славу на Западе. Но все остальные – то есть двести с лишним миллионов человек – хотят просто-напросто провести отпуск не на Черном, а на Средиземном море, не в одной из республик Советского Союза, а в одной из европейских стран. Просто чтобы посмотреть, вкусить радость путешествия, сменить обстановку. Но вот, помимо вопросов открытости мышления, существует непреодолимая проблема валюты, и из-за нее, думаешь ты, свободное передвижение людей еще не скоро разрешат.
Итак, мы в Мюнхене, и нам нужно найти подходящую машину. Надо сказать, что ты пытался купить «Жигули», но на них огромная очередь, а цена больше налога за иномарку.
Мы с Романом бегаем по огромным стоянкам машин в комиссионных магазинах, и ты останавливаешься перед той, которая станет Твоей Первой Машиной: огромный «мерседес» серо-стального цвета с четырьмя дверцами. По сравнению с новой машиной он просто ничего не стоит.
Мы покупаем вожделенный «мерседес». Твоя радость передается и нам. Ты просто счастлив, ты садишься за руль и забавляешься. Увидев эту машину, московские гаишники сначала отдавали тебе честь, путая тебя с кем-то, а потом, узнав тебя, так и продолжали приветствовать тебя по-военному, когда ты ездил по городу. За этой машиной появится другой «мерседес» – спортивный, шоколадного цвета. Это будут твои любимые игрушки.
Только что купленная «шоколадка» – спортивная и норовистая – везет нас из Германии в Москву. Это конец семьдесят девятого года. Мы едем со скоростью больше двухсот километров в час по немецким дорогам, проезжаем польскую границу, и ты с гордостью сообщаешь мне, что для Олимпийских игр строится дорога Брест – Москва: «Покончено, наконец, с той жуткой дорогой в ухабах и рытвинах. Теперь и у нас можно нестись на полной скорости». И правда, мы едем очень быстро. Меня только беспокоит отсутствие машин и дорожных знаков, но ты так уверенно говоришь, что просто сегодня – воскресенье, выходной день, что я, не сбавляя скорости, еду дальше. Впереди я вижу какой-то проем в лесу.
По обеим сторонам дороги – бульдозеры, экскаваторы, катки, а главное – кончается асфальт. Я жму на тормоза, перед глазами мелькает один из моих давнишних кошмаров – дорога обрывается, прыжок в пустоту, небытие…
Наглотавшись пыли, кашляя, ругаясь и хохоча, мы сидим в песке в нескольких метрах от дороги. Шоссе в этом месте оборвалось, и на скорости сто километров в час мы вылетели с двухметровой ступеньки. После нескольких часов блуждания по лесу, живые и невредимые, мы наконец выбираемся па старое шоссе какими-то разбитыми тропинками. Ты, несмотря ни на что, доволен: «Зато когда ее закончат, это будет самая красивая дорога!»
Однажды утром нам звонит Елочка и, сильно волнуясь, сбивчиво объясняет, что мебель и вещи Коонен будут распроданы чужим людям и надо немедленно что-нибудь сделать. Я сама начинаю волноваться, но все-таки не совсем понимаю, что делать. Я обещаю ей поговорить с тобой и, как только ты возвращаешься вечером, спрашиваю, кто это – Коонен.
– Как, ты не знаешь Таирова и Коонен?
Я отвечаю, что первое имя мне еще что-то говорит, и робко предполагаю:
– Это, кажется, ученик Станиславского?
Ты принимаешься хохотать:
– Ты почти угадала, ты хитрая! Действительно, Алиса Коонен была ученицей Станиславского. Но Таиров – великий режиссер, который создал Камерный театр. Она – одна из самых великих трагических актрис. Она умерла недавно, ей было больше восьмидесяти лет. Надо пойти. И потом, если публика просит…
Когда мы приходим к нашей старушке, она рассказывает нам со слезами на глазах, что в квартире ее друзей – этой знаменитой супружеской пары – музея вопреки надеждам, не будет, и все, что там есть, будет распродано. Она умоляет нас взять хоть что-нибудь, потому что эти вещи – свидетели жизни артистов русского театра – не должны попасть в случайные руки. Она считает, что им лучше жить у нас.
Мы поднимаемся по лестнице и входим в квартиру. Комнаты очень темные, на стенах – светлые пятна в тех местах, где висели картины. Повсюду картонные коробки, набитые книгами, свернутые ковры… Все производит впечатление вынужденного поспешного переезда, и от этого сжимается сердце. Мы держимся за руки и молча идем по комнатам. Мне странно, что в доме такая громадная мебель. Ты говоришь с горькой усмешкой:
– Они просто не смогли забрать все – в современных квартирах слишком мало места. Но нам повезло – у нас большая квартира с холлом, нормальный коридор, где все пройдет, даже если надо, рояль! Посмотри и выбери, что хочешь.
А я посижу здесь.
И ты садишься в красивое кресло темного дерева в стиле ампир и просто тонешь в нем. У кресла очень высокая спинка, как у плетеных шезлонгов, которые можно видеть на пляжах на севере Франции. Я немедленно решаю, что мы берем это кресло. Потом я останавливаюсь перед большим письменным столом с многочисленными ящичками и выдвижными частями. Он похож и на конторку, и на бюро. Привлекают мое внимание секретер очень дамского вида, на котором забыты несколько писем и пыльных фотографий, и еще – застекленная горка. Внутри, в светлом ореховом дереве поблескивают лучи света, и создается контраст с красным деревом снаружи. Наконец, мне показывают огромный платяной шкаф. Когда его открывают, оттуда вырывается запах нафталина и театрального грима. В шкафу на железных плечиках висят дорогие старомодные платья – тоже на продажу. Я с нежностью выбираю два из них, расшитые жемчужинами и черными агатовыми бусинами, и кружевную накидку – тоже черную.
Мы уходим немного грустные. Ты говоришь мне на лестнице:
– Целая жизнь – любовь, горести, успехи, трудности, творчество, поиск, – и не остается ничего, кроме нескольких разрозненных частей целого, которое и составляло эту жизнь…
Мы еще долго беседуем на тему о быстротечности жизни, о суетности успеха, о бесполезности накопления вещей, о неблагодарности правительства, о жадности вездесущих наследников…
За этим письменным столом ты написал свои самые прекрасные стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Что же до всего остального – все можно купить, и в конце концов я могу прекрасно обойтись и без столового серебра, без драгоценностей и всякого другого. «Но меха, – говоришь ты, – тебе они будут нужны зимой в Москве, и потом – не обманывай, это твое единственное кокетство». Нет, не единственное. Я еще люблю обувь, но обувь не тронули. Я признаюсь, что жалею о большой норковой шубе, в которой мне было так тепло и в которой я выглядела как настоящая барыня. Но существуют замечательные пуховки – я часто носила такие в горах. Да все это и неважно, дети здоровы, мы счастливы, мы работаем, жизнь прекрасна!
В конце сентября я возвращаюсь в Москву. В аэропорту ты встречаешь меня, как всегда, в зоне досмотра – твои поклонники с таможни пропустили тебя. Мы обнимаемся, ты берешь мой чемодан, я прохожу таможню довольно быстро – ведь, кроме лекарств для друзей, я ничего не везу. Ты беспрерывно говоришь о разных разностях. Я чувствую, что ты что-то затеял.
Дома ты открываешь дверь нашей квартиры, обитую дерматином, – соседи жаловались на избыток ежедневной музыки. Я вхожу в гостиную: везде горит свет, все убрано, на низком столике – фрукты, в вазах – цветы. Ты смотришь на меня, и в твоих глазах я вижу ликование, какое бывало у меня, когда мои дети, едва проснувшись наутро после рождества, бросались разворачивать подарки. Ни слова не говоря, ты подводишь меня к двери в спальню и несколько театральным жестом открываешь ее. На большом голубом ковре, на кровати, на стуле, куда мы обычно вешаем одежду, на маленьком столике, где стоят мои туалетные принадлежности, и даже на подоконнике – десятки серебристых шкур, настоящий меховой ковер – серая симфония. Ты говоришь:
– Это мех, который ты так любишь. Все охотники России прислали мне самые красивые шкурки для тебя. Это – баргузинский соболь, самый редкий – посмотри, ты можешь сшить себе самую красивую в мире шубу. Тебе не будет холодно этой зимой.
Я в жизни никогда не видела ничего подобного. Мама рассказывала мне, что бабушкин меховой палантин был сшит из десятков соболиных шкурок, вывернутых мехом внутрь, чтобы было теплее. Я смотрю и не верю своим глазам. Меня только немного коробит от резкого запаха этого меха. Ты говорить, что это ничего, что шкурки не выделаны, что охотники прислали их тебе в частном порядке и они не прошли через государственную дубильню. Здесь шестьдесят шкурок – хватит на длинное манто, хоть со шлейфом.
Назавтра я убираю их на антресоль в большой чемодан, думая, что потом отдам их обработать и сшить. И продолжается обычная жизнь с ее заботами, трудностями, палками в колесах. Некоторое время спустя я вспоминаю о соболях, открываю чемодан и отшатываюсь. Тысячи червей извиваются на поверхности. Почта весь мех испорчен. И только три шкурки уцелели. Они и теперь у меня – шелковистые воспоминания…
Однажды вечером мы подъезжаем к большой гостинице в Мюнхене. Мы должны здесь встретиться с твоим другом Романом. Он эмигрировал несколько лет назад и теперь торгует машинами, а это – одна из твоих страстей.
Я весь день за рулем, я устала, и, когда ты говоришь мне:
«Смотри, кто стоит», – я не сразу узнаю человека, который курит в тени. Его фигура вырисовывается контражуром, и, когда он затягивается, я вдруг на мгновение вижу его выразительное лицо и глаза с тяжелыми веками. Это – Чарльз Бройсон, афиши его последнего фильма расклеены по всей Европе. Он – один из твоих любимых актеров, и тебе непременно хочется поговорить с ним. Я не успеваю удержать тебя, ты выскакиваешь из машины и направляешься к нему.
Я вижу, как ты что-то ему объясняешь, а он спокойным широким жестом отстраняет тебя и отворачивается. Ты возвращаешься ко мне. Ты хочешь, чтобы я объяснила ему, что ты – русский актер, что ты хочешь высказать ему свое восхищение – ведь меня он выслушает! Я отвечаю тебе, что вряд ли ему это будет приятно. Я напоминаю тебе, как ты сам устаешь, когда в ресторанах, на улицах, в магазинах люди бросаются к тебе с вопросами. Но ничего не помогает – тебе непременно хочется с ним поговорить. Я в свою очередь выхожу из машины, подхожу к Бронсону, но не успеваю сказать фразу, которую приготовила. Лениво, усталым голосом он обрывает меня: «Оставьте меня в покое. Идите отсюда». Тем же жестом он отстраняет и меня и, повернувшись на каблуках, уходит в гостиницу.
Ты издали наблюдал за этой сценой, ты страшно обижен, и мне очень нелегко тебя утешить На несколько минут ты забыл, что такое известность, сколько с этим связано ежедневных неприятностей. Сейчас ты всего лишь обычный поклонник, тщетно пытавшийся подойти к любимому артисту.
К счастью, наши друзья уже пришли, и мы сразу же начинаем обсуждать твою более прозаическую мечту – покупку «мерседеса». Я привозила из Парижа в Москву много машин. Ты научился водить, разбив несколько из них. Теперь тебе нужен «мерседес» – он надежен, и можно найти запчасти у немецких дипломатов, а еще потому, что это одна из марок, которую Брежнев получил в подарок и время от времени водит сам. А мода, как всегда, следует вкусам или внешнему виду высшего руководства. Ты шутишь над внезапным распространением родинок на лицах аппаратчиков при Хрущеве, над сгустившимися чудесным образом бровями в эпоху Брежнева, над акцентом, которым заражаются даже дикторы телевидения, пытаясь подделаться под манеру Генерального секретаря, но все-таки тебе самому хочется такую же машину, и, несмотря на трудности, связанные с провозом машины через границу (на мой взгляд, это гораздо труднее, чем внезапно покрыться родинками или отрастить брови), ты настаиваешь.
В конце концов ты неплохо проработал этот вопрос. Благодаря нескольким концертам для таможенников ты получаешь разрешение на ввоз «мерседеса» – все машины, которые я привозила до сих пор, надо было увозить из Советского Союза через определенный срок. А эту можно будет оставить, заплатив, правда, довольно большой налог. Но это тебя не пугает – ты даешь по пять концертов в день, каждый по два часа, на огромных, битком забитых стадионах, один – с гитарой, с плохим микрофоном, который воспроизводит эхом твой крик, где почти невозможно разобрать слов. Но публика знает твои песни наизусть, и потому для нее главное в концерте – сам факт твоего присутствия. И так продолжается десять дней подряд – десять дней, украденных из твоего отпуска в театре. Под конец ты худеешь, изматываешься и доходишь до полуобморочного состояния, но успеваешь заработать необходимые деньги. А организаторы твоих концертов – например, городская филармония – кладут в карман сотни тысяч, сразу же выполнив чуть ли не половину годового плана. Правда, часто случается, что концерты отменяют в последний момент, вывесив соответствующее объявление для публики. Но обычно собравшиеся зрители отказываются уходить, требуют твоего выхода, а при твоем появлении устраивают такую овацию, перед которой вынуждена отступить любая цензура.
Итак, необходимую сумму тебе удается собрать. А в остальном ты рассчитываешь на меня. К валюте ты не можешь и прикасаться. Даже когда, гораздо позже, за концерты на Западе ты будешь получать валюту, эти деньги тебе будут переводить в рубли, как и всякому советскому гражданину, работающему за границей. На этот счет у тебя есть одна мысль: чтобы поехать за границу, каждый советский турист должен получить некоторую сумму в валюте, пусть минимальную. А между тем, если путешествия за границу сделают свободными, если несколько миллионов туристов захотят на несколько дней съездить пусть даже в соседнюю Западную Европу, государству придется выдать им миллионы в валюте. А валюта, естественно, гораздо более полезна для закупки техники или пшеницы, которых не хватает. Итак, кроме всего прочего, существуют чисто экономические препятствия для свободного въезда и выезда людей. В Советском Союзе не так уж много желающих эмигрировать: часть интеллигенции, люди, чувствующие себя выброшенными за борт, евреи, мечтающие об Израиле, верующие, гомосексуалисты, непонятые творцы, сопротивляющиеся системе, мистики и еще те, кто рассчитывает на богатство, успех и славу на Западе. Но все остальные – то есть двести с лишним миллионов человек – хотят просто-напросто провести отпуск не на Черном, а на Средиземном море, не в одной из республик Советского Союза, а в одной из европейских стран. Просто чтобы посмотреть, вкусить радость путешествия, сменить обстановку. Но вот, помимо вопросов открытости мышления, существует непреодолимая проблема валюты, и из-за нее, думаешь ты, свободное передвижение людей еще не скоро разрешат.
Итак, мы в Мюнхене, и нам нужно найти подходящую машину. Надо сказать, что ты пытался купить «Жигули», но на них огромная очередь, а цена больше налога за иномарку.
Мы с Романом бегаем по огромным стоянкам машин в комиссионных магазинах, и ты останавливаешься перед той, которая станет Твоей Первой Машиной: огромный «мерседес» серо-стального цвета с четырьмя дверцами. По сравнению с новой машиной он просто ничего не стоит.
Мы покупаем вожделенный «мерседес». Твоя радость передается и нам. Ты просто счастлив, ты садишься за руль и забавляешься. Увидев эту машину, московские гаишники сначала отдавали тебе честь, путая тебя с кем-то, а потом, узнав тебя, так и продолжали приветствовать тебя по-военному, когда ты ездил по городу. За этой машиной появится другой «мерседес» – спортивный, шоколадного цвета. Это будут твои любимые игрушки.
Только что купленная «шоколадка» – спортивная и норовистая – везет нас из Германии в Москву. Это конец семьдесят девятого года. Мы едем со скоростью больше двухсот километров в час по немецким дорогам, проезжаем польскую границу, и ты с гордостью сообщаешь мне, что для Олимпийских игр строится дорога Брест – Москва: «Покончено, наконец, с той жуткой дорогой в ухабах и рытвинах. Теперь и у нас можно нестись на полной скорости». И правда, мы едем очень быстро. Меня только беспокоит отсутствие машин и дорожных знаков, но ты так уверенно говоришь, что просто сегодня – воскресенье, выходной день, что я, не сбавляя скорости, еду дальше. Впереди я вижу какой-то проем в лесу.
По обеим сторонам дороги – бульдозеры, экскаваторы, катки, а главное – кончается асфальт. Я жму на тормоза, перед глазами мелькает один из моих давнишних кошмаров – дорога обрывается, прыжок в пустоту, небытие…
Наглотавшись пыли, кашляя, ругаясь и хохоча, мы сидим в песке в нескольких метрах от дороги. Шоссе в этом месте оборвалось, и на скорости сто километров в час мы вылетели с двухметровой ступеньки. После нескольких часов блуждания по лесу, живые и невредимые, мы наконец выбираемся па старое шоссе какими-то разбитыми тропинками. Ты, несмотря ни на что, доволен: «Зато когда ее закончат, это будет самая красивая дорога!»
Однажды утром нам звонит Елочка и, сильно волнуясь, сбивчиво объясняет, что мебель и вещи Коонен будут распроданы чужим людям и надо немедленно что-нибудь сделать. Я сама начинаю волноваться, но все-таки не совсем понимаю, что делать. Я обещаю ей поговорить с тобой и, как только ты возвращаешься вечером, спрашиваю, кто это – Коонен.
– Как, ты не знаешь Таирова и Коонен?
Я отвечаю, что первое имя мне еще что-то говорит, и робко предполагаю:
– Это, кажется, ученик Станиславского?
Ты принимаешься хохотать:
– Ты почти угадала, ты хитрая! Действительно, Алиса Коонен была ученицей Станиславского. Но Таиров – великий режиссер, который создал Камерный театр. Она – одна из самых великих трагических актрис. Она умерла недавно, ей было больше восьмидесяти лет. Надо пойти. И потом, если публика просит…
Когда мы приходим к нашей старушке, она рассказывает нам со слезами на глазах, что в квартире ее друзей – этой знаменитой супружеской пары – музея вопреки надеждам, не будет, и все, что там есть, будет распродано. Она умоляет нас взять хоть что-нибудь, потому что эти вещи – свидетели жизни артистов русского театра – не должны попасть в случайные руки. Она считает, что им лучше жить у нас.
Мы поднимаемся по лестнице и входим в квартиру. Комнаты очень темные, на стенах – светлые пятна в тех местах, где висели картины. Повсюду картонные коробки, набитые книгами, свернутые ковры… Все производит впечатление вынужденного поспешного переезда, и от этого сжимается сердце. Мы держимся за руки и молча идем по комнатам. Мне странно, что в доме такая громадная мебель. Ты говоришь с горькой усмешкой:
– Они просто не смогли забрать все – в современных квартирах слишком мало места. Но нам повезло – у нас большая квартира с холлом, нормальный коридор, где все пройдет, даже если надо, рояль! Посмотри и выбери, что хочешь.
А я посижу здесь.
И ты садишься в красивое кресло темного дерева в стиле ампир и просто тонешь в нем. У кресла очень высокая спинка, как у плетеных шезлонгов, которые можно видеть на пляжах на севере Франции. Я немедленно решаю, что мы берем это кресло. Потом я останавливаюсь перед большим письменным столом с многочисленными ящичками и выдвижными частями. Он похож и на конторку, и на бюро. Привлекают мое внимание секретер очень дамского вида, на котором забыты несколько писем и пыльных фотографий, и еще – застекленная горка. Внутри, в светлом ореховом дереве поблескивают лучи света, и создается контраст с красным деревом снаружи. Наконец, мне показывают огромный платяной шкаф. Когда его открывают, оттуда вырывается запах нафталина и театрального грима. В шкафу на железных плечиках висят дорогие старомодные платья – тоже на продажу. Я с нежностью выбираю два из них, расшитые жемчужинами и черными агатовыми бусинами, и кружевную накидку – тоже черную.
Мы уходим немного грустные. Ты говоришь мне на лестнице:
– Целая жизнь – любовь, горести, успехи, трудности, творчество, поиск, – и не остается ничего, кроме нескольких разрозненных частей целого, которое и составляло эту жизнь…
Мы еще долго беседуем на тему о быстротечности жизни, о суетности успеха, о бесполезности накопления вещей, о неблагодарности правительства, о жадности вездесущих наследников…
За этим письменным столом ты написал свои самые прекрасные стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27