https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Vitra/
Так составился длинный, размазанный, хитро сплетенный документ. Развернулось целое войско свидетелей. Всякий, кто не знал Сервантеса, подумал бы, что это написано боязливо-приниженным тихоней и пролазой, а не отважным, жизнерадостным, свободным человеком. Но так было нужно. Это было оружие против Вонючего.
В середине октября главный прокуратор Хуан Хиль заявил, что он удовлетворен. Двадцать четвертого Мигель Сервантес отплыл в Испанию. Он прожил в Алжире пять лет и один месяц. Сердце его было безрадостно, с трудом еще поднимались крылья его надежды.
Маленький корабль Антона Франсеса увозил, кроме него, еще пятерых недавно освобожденных пленников. Ехал с ними и сам брат Хуан Хиль.
Быстро и легко совершалось плавание. Какая ничтожная канавка отделяла страну рабов от испанского берега! При попутном ветре он показался уже на второй вечер. Могучая горная вершина первой поднялась из вод.
— Монго, — сказал Сервантесу стоявший подле него мастер Франсес. — Бьется у вас сердце?
Сердце Сервантеса билось не сильнее обычного. Недели ожидания, просьб, протоколов опустошили его больше, чем годы опасностей и лишений.
— Монго? — спросил он только. — Где же мы пристанем?
— В Дении, где я живу, — сказал моряк. Мигель не помнил, чтоб ему когда-либо приходилось слышать это название. Верно, крошечное портовое местечко.
Ждет ли его кто-нибудь из родных? Может быть, сестра Андреа? Глухой отец? Он пытался радоваться свиданию. Он принуждал себя верить в будущее и славу, Он еще не был стар.
— Не известно ли вам случайно, мастер Франсес, в Мадриде ли сейчас король?
— Нет, не в Мадриде. Он на португальской границе. Там королева больна чумой. Может быть, теперь уже умерла.
Королева? Какая королева? Разве время остановилось? Разве не вчера написал он траурное стихотворение…
— Какая королева? — спросил он вслух.
— Какая! — Маленький пузатый человечек в светло-голубом шарфе даже отшатнулся, сбоку окинул его зоркими глазами. — Четвертая, австриячка: он уже десять лет на ней женат. Вы разве не знали?
Сервантес не ответил.
— Дон Хуан Австрийский с ним? — спросил он снова.
— Дон Хуан-почему?
— Он когда-то был расположен ко мне.
— Дон Хуан Австрийский умер.
Это поразило Сервантеса, как удар меча. Но почему? Не потому ли, что смерть Дон Хуана разбивала одну из его смутных надежд? Или потому, быть может, что он был одних лет с Дон Хуаном и теперь вдруг узнал, что бурная жизнь ровесника уже отшумела. Иначе какое ему было дело до великолепного тщеславца, до этого последнего пустого и блистательного образа испанского рыцарства?!
Кораблевладелец рассказал. Он был хорошо осведомлен.
Поистине печальная участь! Столь великие разнообразные планы — и такой конец!
Африка, Греция, Генуя — все это было для него недостаточно крупно. Он претендовал на большее: на французскую корону, на английский престол. Наконец его послали в Нидерланды. Здесь тоже смутно мерцала корона. Он погиб. Он должен был погибнуть. Быть может, мастер Франсес этого прямо не сказал — именно поэтому его и послали. В тридцать три года он был истощен, как старик. Только об одном он молил: о могиле подле останков его отца, императора. Это будет воздаяние за все его заслуги.
— Эта просьба была исполнена?
— Эта просьба была исполнена.
— Он умер в Испании?
— Во Фландрии, дон Мигель. В хижине, в открытом поле, среди своих солдат.
— Хорошая смерть.
— Да… — протянул Антон Франсес. — Хорошая смерть. Хотя труп, говорят, был весь черен, словно обугленный. А когда его вскрыли, вместо сердца нашли иссохший комочек.
— Но теперь он лежит в Эскуриале?
— Тело пришлось разрезать на четыре части. Четвертованным вернулся он тайком в Испанию. Так его под конец ненавидели. Да, теперь он лежит в Эскуриале.
Темнело. Приближались скудные огоньки Дении. И Сервантесу казалось, что он после двенадцати лет отсутствия возвращается в Испанию с черного хода.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПЕРВЫЙ ВЕЧЕР
ИЛЬЕ надрывало сердце. Он ожидал найти родителей в скромных условиях, но был потрясен этим логовом из трех темных каморок с земляным полом и с незастекленными окнами, смотрящими в пустынный двор позади Калье де Аточа.
В честь возвращения Мигеля был устроен пир, горячий ужин, нечто редкостно-непривычное для этого дома. Густое варево из мяса и овощей, которое ели костяными ложками, сильно пахло капустой и чесноком. Появилось даже вино. Бокалы был разные. От этой мелочи Мигелю стало почему-то особенно больно.
Больно было смотреть, с какой жадностью нагнулся над тарелкой отец; в это мгновенье он, казалось, забыл о причине их пиршества. Стал он совершенно белым — костлявый маленький старичок, суетливо подвижной и почти совершенно глухой. Мигель испугался, когда ему пришлось кричать, чтоб быть понятым. Спохватившись, что это, быть может, неправильный способ, он стал говорить обычным голосом и лишь с судорожной выразительностью шевелил губами, — ничто не помогало. Ужаснувшись, он скоро совсем замолк. Мать, которая тоже вся как-то сжалась и казалась старухой, хотя ей было немногим больше пятидесяти, приветливо кивала ему, и слезы поминутно увлажняли ее большие сумеречные прекрасные глаза, озаренные колеблющимся пламенем двух свечей.
Он радовался, что увидится с братом Родриго. Но Родриго уехал. Он поступил в свой прежний полк и был теперь в Португалии с королем или «на островах», — на каких именно, точно не знали. Вообще о Родриго говорили неохотно, как если бы он уехал, поссорившись со своими. Мать принялась рассказывать о Луисе… Мигель вздрогнул. Он совершенно забыл о существовании этой исчезнувшей в монастыре сестры, с трудом припомнил он ее духовное имя: сестра Луиса де Велен. Он стал настойчиво расспрашивать, чтобы доставить радость матери. Та выпрямилась рассказывая, — она словно выросла и помолодела.
Монастырь Луисы, называвшийся Ла Имахен, отличался строгостью своих правил. Монахини его, босоногие кармелитки, жили по уставу великой Терезы из Авилы. Они одевались в грубую ткань, спали на соломенных подстилках, питались хлебом и соленой рыбой, проводили долгие дни в молитве и трудах. Мирская радость, мирская приветливость были не для них, они не смели даже руки подать друг другу. Уже много лет жила Луиса по этому уставу. Она была особенно богобоязненной монахиней, отличалась особенной высотой мыслей. Когда в прошлом году старуха Тереза ездила в Толедо, она нарочно отправилась кружным путем, чтобы повидать в Алькала благочестивую сестру Луису Вифлеемскую. И недавно ее сделали, несмотря на ее молодость, помощницей настоятельницы монастыря.
Сервантес разглядывал мать. Ее удивительные глаза лучились, когда она рассказывала о достохвальном самоотречении своего ребенка. Он давно не был в Испании, но как хорошо понимал он еще и теперь, что не ему и не Родриго, а только ей, монастырской затворнице, дано было утолить материнские желания, утешить материнскую гордость… Непомерное! Почти неосуществимое! Таков был его народ. Эта Тереза и ее последовательницы не довольствовались церковной верой, даже и самой строгой. В пылании и восторге раскрывался им путь к чудесам, доступным древнейшей христианской святости. Они стремились разбить все плотины холодного разума и размеренной жизни. Уединенное умерщвление плоти распахивало врата небес. Впереди было безграничное слияние с божеством.
Мигель понимал свою мать. Аскетическая жизнь кармелитки была ее гордостью и утешением. В монастырской доблести ей чудилось воздаяние и искупление мирской жизни остальных ее детей: двух сыновей-солдат, которым за ратными подвигами некогда было думать о спасении души, и старшей дочери, еще менее на это способной.
Она была здесь. Андреа сидела с ними за столом. Это была крепкая женщина лет тридцати шести или тридцати семи, немного уже отяжелевшая, с правильным лицом, к сожалению, сильно попорченным гримом. Покрой ее платья старался казаться модным: строгость талии, рукавов и воротника, непомерно вздувшийся кринолин, щедрая отделка из лент, тесьмы и нашитых жемчужин. Но вблизи это изящество теряло свой блеск: все было дешевое, полунастоящее, да к тому же поношенное.
О ней Мигель знал очень мало. В одном письме, еще в Неаполь, упоминалось о дочке, которой теперь могло быть лет восемь или десять. Называли там вскользь и отца, господина Фитероа, так что Мигель одно время считал сестру замужней. Но года два спустя маленькую племянницу звали уже Констанса де Овандо. Из этого странствующий солдат заключил, что Андреа жила со многими мужчинами и часто меняла любовников. На самом же деле тут было другое; слишком хорошо Мигель знал жизнь, чтоб в этом ошибиться. Для утомленной женщины любовь стала ремеслом, он сразу это почувствовал. Он вздрогнул от боли… Разве не было тут его вины, — во всяком случае, его соучастия? Ведь Андреа, — он это знал, — прислала часть выкупной платы.
Он посмотрел на нее, его взгляд был открыт и сердечен. Она опустила глаза, и ее тяжелое лицо пламенно покраснело. Так же покраснела она, когда недавно упомянули имя Родриго. Уж не вознегодовал ли тот в своей простоте душевной и не вздумал ли устраивать ей сцены? И теперь она боялась того же? Ну так и есть… Она трепетала перед ним, старшим братом. Его сердце болезненно сжалось. Он схватил руку Андреа и крепко стиснул в своей. В то же мгновение Андреа громко разрыдалась и, всхлипывая, склонилась к нему на грудь. Отец недоверчиво покосился на группу и громко потребовал объяснения. Никто не ответил. Мать шевелила губами, что-то невнятно бормоча.
Встав из-за стола, Мигель осмотрелся в жилище. Там нечего было разглядывать. Огонь свечки колыхался над скудной, случайной домашней утварью, над безлюбовно содержащейся мебелью, какая бывает у людей, часто меняющих пристанище. Наконец, таинственно его поманив, отец отпер крошечную каморку. Мигель удивленно смотрел на простейшие медицинские приборы и скляночки.
«Моя лаборатория, — гордо заявил старик, — ты, верно, не ожидал, что в мои годы можно еще переменить науку».
Судебные дела перестали давать ему заработок. Тщетно боролся он в Севилье, Бургосе и Вальядолиде с целой армией ученых соперников. Уступив поле битвы и вернувшись в захолустный Мадрид, он пришел здесь к отважному решению. Кровопускание, очистка кишок, названия пятнадцати лекарств — все это можно было кое-как изучить и под старость. Дело идет превосходно, сообщил он сыну. Секрет успеха — в чрезвычайной дешевизне его лечения. Кровопускание — два реала, в Мадриде даже цирюльник берет дороже. Богатства этим, конечно, не наживешь — пусть его наживают дипломированные обманщики, у которых уже сложился навык высасывать отовсюду проклятое золото. Ну и, разумеется, необходима величайшая секретность.
Мигелю хотелось поскорее броситься в постель, укрыться с головой одеялом, чтоб ничего больше не видеть. Эти жалкие, беспомощные люди ухитрились раздобыть для него немалые деньги! Они и сестра, только что рыдавшая у него на груди, в благодарность за прошение. Прощение? О, поистине, ему есть что прощать! Ведь он так блистательно хвастался всюду своими бесчисленными и отважными подвигами в многокрасочном мире, а этих несчастных довел до того, что у них нет четырех одинаковых бокалов для праздничного стола.
Но там еще стояли неодинаковые эти бокалы, стояло вино. Остальное было убрано. Ожидали его рассказов. Он почувствовал себя преступником. И заметив, что мать, севшая теперь рядом с ним, искоса разглядывает его левую руку, он торопливо отвел и спрятал за спину свой почетный обрубок.
UNICA СORТЕ
В годы плена он иногда мечтал, с каким удовольствием в первое же утро после возвращения он пройдется по хорошо знакомой главной улице Мадрида. Эта предполагаемая прогулка стала для него своего рода символом прибытия на родину.
Но человеческие мечтания редко сбываются полностью. В первое утро была отвратительная погода, холодный ветер стегал дождем грязные переулки. Ему пришлось остаться дома, в родительском нищем жилье, которое в сером свете ноябрьского дня показалось ему еще печальнее, чем вчера, при свечах, и стойко отражать расспросы соседей, приходивших поглазеть на бродягу.
На следующий день, встав на заре, он устремился к Пуэрта дель Сольи не нашел ворот. Их снесли. С чувством неудовольствия и разочарования оглядел он место, где они некогда стояли, и широкую топкую пригородную улицу, начинавшую возникать по ту сторону. Этой дорогой он часто приходил сюда из Алькала, и путь лежал через красивый густой высокоствольный лес, простиравшийся до самых ворот. От леса теперь ничего не осталось. Все вокруг было начисто вырублено. Погоня за строительным материалом не знала ни осторожности, ни расчета.
Но в это утро одно стало ясно вернувшемуся: что Мадрид начинает превращаться в столицу. Двадцать лет нося это название, он в действительности оставался убогим местечком, сплошь состоящим из сомнительных переулков. Королевская причуда Филиппа Второго была вызвана лишь его нелюбовью к великолепному старому Толедо, ненадежному и языческому, где на мавританских улицах все еще звучала арабская речь.
Впрочем, сам он почти не показывался в своей Unica Corte. Все реже покидал он монастырский замок. Здесь он поселил только свой двор.
Двор этот был обширен и дорого стоил. Тысячи людей получали припасы из королевской кладовой. Жаркое, живность и дичь, рыбу, хлеб, масло, фрукты, шоколад и мороженое — все давал им король. Одни свечи, сжигаемые ими, стоили ему шестьдесят тысяч талеров в год.
Можно бы, казалось, ожидать, что нужды столь многочисленных и требовательных обитателей ускорят расцвет промышленности и ремесел. Но этого не замечалось. Все нужное ввозилось из чужих земель. Во всем Мадриде были лишь две маленькие фабрики: одна изготовляла посуду, другая — ковры.
Unica Corte ничего почти не производила, мало работали и другие испанские города. Сокровища с индийских островов, из Мексики и Перу протекали через страну, не оплодотворяя ее, и, чуждые мере земной, изливались в династические начинания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
В середине октября главный прокуратор Хуан Хиль заявил, что он удовлетворен. Двадцать четвертого Мигель Сервантес отплыл в Испанию. Он прожил в Алжире пять лет и один месяц. Сердце его было безрадостно, с трудом еще поднимались крылья его надежды.
Маленький корабль Антона Франсеса увозил, кроме него, еще пятерых недавно освобожденных пленников. Ехал с ними и сам брат Хуан Хиль.
Быстро и легко совершалось плавание. Какая ничтожная канавка отделяла страну рабов от испанского берега! При попутном ветре он показался уже на второй вечер. Могучая горная вершина первой поднялась из вод.
— Монго, — сказал Сервантесу стоявший подле него мастер Франсес. — Бьется у вас сердце?
Сердце Сервантеса билось не сильнее обычного. Недели ожидания, просьб, протоколов опустошили его больше, чем годы опасностей и лишений.
— Монго? — спросил он только. — Где же мы пристанем?
— В Дении, где я живу, — сказал моряк. Мигель не помнил, чтоб ему когда-либо приходилось слышать это название. Верно, крошечное портовое местечко.
Ждет ли его кто-нибудь из родных? Может быть, сестра Андреа? Глухой отец? Он пытался радоваться свиданию. Он принуждал себя верить в будущее и славу, Он еще не был стар.
— Не известно ли вам случайно, мастер Франсес, в Мадриде ли сейчас король?
— Нет, не в Мадриде. Он на португальской границе. Там королева больна чумой. Может быть, теперь уже умерла.
Королева? Какая королева? Разве время остановилось? Разве не вчера написал он траурное стихотворение…
— Какая королева? — спросил он вслух.
— Какая! — Маленький пузатый человечек в светло-голубом шарфе даже отшатнулся, сбоку окинул его зоркими глазами. — Четвертая, австриячка: он уже десять лет на ней женат. Вы разве не знали?
Сервантес не ответил.
— Дон Хуан Австрийский с ним? — спросил он снова.
— Дон Хуан-почему?
— Он когда-то был расположен ко мне.
— Дон Хуан Австрийский умер.
Это поразило Сервантеса, как удар меча. Но почему? Не потому ли, что смерть Дон Хуана разбивала одну из его смутных надежд? Или потому, быть может, что он был одних лет с Дон Хуаном и теперь вдруг узнал, что бурная жизнь ровесника уже отшумела. Иначе какое ему было дело до великолепного тщеславца, до этого последнего пустого и блистательного образа испанского рыцарства?!
Кораблевладелец рассказал. Он был хорошо осведомлен.
Поистине печальная участь! Столь великие разнообразные планы — и такой конец!
Африка, Греция, Генуя — все это было для него недостаточно крупно. Он претендовал на большее: на французскую корону, на английский престол. Наконец его послали в Нидерланды. Здесь тоже смутно мерцала корона. Он погиб. Он должен был погибнуть. Быть может, мастер Франсес этого прямо не сказал — именно поэтому его и послали. В тридцать три года он был истощен, как старик. Только об одном он молил: о могиле подле останков его отца, императора. Это будет воздаяние за все его заслуги.
— Эта просьба была исполнена?
— Эта просьба была исполнена.
— Он умер в Испании?
— Во Фландрии, дон Мигель. В хижине, в открытом поле, среди своих солдат.
— Хорошая смерть.
— Да… — протянул Антон Франсес. — Хорошая смерть. Хотя труп, говорят, был весь черен, словно обугленный. А когда его вскрыли, вместо сердца нашли иссохший комочек.
— Но теперь он лежит в Эскуриале?
— Тело пришлось разрезать на четыре части. Четвертованным вернулся он тайком в Испанию. Так его под конец ненавидели. Да, теперь он лежит в Эскуриале.
Темнело. Приближались скудные огоньки Дении. И Сервантесу казалось, что он после двенадцати лет отсутствия возвращается в Испанию с черного хода.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПЕРВЫЙ ВЕЧЕР
ИЛЬЕ надрывало сердце. Он ожидал найти родителей в скромных условиях, но был потрясен этим логовом из трех темных каморок с земляным полом и с незастекленными окнами, смотрящими в пустынный двор позади Калье де Аточа.
В честь возвращения Мигеля был устроен пир, горячий ужин, нечто редкостно-непривычное для этого дома. Густое варево из мяса и овощей, которое ели костяными ложками, сильно пахло капустой и чесноком. Появилось даже вино. Бокалы был разные. От этой мелочи Мигелю стало почему-то особенно больно.
Больно было смотреть, с какой жадностью нагнулся над тарелкой отец; в это мгновенье он, казалось, забыл о причине их пиршества. Стал он совершенно белым — костлявый маленький старичок, суетливо подвижной и почти совершенно глухой. Мигель испугался, когда ему пришлось кричать, чтоб быть понятым. Спохватившись, что это, быть может, неправильный способ, он стал говорить обычным голосом и лишь с судорожной выразительностью шевелил губами, — ничто не помогало. Ужаснувшись, он скоро совсем замолк. Мать, которая тоже вся как-то сжалась и казалась старухой, хотя ей было немногим больше пятидесяти, приветливо кивала ему, и слезы поминутно увлажняли ее большие сумеречные прекрасные глаза, озаренные колеблющимся пламенем двух свечей.
Он радовался, что увидится с братом Родриго. Но Родриго уехал. Он поступил в свой прежний полк и был теперь в Португалии с королем или «на островах», — на каких именно, точно не знали. Вообще о Родриго говорили неохотно, как если бы он уехал, поссорившись со своими. Мать принялась рассказывать о Луисе… Мигель вздрогнул. Он совершенно забыл о существовании этой исчезнувшей в монастыре сестры, с трудом припомнил он ее духовное имя: сестра Луиса де Велен. Он стал настойчиво расспрашивать, чтобы доставить радость матери. Та выпрямилась рассказывая, — она словно выросла и помолодела.
Монастырь Луисы, называвшийся Ла Имахен, отличался строгостью своих правил. Монахини его, босоногие кармелитки, жили по уставу великой Терезы из Авилы. Они одевались в грубую ткань, спали на соломенных подстилках, питались хлебом и соленой рыбой, проводили долгие дни в молитве и трудах. Мирская радость, мирская приветливость были не для них, они не смели даже руки подать друг другу. Уже много лет жила Луиса по этому уставу. Она была особенно богобоязненной монахиней, отличалась особенной высотой мыслей. Когда в прошлом году старуха Тереза ездила в Толедо, она нарочно отправилась кружным путем, чтобы повидать в Алькала благочестивую сестру Луису Вифлеемскую. И недавно ее сделали, несмотря на ее молодость, помощницей настоятельницы монастыря.
Сервантес разглядывал мать. Ее удивительные глаза лучились, когда она рассказывала о достохвальном самоотречении своего ребенка. Он давно не был в Испании, но как хорошо понимал он еще и теперь, что не ему и не Родриго, а только ей, монастырской затворнице, дано было утолить материнские желания, утешить материнскую гордость… Непомерное! Почти неосуществимое! Таков был его народ. Эта Тереза и ее последовательницы не довольствовались церковной верой, даже и самой строгой. В пылании и восторге раскрывался им путь к чудесам, доступным древнейшей христианской святости. Они стремились разбить все плотины холодного разума и размеренной жизни. Уединенное умерщвление плоти распахивало врата небес. Впереди было безграничное слияние с божеством.
Мигель понимал свою мать. Аскетическая жизнь кармелитки была ее гордостью и утешением. В монастырской доблести ей чудилось воздаяние и искупление мирской жизни остальных ее детей: двух сыновей-солдат, которым за ратными подвигами некогда было думать о спасении души, и старшей дочери, еще менее на это способной.
Она была здесь. Андреа сидела с ними за столом. Это была крепкая женщина лет тридцати шести или тридцати семи, немного уже отяжелевшая, с правильным лицом, к сожалению, сильно попорченным гримом. Покрой ее платья старался казаться модным: строгость талии, рукавов и воротника, непомерно вздувшийся кринолин, щедрая отделка из лент, тесьмы и нашитых жемчужин. Но вблизи это изящество теряло свой блеск: все было дешевое, полунастоящее, да к тому же поношенное.
О ней Мигель знал очень мало. В одном письме, еще в Неаполь, упоминалось о дочке, которой теперь могло быть лет восемь или десять. Называли там вскользь и отца, господина Фитероа, так что Мигель одно время считал сестру замужней. Но года два спустя маленькую племянницу звали уже Констанса де Овандо. Из этого странствующий солдат заключил, что Андреа жила со многими мужчинами и часто меняла любовников. На самом же деле тут было другое; слишком хорошо Мигель знал жизнь, чтоб в этом ошибиться. Для утомленной женщины любовь стала ремеслом, он сразу это почувствовал. Он вздрогнул от боли… Разве не было тут его вины, — во всяком случае, его соучастия? Ведь Андреа, — он это знал, — прислала часть выкупной платы.
Он посмотрел на нее, его взгляд был открыт и сердечен. Она опустила глаза, и ее тяжелое лицо пламенно покраснело. Так же покраснела она, когда недавно упомянули имя Родриго. Уж не вознегодовал ли тот в своей простоте душевной и не вздумал ли устраивать ей сцены? И теперь она боялась того же? Ну так и есть… Она трепетала перед ним, старшим братом. Его сердце болезненно сжалось. Он схватил руку Андреа и крепко стиснул в своей. В то же мгновение Андреа громко разрыдалась и, всхлипывая, склонилась к нему на грудь. Отец недоверчиво покосился на группу и громко потребовал объяснения. Никто не ответил. Мать шевелила губами, что-то невнятно бормоча.
Встав из-за стола, Мигель осмотрелся в жилище. Там нечего было разглядывать. Огонь свечки колыхался над скудной, случайной домашней утварью, над безлюбовно содержащейся мебелью, какая бывает у людей, часто меняющих пристанище. Наконец, таинственно его поманив, отец отпер крошечную каморку. Мигель удивленно смотрел на простейшие медицинские приборы и скляночки.
«Моя лаборатория, — гордо заявил старик, — ты, верно, не ожидал, что в мои годы можно еще переменить науку».
Судебные дела перестали давать ему заработок. Тщетно боролся он в Севилье, Бургосе и Вальядолиде с целой армией ученых соперников. Уступив поле битвы и вернувшись в захолустный Мадрид, он пришел здесь к отважному решению. Кровопускание, очистка кишок, названия пятнадцати лекарств — все это можно было кое-как изучить и под старость. Дело идет превосходно, сообщил он сыну. Секрет успеха — в чрезвычайной дешевизне его лечения. Кровопускание — два реала, в Мадриде даже цирюльник берет дороже. Богатства этим, конечно, не наживешь — пусть его наживают дипломированные обманщики, у которых уже сложился навык высасывать отовсюду проклятое золото. Ну и, разумеется, необходима величайшая секретность.
Мигелю хотелось поскорее броситься в постель, укрыться с головой одеялом, чтоб ничего больше не видеть. Эти жалкие, беспомощные люди ухитрились раздобыть для него немалые деньги! Они и сестра, только что рыдавшая у него на груди, в благодарность за прошение. Прощение? О, поистине, ему есть что прощать! Ведь он так блистательно хвастался всюду своими бесчисленными и отважными подвигами в многокрасочном мире, а этих несчастных довел до того, что у них нет четырех одинаковых бокалов для праздничного стола.
Но там еще стояли неодинаковые эти бокалы, стояло вино. Остальное было убрано. Ожидали его рассказов. Он почувствовал себя преступником. И заметив, что мать, севшая теперь рядом с ним, искоса разглядывает его левую руку, он торопливо отвел и спрятал за спину свой почетный обрубок.
UNICA СORТЕ
В годы плена он иногда мечтал, с каким удовольствием в первое же утро после возвращения он пройдется по хорошо знакомой главной улице Мадрида. Эта предполагаемая прогулка стала для него своего рода символом прибытия на родину.
Но человеческие мечтания редко сбываются полностью. В первое утро была отвратительная погода, холодный ветер стегал дождем грязные переулки. Ему пришлось остаться дома, в родительском нищем жилье, которое в сером свете ноябрьского дня показалось ему еще печальнее, чем вчера, при свечах, и стойко отражать расспросы соседей, приходивших поглазеть на бродягу.
На следующий день, встав на заре, он устремился к Пуэрта дель Сольи не нашел ворот. Их снесли. С чувством неудовольствия и разочарования оглядел он место, где они некогда стояли, и широкую топкую пригородную улицу, начинавшую возникать по ту сторону. Этой дорогой он часто приходил сюда из Алькала, и путь лежал через красивый густой высокоствольный лес, простиравшийся до самых ворот. От леса теперь ничего не осталось. Все вокруг было начисто вырублено. Погоня за строительным материалом не знала ни осторожности, ни расчета.
Но в это утро одно стало ясно вернувшемуся: что Мадрид начинает превращаться в столицу. Двадцать лет нося это название, он в действительности оставался убогим местечком, сплошь состоящим из сомнительных переулков. Королевская причуда Филиппа Второго была вызвана лишь его нелюбовью к великолепному старому Толедо, ненадежному и языческому, где на мавританских улицах все еще звучала арабская речь.
Впрочем, сам он почти не показывался в своей Unica Corte. Все реже покидал он монастырский замок. Здесь он поселил только свой двор.
Двор этот был обширен и дорого стоил. Тысячи людей получали припасы из королевской кладовой. Жаркое, живность и дичь, рыбу, хлеб, масло, фрукты, шоколад и мороженое — все давал им король. Одни свечи, сжигаемые ими, стоили ему шестьдесят тысяч талеров в год.
Можно бы, казалось, ожидать, что нужды столь многочисленных и требовательных обитателей ускорят расцвет промышленности и ремесел. Но этого не замечалось. Все нужное ввозилось из чужих земель. Во всем Мадриде были лишь две маленькие фабрики: одна изготовляла посуду, другая — ковры.
Unica Corte ничего почти не производила, мало работали и другие испанские города. Сокровища с индийских островов, из Мексики и Перу протекали через страну, не оплодотворяя ее, и, чуждые мере земной, изливались в династические начинания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32