В восторге - сайт Wodolei
Корабль не появлялся. У брата не хватило решимости? Несчастье постигло корабль? Уже без надежды бодрствовали они последнюю ночь. Это была лунная ночь на двадцать восьмое сентября. И тут, в одиннадцатом часу, показался корабль.
Увидевшие его упали на колени. Он скользил по совершенно спокойному морю, маленький одномачтовый люгер, с такой незначительной осадкой, что мог причалить к самому берегу. Сервантес мысленно похвалил брата за это, а также за выбор знающего побережье моряка, который с такой уверенностью правил к берегу.
Все простирали руки, подавали знаки, но в полном молчании. Им уже казалось, что они слышат плеск весел в лунной воде.
Вдруг поднялся многоголосый вопль, гортанный, угрожающий и дикий. Невозможно было различить, откуда он прозвучал: с воды или с земли, из уст бессонно таящихся здесь людей.
Корабль удалялся. Кричать они не осмеливались. С остановившимся сердцем смотрел каждый вслед исчезавшему спасителю.
— Друзья, он вернется, — произнес голос Сервантеса, — он ждет удобной минуты.
Но прошло три мучительных дня, пока он вернулся. Пришлось еще раз послать золотильщика за едой. Его не было с ними, когда вновь появился люгер, на заре, перед восходом солнца. Корабль осторожно крейсировал, ожидая знака. На форштевне неясно виднелся силуэт рослого человека без шапки.
Всем не терпелось подать знак и поскорее взойти на борт. Каждая минута была дорога.
— А Дорадор? — спросил Сервантес.
— Но раз его нет!
— Его нет потому, что он рискует за нас своей жизнью, сегодня уже в двадцатый раз.
Но разве они не были правы? Пусть лучше один погибнет, чем все. Ему самому не терпелось подать знак, он изнемогал от нетерпения… Все же он сдержался, этому воспротивилась его фантазия: он представил себе, как золотильщик, запыхавшись, проберется в сад с хлебом, с их хлебом, в руках. Он не найдет никого. Все пусто: пещера, сад и залив, а пятнадцать негодяев уплывают на волю.
Они с ропотом обступили его:
— До каких пор еще ждать?
— Пока солнце не встанет. Он никогда не приходил поздней.
— Дайте хотя бы знак! Знак — еще не отплытие.
— Знак — именно отплытие. Моряк отчалит, как только мы взойдем на борт.
— Он, значит, разумнее вас, — грубо сказал один.
Обидчик был прав. Откуда взялось у него это стремление дойти до крайности, бросить вызов судьбе? У него не было на это права! А теперь он уже и не мог…
Потому что они сами подали знак. Они замахали руками. Они его не послушались. Сервантес перевел дух. Он огляделся. Жан из Наварры бежал из хижины со своим узелком: он решил ехать вместе с ними.
Вдруг в глубине сада послышался треск ломаемых сучьев и топот многих людей. Это был Дали-Мами с ротой вооруженных. Его вел Дорадор в нарядном тюрбане.
Давно ли он затеял предательство, разочаровался ли в предприятии, или вдруг проснувшаяся злая воля толкнула его на такую гнусность, кто мог это знать! Дерзко красовался он подле Дали-Мами, который молча наслаждался происходящим. Это было поистине великолепное зрелище!
Ярость беглецов обратилась против Сервантеса. Столь велика была их ненависть к тому, кто ради верности предателю толкнул их под нож, что они почти позабыли об изменнике, почти даже не испугались. Сжав кулаки, с дикими глазами, неистовствуя и проклиная, они обступили Сервантеса. Тот отстранил исступленных.
— Тебя я готов убить, — сказал он Дорадору, и было в лице этого обреченного на смерть и хрупкого человека нечто такое, что флорентинец скользнул за спины вооруженных и спрятался в чаще.
— Ты никого больше не убьешь, — сказал Дали-Мами. — Перед петлей тебе отрубят и правую руку. А твоим сообщникам — левую, чтоб впредь они были похожи на своего главаря.
— Увечить других — лишний убыток. Вам нет в этом надобности. Ни один человек не отважится на бегство, когда я умру.
Это было сказано с убежденной и убеждающей серьезностью. Он сдался. Ему ничего не удавалось. Он больше не верил в свою звезду.
Он погубил всех этих людей своим упрямством. И впредь он поступил бы так же… Сегодняшнее событие приподняло покров, и перед ним возник в неясных очертаниях закон его жизни. И такая жизнь больше не была ему нужна.
Реис подал знак. Беглецов окружили и погнали к выходу.
Вслед за ними прошмыгнул золотильщик в новом тюрбане, торопясь за вожделенной наградой.
Реис остался с двумя телохранителями. Задумчиво прохаживался он перед молчаливо ждущим Сервантесом, изящно помахивая своей гибкой тростью.
— Что ваш чин, Мигель, и ваша торговая стоимость — вздор, — сказал он, наконец, — это я знаю уже давно. Я только делал вид, что верю этой басне. Но вы еще можете высоко взлететь.
— Вы разумеете виселицу. Я это знаю.
— Один из величайших корсаров, Хорук Барбаросса, брат Хайреддина, был одноруким, как вы!
Сервантес молчал.
— Почему вас тянет к своим? Что вам делать в Испании? Наденьте тюрбан! Я вас освобожу. Я вам дам корабль. Ваша одна рука хорошо вам послужит. Соглашайтесь!
И он протянул ему руку.
Сервантес не взял ее.
— Что вам мешает? Ваш бог? До сих пор он был не особенно милостив к вам. Ваш король? Он вас не знает. Ваши товарищи? Вы сейчас видели, как они оскорбляли вас. Поверьте мне, все эти людишки только на то и созданы, чтобы им проламывать головы.
— Что будет с моими товарищами, реис? Вы их пощадите?
— Оставьте вы этих гадин! Подумайте! Я дважды не стану упрашивать.
Он взглянул в лицо Сервантесу, повернулся, свистнул своим людям, как свищут собак, и ушел, не прибавив ни слова.
Сервантес остался в саду один. Море было пустынно. Люгер ушел в море.
В ближайшие дни Сервантес узнал, что один, самый невинный из всех, Жан из Наварры, все же поплатился жизнью. Его подвесили за ногу. Дали-Мами и чиновник, хозяин садовника, прогуливались взад и вперед перед виселицей и наблюдали, как собственная кровь душила беднягу.
Жизнь Сервантеса в последующие годы была своеобразна, даже удивительна. Многократно достойный смерти в глазах алжирских правителей, он оставался на свободе, и ни один волосок с его головы не упал. Никто не принуждал его к работе. Он жил по-прежнему в баньо. Он мог подолгу пропадать и ночевать где угодно, хоть под звездами; при возвращении стража приветствовала его, как докучного знакомца.
Многоразлично было его общение: рабы всех христианских наречий, матросы реисов, разукрашенные женщины под арками ворот, солдаты, духовенство, ремесленники, чиновники, торгующие и ученые иудеи. Его знали дети. О нем говорили. Что его щадил ужасный Дали-Мами, что он питал к нему своего рода мрачную привязанность, казалось до того удивительным, что многие шептали о колдовстве. Они были не так уж далеки от истины.
У него был заработок, особенно с тех пор, как некоторое количество христианских купцов получило привилегии селиться и вести торговлю в стране.
Торговые дома Валтасара Торреса и Онофре Экзарке были крупнейшими. Так как они вели сложную переписку, их очень выручали услуги Сервантеса.
Он мог быть доволен. Но его сердце не умело уживаться с ненавистью. До сих пор еще не мог он привыкнуть к мучениям вьючных ослов в этой стране. Когда ему случалось встречать в кривом переулке такого крошку с пузатым всадником на спине, который был тяжелей своего животного и обрабатывал ему колючей палкой уже загноившиеся бока, вся кровь бросалась ему в голову, и он готов был ввязаться в драку. Как же он мог спокойно смотреть на зверства короля Гассана, возраставшие с каждым днем? Виселицы никогда не стояли пустыми, земля перед Баб-эль-Уедом превратилась в кровавое болото, наемных палачей не хватало, их число пришлось увеличить, «почти все христиане здесь без ушей, и счастье, если у кого уцелели оба глаза», — писал в эти дни домой один неаполитанец.
Одиночный побег теперь, вероятно, удался бы Сервантесу, потому что никто за ним не следил. Но его целью оставалось освобождение многих. Неудачи его не отпугивали. В этом он искал оправдания своему бытию, плачевно протекавшему без славы и без следа.
Ровно два года спустя после последней попытки предпринял он новую. И теперь, как тогда, шел роковой месяц сентябрь.
Поселившимся здесь торговым людям контракты их строжайше запрещали всякое покровительство христианским рабам; если они нарушали это условие, право их на поселение, их имущество и даже жизнь подвергались опасности. Но купец Онофре Экдарке, валенсиец, богатейший из всех, не устоял против влияния своего однорукого секретаря. Он снарядил для него корабль.
Теперь это не был убогий, маленький люгер, но целый фрегат, стройный, вооруженный, достаточно поместительный, чтоб предоставить кров шестидесяти испанским беглецам. Он прибыл из Картагены и должен был встать на якорь у мыса Матифу, в пяти часах от Алжира — там, где некогда император Карл посадил на корабли свое разбитое войско и сам взошел на палубу последним.
В этом году рамадан совпал почти полностью с христианским сентябрем. Действовать было решено в ночь на двадцать девятое, завершающую месяц поста, ид-ас-сагир, в ночь огней и празднеств. Когда с наступлением темноты начнется великое пиршество, когда насытившиеся, еще пылая от наслаждения, толпами повалят в мечети, чьи распахнутые ворота изливают желтый огонь свечей, повалят, упиваясь гнусаво-пронзительной музыкой и выкрикивая святое имя губами, сальными и блестящими от жирного медового теста, тогда нетрудно будет поодиночке или группами выбраться из шумного разбойничьего города, перелезть через стены, переплыть залив или даже выйти из ворот, безобидно гуляя. Соберутся все на левом берегу Харраша, в часе ходьбы.
Все хранилось в величайшей тайне. В утро, накануне ночи огней, предполагалось каждого оповестить сигналом, что все готово и нет опасности. Этот счастливый сигнал должен был дать всем сам Мигель Сервантес. Все, работая, ждали с ранней зари.
Люди ждали напрасно. Знак не был подан. Никто не видел Сервантеса. Вечером никто не покинул города.
Предательство снова вмешалось в игру, предательство, столь чуждое Сервантесу, что он постоянно забывал о нем в своих расчетах.
Тот, кто его на этот раз совершил из зависти и злобы, был испанец ученого звания, доктор Хуан Бланке де Пас, некогда саламанкский монах-доминиканец. Он был блекло-желт лицом и отвратительно пузат; его вид, взгляд — все вызывало чувство унылой неприязни. Тошнотворны и двусмысленны были его слова, тошнотворен и недвусмыслен запах, шедший изо рта и сопровождавший их. Свойством своим он был известен даже в этом городе, полном немытых рабов, и когда кто-нибудь говорил о Вонючем, каждый знал, о ком шла речь. При этом его мучило неутолимое желание нравиться и приобретать друзей. Он злобно ненавидел Сервантеса, привлекательного, расторопного человека, окруженного всеобщим удивлением. Лишь для того чтобы предать, вмешался он в планы бегства. В предпоследний день он сообщил все, что знал, королю Гассану-Венециано.
Мигель, предупрежденный друзьями из Дженины, — он имел их повсюду, пробрался задними переулками к дому купца Экзарке. Экзарке чуть не умер от испуга.
Все его достоинство, все благообразие богатого господина мгновенно покинули его.
— Кому известно мое имя? — было его первое слово. — Кому, кроме вас? Вы мне клялись, что его никто не узнает.
— Никто его и не знает, дон Онофре.
— Вы клянетесь в этом святой девой и своим спасением?
— Не тревожьтесь!
— Не тревожьтесь! Да вы сами выкрикнете мое имя, когда они начнут вам дробить руки и ноги или вытягивать их из суставов.
Он закрыл лицо обеими руками и прислонился к стене. Сервантес ждал.
— Это свыше сил человеческих, — услышал он, наконец, слабый голос. Вы не сумеете молчать. Исчезните!
— Исчезнуть? Как так, Онофре?
— Именно так. Я пойду к реису. Я заплачу, что он требует. Вы будете выкуплены, вместе с вами исчезнет и опасность. Вы мне оставите расписку в этих деньгах.
— Это была бы ложная расписка, Онофре. Я никогда не смог бы расплатиться. Да это и бессмысленно. Ведь подобный поступок как раз и навлечет на вас подозрение.
— Вы не хотите? — спросил Экзарке с лицом, поглупевшим от изумления и страха. — Чего же вы тогда хотите? Издохнуть под пыткой?
— Онофре, до этого не дойдет.
До этого не дошло. Он спрятался. Он нашел убежище в самом сердце города, в оживленнейшей его части, на торговой улице. Здесь он три дня сидел в подвале у одного еврейского штопальщика, которому когда-то оказал услугу, и раздумывал над своей участью.
Разве, в сущности, не прав был Экзарке, когда он казался поглупевшим от удивления? Что заставляло его вечно ходить по острию, вновь и вновь, и с каждым разом все ожесточеннее бросать вызов судьбе? Откуда эта непостижимая уверенность, что и теперь он не погибнет, что все минует, не коснувшись его? Где то неизвестное, ради которого он был храним? Он наклонился над самим собой, как над водой, и ничего не увидел в глубине.
Ему было тесно в норе. Над головой торговались заказчики, и несметное семейство его хозяина вело слишком выразительные разговоры. Дважды в день ему приносили перенасыщенную пряностями еду; каморка его насквозь пропахла луком.
Принявшись за только что спущенный ему полуденный завтрак, он вдруг задержал кусок во рту, потому что из переулка донеслось к нему громкое выкрикивание его имени, сопровождавшееся скрипучей трещоткой публичного глашатая:
— Разыскивается раб Мигель Сервантес. Он повинен в преступлении, и тот, кто его укрывает, поплатится жизнью…
Снова трещотка — и тишина.
Приподнялась дверь в потолке. На светлом фоне четко обрисовалась круглая голова и бородка хозяина-еврея.
— Я слышал, Элиас, — сказал Сервантес, — я ухожу.
Наверху он прощальным и как бы благословляющим жестом коснулся головок двух старших мальчиков — коснулся почетно искалеченной левой рукой — и мгновение спустя стоял у всех на виду перед Джениной.
Площадь была окружена вооруженными стражниками короля Гассана. Его схватили. Ему связали руки за спиной. Ему накинули петлю на шею, как приговоренному к виселице. Он был втащен внутрь и тотчас же приведен к Гассану-Венециано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Увидевшие его упали на колени. Он скользил по совершенно спокойному морю, маленький одномачтовый люгер, с такой незначительной осадкой, что мог причалить к самому берегу. Сервантес мысленно похвалил брата за это, а также за выбор знающего побережье моряка, который с такой уверенностью правил к берегу.
Все простирали руки, подавали знаки, но в полном молчании. Им уже казалось, что они слышат плеск весел в лунной воде.
Вдруг поднялся многоголосый вопль, гортанный, угрожающий и дикий. Невозможно было различить, откуда он прозвучал: с воды или с земли, из уст бессонно таящихся здесь людей.
Корабль удалялся. Кричать они не осмеливались. С остановившимся сердцем смотрел каждый вслед исчезавшему спасителю.
— Друзья, он вернется, — произнес голос Сервантеса, — он ждет удобной минуты.
Но прошло три мучительных дня, пока он вернулся. Пришлось еще раз послать золотильщика за едой. Его не было с ними, когда вновь появился люгер, на заре, перед восходом солнца. Корабль осторожно крейсировал, ожидая знака. На форштевне неясно виднелся силуэт рослого человека без шапки.
Всем не терпелось подать знак и поскорее взойти на борт. Каждая минута была дорога.
— А Дорадор? — спросил Сервантес.
— Но раз его нет!
— Его нет потому, что он рискует за нас своей жизнью, сегодня уже в двадцатый раз.
Но разве они не были правы? Пусть лучше один погибнет, чем все. Ему самому не терпелось подать знак, он изнемогал от нетерпения… Все же он сдержался, этому воспротивилась его фантазия: он представил себе, как золотильщик, запыхавшись, проберется в сад с хлебом, с их хлебом, в руках. Он не найдет никого. Все пусто: пещера, сад и залив, а пятнадцать негодяев уплывают на волю.
Они с ропотом обступили его:
— До каких пор еще ждать?
— Пока солнце не встанет. Он никогда не приходил поздней.
— Дайте хотя бы знак! Знак — еще не отплытие.
— Знак — именно отплытие. Моряк отчалит, как только мы взойдем на борт.
— Он, значит, разумнее вас, — грубо сказал один.
Обидчик был прав. Откуда взялось у него это стремление дойти до крайности, бросить вызов судьбе? У него не было на это права! А теперь он уже и не мог…
Потому что они сами подали знак. Они замахали руками. Они его не послушались. Сервантес перевел дух. Он огляделся. Жан из Наварры бежал из хижины со своим узелком: он решил ехать вместе с ними.
Вдруг в глубине сада послышался треск ломаемых сучьев и топот многих людей. Это был Дали-Мами с ротой вооруженных. Его вел Дорадор в нарядном тюрбане.
Давно ли он затеял предательство, разочаровался ли в предприятии, или вдруг проснувшаяся злая воля толкнула его на такую гнусность, кто мог это знать! Дерзко красовался он подле Дали-Мами, который молча наслаждался происходящим. Это было поистине великолепное зрелище!
Ярость беглецов обратилась против Сервантеса. Столь велика была их ненависть к тому, кто ради верности предателю толкнул их под нож, что они почти позабыли об изменнике, почти даже не испугались. Сжав кулаки, с дикими глазами, неистовствуя и проклиная, они обступили Сервантеса. Тот отстранил исступленных.
— Тебя я готов убить, — сказал он Дорадору, и было в лице этого обреченного на смерть и хрупкого человека нечто такое, что флорентинец скользнул за спины вооруженных и спрятался в чаще.
— Ты никого больше не убьешь, — сказал Дали-Мами. — Перед петлей тебе отрубят и правую руку. А твоим сообщникам — левую, чтоб впредь они были похожи на своего главаря.
— Увечить других — лишний убыток. Вам нет в этом надобности. Ни один человек не отважится на бегство, когда я умру.
Это было сказано с убежденной и убеждающей серьезностью. Он сдался. Ему ничего не удавалось. Он больше не верил в свою звезду.
Он погубил всех этих людей своим упрямством. И впредь он поступил бы так же… Сегодняшнее событие приподняло покров, и перед ним возник в неясных очертаниях закон его жизни. И такая жизнь больше не была ему нужна.
Реис подал знак. Беглецов окружили и погнали к выходу.
Вслед за ними прошмыгнул золотильщик в новом тюрбане, торопясь за вожделенной наградой.
Реис остался с двумя телохранителями. Задумчиво прохаживался он перед молчаливо ждущим Сервантесом, изящно помахивая своей гибкой тростью.
— Что ваш чин, Мигель, и ваша торговая стоимость — вздор, — сказал он, наконец, — это я знаю уже давно. Я только делал вид, что верю этой басне. Но вы еще можете высоко взлететь.
— Вы разумеете виселицу. Я это знаю.
— Один из величайших корсаров, Хорук Барбаросса, брат Хайреддина, был одноруким, как вы!
Сервантес молчал.
— Почему вас тянет к своим? Что вам делать в Испании? Наденьте тюрбан! Я вас освобожу. Я вам дам корабль. Ваша одна рука хорошо вам послужит. Соглашайтесь!
И он протянул ему руку.
Сервантес не взял ее.
— Что вам мешает? Ваш бог? До сих пор он был не особенно милостив к вам. Ваш король? Он вас не знает. Ваши товарищи? Вы сейчас видели, как они оскорбляли вас. Поверьте мне, все эти людишки только на то и созданы, чтобы им проламывать головы.
— Что будет с моими товарищами, реис? Вы их пощадите?
— Оставьте вы этих гадин! Подумайте! Я дважды не стану упрашивать.
Он взглянул в лицо Сервантесу, повернулся, свистнул своим людям, как свищут собак, и ушел, не прибавив ни слова.
Сервантес остался в саду один. Море было пустынно. Люгер ушел в море.
В ближайшие дни Сервантес узнал, что один, самый невинный из всех, Жан из Наварры, все же поплатился жизнью. Его подвесили за ногу. Дали-Мами и чиновник, хозяин садовника, прогуливались взад и вперед перед виселицей и наблюдали, как собственная кровь душила беднягу.
Жизнь Сервантеса в последующие годы была своеобразна, даже удивительна. Многократно достойный смерти в глазах алжирских правителей, он оставался на свободе, и ни один волосок с его головы не упал. Никто не принуждал его к работе. Он жил по-прежнему в баньо. Он мог подолгу пропадать и ночевать где угодно, хоть под звездами; при возвращении стража приветствовала его, как докучного знакомца.
Многоразлично было его общение: рабы всех христианских наречий, матросы реисов, разукрашенные женщины под арками ворот, солдаты, духовенство, ремесленники, чиновники, торгующие и ученые иудеи. Его знали дети. О нем говорили. Что его щадил ужасный Дали-Мами, что он питал к нему своего рода мрачную привязанность, казалось до того удивительным, что многие шептали о колдовстве. Они были не так уж далеки от истины.
У него был заработок, особенно с тех пор, как некоторое количество христианских купцов получило привилегии селиться и вести торговлю в стране.
Торговые дома Валтасара Торреса и Онофре Экзарке были крупнейшими. Так как они вели сложную переписку, их очень выручали услуги Сервантеса.
Он мог быть доволен. Но его сердце не умело уживаться с ненавистью. До сих пор еще не мог он привыкнуть к мучениям вьючных ослов в этой стране. Когда ему случалось встречать в кривом переулке такого крошку с пузатым всадником на спине, который был тяжелей своего животного и обрабатывал ему колючей палкой уже загноившиеся бока, вся кровь бросалась ему в голову, и он готов был ввязаться в драку. Как же он мог спокойно смотреть на зверства короля Гассана, возраставшие с каждым днем? Виселицы никогда не стояли пустыми, земля перед Баб-эль-Уедом превратилась в кровавое болото, наемных палачей не хватало, их число пришлось увеличить, «почти все христиане здесь без ушей, и счастье, если у кого уцелели оба глаза», — писал в эти дни домой один неаполитанец.
Одиночный побег теперь, вероятно, удался бы Сервантесу, потому что никто за ним не следил. Но его целью оставалось освобождение многих. Неудачи его не отпугивали. В этом он искал оправдания своему бытию, плачевно протекавшему без славы и без следа.
Ровно два года спустя после последней попытки предпринял он новую. И теперь, как тогда, шел роковой месяц сентябрь.
Поселившимся здесь торговым людям контракты их строжайше запрещали всякое покровительство христианским рабам; если они нарушали это условие, право их на поселение, их имущество и даже жизнь подвергались опасности. Но купец Онофре Экдарке, валенсиец, богатейший из всех, не устоял против влияния своего однорукого секретаря. Он снарядил для него корабль.
Теперь это не был убогий, маленький люгер, но целый фрегат, стройный, вооруженный, достаточно поместительный, чтоб предоставить кров шестидесяти испанским беглецам. Он прибыл из Картагены и должен был встать на якорь у мыса Матифу, в пяти часах от Алжира — там, где некогда император Карл посадил на корабли свое разбитое войско и сам взошел на палубу последним.
В этом году рамадан совпал почти полностью с христианским сентябрем. Действовать было решено в ночь на двадцать девятое, завершающую месяц поста, ид-ас-сагир, в ночь огней и празднеств. Когда с наступлением темноты начнется великое пиршество, когда насытившиеся, еще пылая от наслаждения, толпами повалят в мечети, чьи распахнутые ворота изливают желтый огонь свечей, повалят, упиваясь гнусаво-пронзительной музыкой и выкрикивая святое имя губами, сальными и блестящими от жирного медового теста, тогда нетрудно будет поодиночке или группами выбраться из шумного разбойничьего города, перелезть через стены, переплыть залив или даже выйти из ворот, безобидно гуляя. Соберутся все на левом берегу Харраша, в часе ходьбы.
Все хранилось в величайшей тайне. В утро, накануне ночи огней, предполагалось каждого оповестить сигналом, что все готово и нет опасности. Этот счастливый сигнал должен был дать всем сам Мигель Сервантес. Все, работая, ждали с ранней зари.
Люди ждали напрасно. Знак не был подан. Никто не видел Сервантеса. Вечером никто не покинул города.
Предательство снова вмешалось в игру, предательство, столь чуждое Сервантесу, что он постоянно забывал о нем в своих расчетах.
Тот, кто его на этот раз совершил из зависти и злобы, был испанец ученого звания, доктор Хуан Бланке де Пас, некогда саламанкский монах-доминиканец. Он был блекло-желт лицом и отвратительно пузат; его вид, взгляд — все вызывало чувство унылой неприязни. Тошнотворны и двусмысленны были его слова, тошнотворен и недвусмыслен запах, шедший изо рта и сопровождавший их. Свойством своим он был известен даже в этом городе, полном немытых рабов, и когда кто-нибудь говорил о Вонючем, каждый знал, о ком шла речь. При этом его мучило неутолимое желание нравиться и приобретать друзей. Он злобно ненавидел Сервантеса, привлекательного, расторопного человека, окруженного всеобщим удивлением. Лишь для того чтобы предать, вмешался он в планы бегства. В предпоследний день он сообщил все, что знал, королю Гассану-Венециано.
Мигель, предупрежденный друзьями из Дженины, — он имел их повсюду, пробрался задними переулками к дому купца Экзарке. Экзарке чуть не умер от испуга.
Все его достоинство, все благообразие богатого господина мгновенно покинули его.
— Кому известно мое имя? — было его первое слово. — Кому, кроме вас? Вы мне клялись, что его никто не узнает.
— Никто его и не знает, дон Онофре.
— Вы клянетесь в этом святой девой и своим спасением?
— Не тревожьтесь!
— Не тревожьтесь! Да вы сами выкрикнете мое имя, когда они начнут вам дробить руки и ноги или вытягивать их из суставов.
Он закрыл лицо обеими руками и прислонился к стене. Сервантес ждал.
— Это свыше сил человеческих, — услышал он, наконец, слабый голос. Вы не сумеете молчать. Исчезните!
— Исчезнуть? Как так, Онофре?
— Именно так. Я пойду к реису. Я заплачу, что он требует. Вы будете выкуплены, вместе с вами исчезнет и опасность. Вы мне оставите расписку в этих деньгах.
— Это была бы ложная расписка, Онофре. Я никогда не смог бы расплатиться. Да это и бессмысленно. Ведь подобный поступок как раз и навлечет на вас подозрение.
— Вы не хотите? — спросил Экзарке с лицом, поглупевшим от изумления и страха. — Чего же вы тогда хотите? Издохнуть под пыткой?
— Онофре, до этого не дойдет.
До этого не дошло. Он спрятался. Он нашел убежище в самом сердце города, в оживленнейшей его части, на торговой улице. Здесь он три дня сидел в подвале у одного еврейского штопальщика, которому когда-то оказал услугу, и раздумывал над своей участью.
Разве, в сущности, не прав был Экзарке, когда он казался поглупевшим от удивления? Что заставляло его вечно ходить по острию, вновь и вновь, и с каждым разом все ожесточеннее бросать вызов судьбе? Откуда эта непостижимая уверенность, что и теперь он не погибнет, что все минует, не коснувшись его? Где то неизвестное, ради которого он был храним? Он наклонился над самим собой, как над водой, и ничего не увидел в глубине.
Ему было тесно в норе. Над головой торговались заказчики, и несметное семейство его хозяина вело слишком выразительные разговоры. Дважды в день ему приносили перенасыщенную пряностями еду; каморка его насквозь пропахла луком.
Принявшись за только что спущенный ему полуденный завтрак, он вдруг задержал кусок во рту, потому что из переулка донеслось к нему громкое выкрикивание его имени, сопровождавшееся скрипучей трещоткой публичного глашатая:
— Разыскивается раб Мигель Сервантес. Он повинен в преступлении, и тот, кто его укрывает, поплатится жизнью…
Снова трещотка — и тишина.
Приподнялась дверь в потолке. На светлом фоне четко обрисовалась круглая голова и бородка хозяина-еврея.
— Я слышал, Элиас, — сказал Сервантес, — я ухожу.
Наверху он прощальным и как бы благословляющим жестом коснулся головок двух старших мальчиков — коснулся почетно искалеченной левой рукой — и мгновение спустя стоял у всех на виду перед Джениной.
Площадь была окружена вооруженными стражниками короля Гассана. Его схватили. Ему связали руки за спиной. Ему накинули петлю на шею, как приговоренному к виселице. Он был втащен внутрь и тотчас же приведен к Гассану-Венециано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32