https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-dlinnym-izlivom/
Ты уже начал забывать о болезни Хансена – об этом мечтают все, вернувшиеся в общество, – а тут это назойливое напоминание. Все равно что разбудить уснувшего ребенка.
Я хотел бы забыть о болезни, сделав первый шаг за ворота лепрозория. «Ты не больной, не пациент, ты просто инвалид», – много раз внушал я себе. Однако в чем-то я, видно, просчитался. В клинике больные руки и ноги не слишком большая помеха, но, когда покидаешь лепрозорий, это становится особенно ощутимым. Зайдешь в кафе выпить чашку кофе, но и эта минута отдыха не передышка – я не мог разорвать пакетик с сахаром иначе как зубами, точно дитя. Сколько раз в автобусе я ронял монетки на пол! Ладони мои были негнущимися, словно лопаточки для риса. Монеты легко выскальзывали из рук, проваливаясь между скрюченными пальцами. Кончики пальцев ничего не чувствовали, и вытащить мелочь из кошелька было до крайности трудным делом. Монету, упавшую на пол, я ни за что не мог поднять, мне бы не удалось это сделать даже ценой больших усилий. Если в автобусе был кондуктор, я всякий раз передавал ему кошелек, чтобы он сам взял плату за проезд.
Такие житейские мелочи ужасно утомляют. Мы с Сугатой оба были возвращенцами, но между нами была огромная разница. У него не было необходимости открываться кому бы то ни было в своей болезни, мне же невозможно было это скрыть.
– Простите, заставил вас ждать. – Передо мной стоял Киёмидзу. Он держал конверт из коричневой оберточной бумаги.
– Я посоветовался с директором издательства. Мне очень жаль, но мы не сможем принять вас на работу. Сочувствую, но, пожалуйста, подыщите что-нибудь более подходящее… – выговорил Киёмидзу, не поднимая глаз. В его словах и поведении сквозило беспокойство – ему не хотелось травмировать меня. – Здесь кое-что… Это вам. Деньги на обед и транспортные расходы. – Киёмидзу положил передо мной конверт.
Всем моим существом овладела страшная усталость. В вялом изнеможении я подыскивал слова, какие следовало бы произнести. У меня вдруг заныла лодыжка левой ноги.
– Позвольте только спросить, – начал я хрипло, и Киёмидзу, сохраняя выдержку, опустился на диван. Он сложил между колен красивые руки с голубыми жилками.
– Почему мне отказано, по какой причине?
Киёмидзу бросил на меня быстрый взгляд:
– У нас ведь маленькое газетное издательство, и, если бы вы стали у нас работать, вам пришлось бы рыскать в поисках информации, пришлось бы делать все наравне с другими. У вас плохо с руками, вы ими не владеете, мы и подумали, что вам физически не годится эта работа…
– И все же позвольте мне попробовать хоть неделю, хоть десять дней, неважно, по силам мне это или нет…
Киёмидзу слегка скривил губы.
– Н-да, но… – На лице его появилась саркастическая усмешка. Заметив это, я вдруг почувствовал себя униженным.
– Причина отказа, значит, в том, что я физически не справлюсь?
– Нет, пожалуй, кое-что и кроме этого…
– Что же?
– Видите ли, я не могу вам сказать.
– Дело в том, что я – бывший прокаженный?
Киёмидзу молчал. Его молчание недвусмысленно подтверждало мои слова. Со дна унижения вскипел гнев. Я бессознательно схватил со стола чашку. В ней оставалось немного чая, того, что наливал мне Ямада. С чашкой в руке я поднялся.
– Что вы делаете?! – Киёмидзу, бледный, смотрел на меня. Его голос привел меня в чувство. Порыв швырнуть в него чашкой прошел. Рука, которой я зажал чашку, мелко дрожала. Я хотел было поставить чашку на стол, но, видимо, сжимал ее слишком сильно, она, как приклеенная, никак не отделялась от руки. Я хотел опустить ее тихонько, однако в ней, по-видимому, была трещина, и чашка с треском раскололась надвое. Чай, стекая с края стола, начал капать мне на ботинки. По белому излому черепка – я все еще держал его в руке – красной ниточкой побежала кровь. Боли я не чувствовал.
Киёмидзу, очнувшись, вскочил.
– Сию минуту, чем-нибудь прижечь…
Я хрипло, точно давясь словами, произнес:
– Не надо ничего. Прошу извинения… – Отдирая один за другим пальцы, я положил черепок на стол. Ощущения мои притупились. Для искалеченной руки, где и кожа истончилась, все это было нормальным. Из среднего пальца хлестала кровь. Окровавленной рукой я схватил послужной список, лежавший на газетах, и конверт из оберточной бумаги. Оставив ошеломленного Киёмидзу, я покинул издательство «Хинодэ».
С неба, затянутого облаками, просачивался слабый солнечный свет. Из ближайшего магазина грампластинок доносился поющий женский голос, надрывный, точно женщине было трудно петь. Голос смешивался с ревом машин и автобусов. У входа в универмаг шла распродажа яблок по 50 иен за кучку, лежала переспелая хурма, величиной с пинг-понговые шарики. Она была насыпана в тарелочки, стоявшие поверх корзинок с яблоками. Мимо, смеясь, прошли две молоденькие женщины в синих форменных костюмах. Этот обычный городской пейзаж я видел удивительно отчетливо. Мчались машины и трамваи, смеясь и болтая, спешили люди, но ко мне все это не имело никакого отношения.
Я выходил из дому с предчувствием, что эта встреча закончится провалом. Не то чтобы у меня совсем не было надежды, просто она была совсем слабенькая – я уже приобрел привычку ожидать худшего.
Когда поиски работы заканчивались неудачей, меня, точно густой туман, обволакивали и отвращение к самому себе, и безнадежные мысли о том, что все напрасно, я чувствовал изнеможение, силы покидали меня.
– Послушайте, у вас кровь на руке… – Передо мной стояла женщина средних лет с хозяйственной сумкой. Это случилось у перехода на перекрестке.
– Да, – кивнул я ей. Кровь из ранки окрасила конверт и послужной список, которые я сжимал рукой, но похоже было, что она уже не сочится. Женщина с сомнением переводила взгляд с моей руки на лицо, вдруг выражение ее сделалось напряженным, и она быстрым шагом пошла от меня прочь. Конечно, ей показалось странным и подозрительным, что я не вытираю кровь.
Безо всякой цели я свернул в переулок, где теснились бары, рыбные закусочные, «собая» – ресторанчики, где подают лапшу из гречневой муки. Из столовой с белой матерчатой шторкой над дверью доносился аромат свиных отбивных. Я наконец ощутил голод. С утра я не ел ничего, кроме куска хлеба, который оставил мне Сугата. В конверте были деньги, и в кошельке у меня лежало иен двести-триста, но мне не захотелось под эти шторки, и я прошел мимо, волоча ногу, боль в которой сделалась нестерпимой. Идти было некуда. Я не мог придумать, что же теперь делать. Может быть, завтра силы вернутся ко мне и я сумею собраться с духом… Снова отправлюсь на поиски работы… Мне уже стало казаться, что найти работу сложнее, чем выиграть в лотерею. Сегодня мне некуда возвращаться, кроме квартиры Сугаты. Завтра же… Странно, что, несмотря на все случившееся, все же – в который раз! – наступит завтра.
Я проходил в это время мимо маленького садика перед зданием зеленого театра «Тосима». Через пролом в железной ограде я вошел внутрь. Так же, как в садике перед Бюро по трудоустройству, здесь были качели и детская горка, стояло несколько каменных скамеек. На одной из них в лучах слабого солнца сидела влюбленная парочка. По временам девушка смеялась, прислоняясь к юноше и покачивая ногой, видневшейся из-под темно-синего пальто. В песочнице в углу играли ребятишки. Под ногами у них валялись маленький красный совок, игрушечный самосвал, испачканный резиновый мяч и тряпичная собака. В центре садика было несколько круглых цветочных клумб, обнесенных бордюром из цемента. Цветы засохли, и на земле лежали только останки коричневых листьев и стеблей. Я присел на бордюр клумбы. Сквозь разрыв в облаках ярко блеснул солнечный луч, но дунул ветер – и сразу же похолодало. Я накинул поношенный пыльник, который нес в руке. Только сейчас я ощутил холод.
Положив на колени окровавленный конверт, я раскрыл его. Там оказалась купюра в пятьсот иен. Конверт промок насквозь, и лицо Ивакура Томоми, изображенного на банкноте, окрасилось красным. На меня вдруг нахлынула тоска. Я не смог отказаться от конверта, который мне дал Киёмидзу, может быть, это вылезла наружу низость, подсознательно владевшая мной? До сих пор мне ни разу не оплатили и расходов на транспорт, даже на приеме в крупных фирмах. Ясно, что деньги были выданы из милости. Я всегда отвергал сострадание и милосердие. Не из гордыни ли и самолюбия? Это была всего лишь застывшая поза – выпятив грудь, – но если бы не это, я бы, вероятно, сломался. В машинальном движении, каким я схватил конверт, где-то на границе сознания мелькнуло – нет ли в моем поведении бессмысленной наивности?
Я положил деньги в кошелек. Чистым местом послужного списка отер кровь с руки. Потом скатал его в комок вместе с конвертом и сунул в карман. На пальце вновь выступила кровь, видно, жесткий край бумаги разбередил ранку. Кровь вскипела, но на холодном воздухе быстро загустела и больше не сочилась. Облака заволокли солнце, и в лицо мне дунул холодный ветер. Парочка на скамейке прекратила беседу и двинулась к выходу из сада, тесно прижавшись друг к другу. Дети, прежде игравшие в песочнице, теперь столпились на горке, подняв страшный гвалт. Показалась фигура старого бродяги, одетого в потрепанную шинель, полы ее волочились по земле. Возле скамьи, где сидели влюбленные, он поднял окурок и сунул его в бумажный пакет.
Я встал. В этот момент я заметил у себя под ногами какую-то черную тряпку. Машинально я поднял ее, это оказался старый мужской носок. Одноцветный темно-синий нейлоновый носок, протертый до дыр на пальцах, с пяткой, заношенной до блеска. Вероятно, кто-то выбросил его, носить было уже невозможно.
Я не мог не вспомнить одно морозное зимнее утро четыре года назад. Это было воспоминание о моем друге Оцуке, которого сожгли в крематории, и о рабочем, обменявшем носки на тарелку «одэн».
В тот день я провел здесь больше двух часов, болтаясь, как и сегодня, без дела.
Друг моих школьных лет Оцука умер в лепрозории в городе Хигасимураяма. После похорон я выехал оттуда первым поездом, чтобы вернуться в клинику в Гумме. Но, доехав до Икэбукуро, передумал – мне захотелось взглянуть на маленькую прессовальную фабрику, где работал Оцука, хотя времени у меня было совсем мало. Минутах в пяти ходьбы от восточного выхода с вокзала я свернул направо в закоулок и сразу увидел эту фабричку, малюсенькое предприятие, где работало менее десяти человек. Еще не было семи утра, металлические шторы были опущены, а окна второго этажа забраны ставнями. Из щели для почты торчали газеты, в голубом ящичке для молока, висевшем на столбе, виднелись горлышки двух молочных бутылок. Выше болталась жестяная вывеска с названием фабрики.
Я учился с Оцукой в Хигасимураяме с четвертого класса начальной школы. После окончания войны болезнь моя прогрессировала, в то время как состояние Оцуки оставалось прежним. Незадолго до того, как меня перевели в клинику на острове во Внутреннем море, он вернулся в общество. Года на два наша связь прервалась, а как раз накануне окончания школы Оцука совершенно неожиданно навестил меня. У него наступил рецидив, и он думал подлечиться, но в Хигасимураяму ему ехать не хотелось. Не без трудностей Оцука поступил на лечение в наш лепрозорий, а года через два вновь покинул его. Формально он не был «возвращенцем», а просто взял долговременный отпуск для поездки на родину. В Токио он и поступил на эту фабричку. Я в то время был уже в Гумме, там и нашла меня его открытка.
Из телеграммы, извещавшей о смерти, я узнал, что он трижды возвращался в клинику.
В Хигасимураяму я приехал, когда кремация уже закончилась. Умер он от острого гепатита. Не послушав врача, он почти месяц пролежал дома, когда же его доставили в лепрозорий, болезнь оказалась слишком запущенной.
Взглянув на фабрику, я понял, что мне трудно сразу покинуть это место, и решил пройтись по окрестностям, где Оцука, должно быть, ходил каждый день. Добравшись до этого садика, я в рассеянности присел на цементную ограду. В руках у меня была золотистая зажигалка, принадлежавшая моему покойному другу.
В детстве Оцука, крепкий малый, обладал большой физической силой и при этом был способным и в учении. В общежитии, где мы жили, поселилось несколько взрослых, проходивших курс обязательного всеобщего обучения, но и перед ними, если случалось ссориться, Оцука никогда не пасовал.
В шестом классе у меня стало хуже с руками и ногами, я сделался мнительным, обижался по всякому поводу. С какой досадой и завистью смотрел я на кукурузу и бататы, которые более здоровые ребята получали в качестве вознаграждения за помощь на огородных работах! Во дворе общежития ставили переносную печурку, и они с шумом и гамом стряпали что-то из своей добычи, заработанной детским трудом, тут же все поедая. Иногда это были каштаны, собранные в ближайшем лесу, иногда желтые плоды гинкго, грибы, или змея, или пиявки.
Еды катастрофически не хватало. Утром и вечером нам давали только по чашке рису с гаоляном или соевыми бобами, в обед – ломоть черствого кукурузного хлеба, водянистый батат или кусок тыквы.
Я и сейчас не в силах забыть этого. Как-то раз я поднял незрелый плод хурмы под деревом неподалеку от общежития.
– Дурак! – Раздалось у меня над головой. Взглянув наверх, я увидел, что на дерево взобрался один из наших ребят. Хурму, которую я поднял, он сбил с дерева, орудуя короткой бамбуковой палкой. Это был паренек по фамилии Хагино, на год старше меня. Он соскользнул с дерева и стукнул меня по щеке палкой. Я было извинился, но он продолжал колотить меня, на лице у меня выступила кровь. Он бил меня по рукам, которыми я закрывал лицо. Поражение в войне и разруха, последовавшая за этим, ожесточили детские души.
Один только Оцука был добр ко мне. Иногда он отдавал мне часть заработанного, хотя неписаный кодекс запрещал ему делиться открыто. В то время девизом подростков было «не работаешь – не ешь».
После школы Оцука вошел в бейсбольную команду лепрозория и через пару лет стал выдающимся «питчером» – подающим. Наши бейсболисты сражались с командами ближайшего завода и больницы, и те всегда уходили с позором.
1 2 3 4 5 6
Я хотел бы забыть о болезни, сделав первый шаг за ворота лепрозория. «Ты не больной, не пациент, ты просто инвалид», – много раз внушал я себе. Однако в чем-то я, видно, просчитался. В клинике больные руки и ноги не слишком большая помеха, но, когда покидаешь лепрозорий, это становится особенно ощутимым. Зайдешь в кафе выпить чашку кофе, но и эта минута отдыха не передышка – я не мог разорвать пакетик с сахаром иначе как зубами, точно дитя. Сколько раз в автобусе я ронял монетки на пол! Ладони мои были негнущимися, словно лопаточки для риса. Монеты легко выскальзывали из рук, проваливаясь между скрюченными пальцами. Кончики пальцев ничего не чувствовали, и вытащить мелочь из кошелька было до крайности трудным делом. Монету, упавшую на пол, я ни за что не мог поднять, мне бы не удалось это сделать даже ценой больших усилий. Если в автобусе был кондуктор, я всякий раз передавал ему кошелек, чтобы он сам взял плату за проезд.
Такие житейские мелочи ужасно утомляют. Мы с Сугатой оба были возвращенцами, но между нами была огромная разница. У него не было необходимости открываться кому бы то ни было в своей болезни, мне же невозможно было это скрыть.
– Простите, заставил вас ждать. – Передо мной стоял Киёмидзу. Он держал конверт из коричневой оберточной бумаги.
– Я посоветовался с директором издательства. Мне очень жаль, но мы не сможем принять вас на работу. Сочувствую, но, пожалуйста, подыщите что-нибудь более подходящее… – выговорил Киёмидзу, не поднимая глаз. В его словах и поведении сквозило беспокойство – ему не хотелось травмировать меня. – Здесь кое-что… Это вам. Деньги на обед и транспортные расходы. – Киёмидзу положил передо мной конверт.
Всем моим существом овладела страшная усталость. В вялом изнеможении я подыскивал слова, какие следовало бы произнести. У меня вдруг заныла лодыжка левой ноги.
– Позвольте только спросить, – начал я хрипло, и Киёмидзу, сохраняя выдержку, опустился на диван. Он сложил между колен красивые руки с голубыми жилками.
– Почему мне отказано, по какой причине?
Киёмидзу бросил на меня быстрый взгляд:
– У нас ведь маленькое газетное издательство, и, если бы вы стали у нас работать, вам пришлось бы рыскать в поисках информации, пришлось бы делать все наравне с другими. У вас плохо с руками, вы ими не владеете, мы и подумали, что вам физически не годится эта работа…
– И все же позвольте мне попробовать хоть неделю, хоть десять дней, неважно, по силам мне это или нет…
Киёмидзу слегка скривил губы.
– Н-да, но… – На лице его появилась саркастическая усмешка. Заметив это, я вдруг почувствовал себя униженным.
– Причина отказа, значит, в том, что я физически не справлюсь?
– Нет, пожалуй, кое-что и кроме этого…
– Что же?
– Видите ли, я не могу вам сказать.
– Дело в том, что я – бывший прокаженный?
Киёмидзу молчал. Его молчание недвусмысленно подтверждало мои слова. Со дна унижения вскипел гнев. Я бессознательно схватил со стола чашку. В ней оставалось немного чая, того, что наливал мне Ямада. С чашкой в руке я поднялся.
– Что вы делаете?! – Киёмидзу, бледный, смотрел на меня. Его голос привел меня в чувство. Порыв швырнуть в него чашкой прошел. Рука, которой я зажал чашку, мелко дрожала. Я хотел было поставить чашку на стол, но, видимо, сжимал ее слишком сильно, она, как приклеенная, никак не отделялась от руки. Я хотел опустить ее тихонько, однако в ней, по-видимому, была трещина, и чашка с треском раскололась надвое. Чай, стекая с края стола, начал капать мне на ботинки. По белому излому черепка – я все еще держал его в руке – красной ниточкой побежала кровь. Боли я не чувствовал.
Киёмидзу, очнувшись, вскочил.
– Сию минуту, чем-нибудь прижечь…
Я хрипло, точно давясь словами, произнес:
– Не надо ничего. Прошу извинения… – Отдирая один за другим пальцы, я положил черепок на стол. Ощущения мои притупились. Для искалеченной руки, где и кожа истончилась, все это было нормальным. Из среднего пальца хлестала кровь. Окровавленной рукой я схватил послужной список, лежавший на газетах, и конверт из оберточной бумаги. Оставив ошеломленного Киёмидзу, я покинул издательство «Хинодэ».
С неба, затянутого облаками, просачивался слабый солнечный свет. Из ближайшего магазина грампластинок доносился поющий женский голос, надрывный, точно женщине было трудно петь. Голос смешивался с ревом машин и автобусов. У входа в универмаг шла распродажа яблок по 50 иен за кучку, лежала переспелая хурма, величиной с пинг-понговые шарики. Она была насыпана в тарелочки, стоявшие поверх корзинок с яблоками. Мимо, смеясь, прошли две молоденькие женщины в синих форменных костюмах. Этот обычный городской пейзаж я видел удивительно отчетливо. Мчались машины и трамваи, смеясь и болтая, спешили люди, но ко мне все это не имело никакого отношения.
Я выходил из дому с предчувствием, что эта встреча закончится провалом. Не то чтобы у меня совсем не было надежды, просто она была совсем слабенькая – я уже приобрел привычку ожидать худшего.
Когда поиски работы заканчивались неудачей, меня, точно густой туман, обволакивали и отвращение к самому себе, и безнадежные мысли о том, что все напрасно, я чувствовал изнеможение, силы покидали меня.
– Послушайте, у вас кровь на руке… – Передо мной стояла женщина средних лет с хозяйственной сумкой. Это случилось у перехода на перекрестке.
– Да, – кивнул я ей. Кровь из ранки окрасила конверт и послужной список, которые я сжимал рукой, но похоже было, что она уже не сочится. Женщина с сомнением переводила взгляд с моей руки на лицо, вдруг выражение ее сделалось напряженным, и она быстрым шагом пошла от меня прочь. Конечно, ей показалось странным и подозрительным, что я не вытираю кровь.
Безо всякой цели я свернул в переулок, где теснились бары, рыбные закусочные, «собая» – ресторанчики, где подают лапшу из гречневой муки. Из столовой с белой матерчатой шторкой над дверью доносился аромат свиных отбивных. Я наконец ощутил голод. С утра я не ел ничего, кроме куска хлеба, который оставил мне Сугата. В конверте были деньги, и в кошельке у меня лежало иен двести-триста, но мне не захотелось под эти шторки, и я прошел мимо, волоча ногу, боль в которой сделалась нестерпимой. Идти было некуда. Я не мог придумать, что же теперь делать. Может быть, завтра силы вернутся ко мне и я сумею собраться с духом… Снова отправлюсь на поиски работы… Мне уже стало казаться, что найти работу сложнее, чем выиграть в лотерею. Сегодня мне некуда возвращаться, кроме квартиры Сугаты. Завтра же… Странно, что, несмотря на все случившееся, все же – в который раз! – наступит завтра.
Я проходил в это время мимо маленького садика перед зданием зеленого театра «Тосима». Через пролом в железной ограде я вошел внутрь. Так же, как в садике перед Бюро по трудоустройству, здесь были качели и детская горка, стояло несколько каменных скамеек. На одной из них в лучах слабого солнца сидела влюбленная парочка. По временам девушка смеялась, прислоняясь к юноше и покачивая ногой, видневшейся из-под темно-синего пальто. В песочнице в углу играли ребятишки. Под ногами у них валялись маленький красный совок, игрушечный самосвал, испачканный резиновый мяч и тряпичная собака. В центре садика было несколько круглых цветочных клумб, обнесенных бордюром из цемента. Цветы засохли, и на земле лежали только останки коричневых листьев и стеблей. Я присел на бордюр клумбы. Сквозь разрыв в облаках ярко блеснул солнечный луч, но дунул ветер – и сразу же похолодало. Я накинул поношенный пыльник, который нес в руке. Только сейчас я ощутил холод.
Положив на колени окровавленный конверт, я раскрыл его. Там оказалась купюра в пятьсот иен. Конверт промок насквозь, и лицо Ивакура Томоми, изображенного на банкноте, окрасилось красным. На меня вдруг нахлынула тоска. Я не смог отказаться от конверта, который мне дал Киёмидзу, может быть, это вылезла наружу низость, подсознательно владевшая мной? До сих пор мне ни разу не оплатили и расходов на транспорт, даже на приеме в крупных фирмах. Ясно, что деньги были выданы из милости. Я всегда отвергал сострадание и милосердие. Не из гордыни ли и самолюбия? Это была всего лишь застывшая поза – выпятив грудь, – но если бы не это, я бы, вероятно, сломался. В машинальном движении, каким я схватил конверт, где-то на границе сознания мелькнуло – нет ли в моем поведении бессмысленной наивности?
Я положил деньги в кошелек. Чистым местом послужного списка отер кровь с руки. Потом скатал его в комок вместе с конвертом и сунул в карман. На пальце вновь выступила кровь, видно, жесткий край бумаги разбередил ранку. Кровь вскипела, но на холодном воздухе быстро загустела и больше не сочилась. Облака заволокли солнце, и в лицо мне дунул холодный ветер. Парочка на скамейке прекратила беседу и двинулась к выходу из сада, тесно прижавшись друг к другу. Дети, прежде игравшие в песочнице, теперь столпились на горке, подняв страшный гвалт. Показалась фигура старого бродяги, одетого в потрепанную шинель, полы ее волочились по земле. Возле скамьи, где сидели влюбленные, он поднял окурок и сунул его в бумажный пакет.
Я встал. В этот момент я заметил у себя под ногами какую-то черную тряпку. Машинально я поднял ее, это оказался старый мужской носок. Одноцветный темно-синий нейлоновый носок, протертый до дыр на пальцах, с пяткой, заношенной до блеска. Вероятно, кто-то выбросил его, носить было уже невозможно.
Я не мог не вспомнить одно морозное зимнее утро четыре года назад. Это было воспоминание о моем друге Оцуке, которого сожгли в крематории, и о рабочем, обменявшем носки на тарелку «одэн».
В тот день я провел здесь больше двух часов, болтаясь, как и сегодня, без дела.
Друг моих школьных лет Оцука умер в лепрозории в городе Хигасимураяма. После похорон я выехал оттуда первым поездом, чтобы вернуться в клинику в Гумме. Но, доехав до Икэбукуро, передумал – мне захотелось взглянуть на маленькую прессовальную фабрику, где работал Оцука, хотя времени у меня было совсем мало. Минутах в пяти ходьбы от восточного выхода с вокзала я свернул направо в закоулок и сразу увидел эту фабричку, малюсенькое предприятие, где работало менее десяти человек. Еще не было семи утра, металлические шторы были опущены, а окна второго этажа забраны ставнями. Из щели для почты торчали газеты, в голубом ящичке для молока, висевшем на столбе, виднелись горлышки двух молочных бутылок. Выше болталась жестяная вывеска с названием фабрики.
Я учился с Оцукой в Хигасимураяме с четвертого класса начальной школы. После окончания войны болезнь моя прогрессировала, в то время как состояние Оцуки оставалось прежним. Незадолго до того, как меня перевели в клинику на острове во Внутреннем море, он вернулся в общество. Года на два наша связь прервалась, а как раз накануне окончания школы Оцука совершенно неожиданно навестил меня. У него наступил рецидив, и он думал подлечиться, но в Хигасимураяму ему ехать не хотелось. Не без трудностей Оцука поступил на лечение в наш лепрозорий, а года через два вновь покинул его. Формально он не был «возвращенцем», а просто взял долговременный отпуск для поездки на родину. В Токио он и поступил на эту фабричку. Я в то время был уже в Гумме, там и нашла меня его открытка.
Из телеграммы, извещавшей о смерти, я узнал, что он трижды возвращался в клинику.
В Хигасимураяму я приехал, когда кремация уже закончилась. Умер он от острого гепатита. Не послушав врача, он почти месяц пролежал дома, когда же его доставили в лепрозорий, болезнь оказалась слишком запущенной.
Взглянув на фабрику, я понял, что мне трудно сразу покинуть это место, и решил пройтись по окрестностям, где Оцука, должно быть, ходил каждый день. Добравшись до этого садика, я в рассеянности присел на цементную ограду. В руках у меня была золотистая зажигалка, принадлежавшая моему покойному другу.
В детстве Оцука, крепкий малый, обладал большой физической силой и при этом был способным и в учении. В общежитии, где мы жили, поселилось несколько взрослых, проходивших курс обязательного всеобщего обучения, но и перед ними, если случалось ссориться, Оцука никогда не пасовал.
В шестом классе у меня стало хуже с руками и ногами, я сделался мнительным, обижался по всякому поводу. С какой досадой и завистью смотрел я на кукурузу и бататы, которые более здоровые ребята получали в качестве вознаграждения за помощь на огородных работах! Во дворе общежития ставили переносную печурку, и они с шумом и гамом стряпали что-то из своей добычи, заработанной детским трудом, тут же все поедая. Иногда это были каштаны, собранные в ближайшем лесу, иногда желтые плоды гинкго, грибы, или змея, или пиявки.
Еды катастрофически не хватало. Утром и вечером нам давали только по чашке рису с гаоляном или соевыми бобами, в обед – ломоть черствого кукурузного хлеба, водянистый батат или кусок тыквы.
Я и сейчас не в силах забыть этого. Как-то раз я поднял незрелый плод хурмы под деревом неподалеку от общежития.
– Дурак! – Раздалось у меня над головой. Взглянув наверх, я увидел, что на дерево взобрался один из наших ребят. Хурму, которую я поднял, он сбил с дерева, орудуя короткой бамбуковой палкой. Это был паренек по фамилии Хагино, на год старше меня. Он соскользнул с дерева и стукнул меня по щеке палкой. Я было извинился, но он продолжал колотить меня, на лице у меня выступила кровь. Он бил меня по рукам, которыми я закрывал лицо. Поражение в войне и разруха, последовавшая за этим, ожесточили детские души.
Один только Оцука был добр ко мне. Иногда он отдавал мне часть заработанного, хотя неписаный кодекс запрещал ему делиться открыто. В то время девизом подростков было «не работаешь – не ешь».
После школы Оцука вошел в бейсбольную команду лепрозория и через пару лет стал выдающимся «питчером» – подающим. Наши бейсболисты сражались с командами ближайшего завода и больницы, и те всегда уходили с позором.
1 2 3 4 5 6