https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/90x90/Niagara/
- Бурлацкую сначала, - тихо проговорил старик и, прислушавшись, все ли молчат, взял первый аккорд.
"Э-эй, ух-нем!.." - дружно и бодро грянули струны, и сейчас же отозвались, точно эхо, другие струны - унылые, тихие, повторяя тот же мотив и, казалось, как будто те же слова: "Э-эй, ух-нем!"
Вот она, безыскусная русская песня, навеянная не весельем, не радостью, а беспощадной нуждой! Что в ней?
Какие слова, какая музыка? "Эх, ухнем! эй, ухнем! еще разик, еще раз, эй, ухнем!" И больше ничего в ней нет, в этой песне, и звучит она просто, однообразно, но кажется, что мало ей низкой комнаты, просится она на простор, под глубокое небо, на волжские берега, где она родилась. И кажется, что вырвалась уж она на желанную волю, звучит она уже где-то не здесь, а льется далеко за окном, и замирают ее скорбные звуки среди родных берегов:
"Э-эй, ух-нем!"
"Э-эй, ух-нем!"
Один и тот же мотив, одни и те же слова. Ни конца, ни начала нет в этой песне, как не знаешь, где искать начало и где конец в горемычной доле русского бездомного человека, у которого и позади нужда да горе и впереди то же самое.
"Э-эй, ух-нем!.." - мягко и скорбно прозвучали еще раз трепетавшие струны, и сладко замерли чуть слышные отзвуки среди глубокого молчания.
Слепец опустил на колени руки и сидел неподвижно, свесив на грудь седую голову.
Панфилов сидел, откинувши голову назад и прислонясь затылком к стене.
- Экая песня! - сказал он, умилившись, когда старик, окончив играть, кашлянул в руку. - Молодчина, Илья Михеевич, хорошо играешь!
Леонид сидел, согнувшись над столом, и вертел в руках вилку. Очевидно, на него гусли произвели впечатление, хотя он молчал. Ольга Васильевна восторженно улыбалась.
- Какая прелесть! - шепнула она Мифочке и не знала, что бы можно еще сказать, но видно было, что она желала что-то добавить.
- Дедушка, а ты не поешь? - спросил Мифочка, когда старик в задумчивости сделал опять небрежный перебор струн, готовясь к новой песне.
- Ни, - ответил старик, мотнув голевой. - Голосу нету.
- Сыграй еще, Илья Михеевич, - сказал Панфилов.
- "Долину ровную"? - осведомился тот. - Али "Матушку"?
- Что знаешь.
- Ну, "Долину".
Для чего было петь, когда тоскующая струна звучала слаще всякого голоса? Под руками Ильи Михеевича гусли казались не инструментом, а живым русским сердцем народным, где скорбь, веками нажитая, переродилась в сладкую песню. И томит и ласкает слух эта певучая задумчивая струна, и вливается песня мягкой волной прямо в душу и просит ответа, и во всякой душе готов ей ответ.
Бряцали и ныли медлительные аккорды, а какая-то тоненькая струнка, пробиваясь иной раз через общий гул, звенела так упоительно, точно заливалась горючими слезами о тех молодых подружках, которых нет около высокого развесистого дуба, что стоит один-одинешенек "среди долины ровные, как рекруг на часах".
И почему-то всякому припомнилось его собственное прошлое, с тихими неповторяющимися радостями, и у всякого шевельнулась на сердце сладкая грусть.
"Ничего нет горше для человека, как вспомнить свое счастливое время..."
И это счастливое время было у всякого. Было - и нет его. Закатилось оно, как солнце вечернее, когда глядишь в потухающую даль и жалко становится дня, утраченного напрасно. Неизвестно, кто и что чувствовал в это время, но все сидели в задумчивости. Тирман опустил голову на руку, точно закрываясь от солнца, которое играло на его перстне с маленьким лучистым камешком. Рыжий купец, гладя бороду, глядел в потолок; Ольга Васильевна вслед за мотивом покачивала головой и чуть заметно шевелила носком башмака. На лице Матвея Матвеевича сияла улыбка, но не та, что раздвигает губы во время веселья; это была редкая улыбка, озаряющая лицо человека только в минуты тихой душевной радости.
Едва гусляр окончил песню, как Панфилов и Леонид, точно сговорившись, воскликнули одновременно:
- Псалом! Сыграй псалом!
- В самом деле, псалом! - сказали и прочие, которым эта мысль очень понравилась; но старик отвечал с видимым сожалением:
- Место не такое, господа хорошие! - и громко вздохнул, как бы жалуясь. - Трактир-с!..
Это замечание заставило всех оглядеться. И вся обстановка мгновенно опошлилась в их глазах, все стало нелепо, мерзко - и эти круглые полоскательницы с плавающими разложившимися окурками, и недопитые чашки, и этот барин на стене, - все стало грубо, гадко; не хотелось смотреть.
Панфилов вынул из кошелька два серебряных рубля.
- Держи, Илья Михеевлч!
- Благодарю покорно!
Пока давали что-то другие, Матвей Матвеевич сказал, ни к кому не обращаясь:
- - Ну, я пойду!
И, усаживаясь в повозку, строго спросил ямщика:
- Можешь ты ехать проворно?
- А что ж! - согласился тот. - Можно.
- Ну, так жарь во все лопатки! Вот тебе рублевка.
Чуваш засуетился, вспрыгнул на облучок и действительно так погнал по городу тройку, что бродившие куры с криком бросились в разные стороны.
Опять выехали на Волгу. День блистал во всей своей красоте.
Анютин и Кротов, наслаждаясь в своей повозке полнейшею свободою, то и дело передавали по очереди друг другу бутылку с коньяком и, наконец, вспоминая гусли, запели "Среди долины ровные". Голоса их раздавались на далекое пространство, но были дики и резки; и так как это были два баса, а старались брать во что бы то ни стало теноровые ноты, то и ревели оба, как заблудившиеся коровы.
- Кто их там режет! - сердито сказал Матвей Матвеевич.
Бородатов сейчас же привстал и высунулся из повозки.
Увидев его, певцы еще сильнее заголосили, но он погрозил им кулаком, потом махнул рукою. Те поняли, в чем дело, и пение прекратилось.
На каждой станции чуваши менялись.
Пока Панфилов раздумывал о своих делах, а Бородатов, зевая по сторонам, придумывал от скуки повод, чтобы придраться еще раз к чувашу и посмеяться над его простотой, ямщик все прислушивался к повозке, все крутил головой и, наконец, сказал седокам, доехав до Криушей:
- Погода меняется.
- А что?
- Не скрипит.
Действительно, полозья уже не скрипели и белоснежная равнина не блистала мелкими искрами, как было поутру, но холодно было по-прежнему.
- К ночи распустит!
Но ночь была еще не близка.
Солнце едва начинало склоняться к западу, когда, миновав Курочкино, подъезжали к Свияжску. От него рукой подать до Казани, и эта мысль занимала путников больше всего.
- А что, Василий Иванович, - сказал Бородатов, придумав, наконец, шутку над ямщиком, - отъехали мы теперь половину станции?
- Во здесь половина, - указал тот кнутом на дорогу. - Проехали половину!
- А которая половина больше, Василий Иванович, та, что проехали, или та, что осталась?
Чуваш, не разобрав всей коварности вопроса, ответил попросту:
- Эта половина побольше против той половины.
Бородатов захохотал.
- У него даже половины не одинаковы! - восхищался он перед Панфиловым.
- Верно, верно, - возразил снова чуваш, - новая половина будет побольше.
Проехав еще немного, ямщик, вероятно, сообразил, что над ним посмеялись, и пожелал отомстить.
- Купец, - обратился он к Бородатову, - куда, потвоему, дальше: с Чуксар на Свияжск или с Свияжска на Чуксары?
- А что?
- Да так.
- По-моему, все равно.
- А как же так: с рождества до пасхи - вон сколько, а с пасхи до рождества - э-ге-ге сколько!
И оба они стали смеяться: Бородатов над чувашом, а чуваш над Бородатовым.
Чем ниже опускалось солнце, тем желтее становились его лучи, и закат нисколько не походил на вчерашний.
Горизонт не рдел, как вчера, ярким румянцем, а весь окутался легкою серою дымкой, и зарево было желто, точно больное. Эта желтизна широко разлилась по небу, почти до зенита, и гляделась в стекла свияжских построек, отражалась на стенах и крышах, отчего и весь город казался каким-то желчнобольным. Желтолицые татары встретили на почтовой станции тройки и громко заболтали про них непонятные речи.
- Живей, живей, князь! Некогда дожидаться! - крикнул им Матвей Матвеевич.
Два татарина махнули ему рукой, и никто ничего не ответил. Сравнительно с чувашами, это были гордецы и упрямцы. Даже когда тройки были готовы, ямщики залезли на облучки не по-ямщицки: осторожно и расчетливо, чтоб усесться удобно.
Подобрав вожжи, татарин издал сердитый гортанный звук, похожий на "ы", и крепко ударил кнутом. Лошади тронули.
Сильно вечерело; но в воздухе заметно становилось теплее.
- Послушай, князь, - сказал Тирман, - отсюда ведь есть на Казань прямая дорога, минуя Услон?
- Есть.
- Валяй по ней. На чай получишь.
- Не можно, - ответил татарин таким решительным тоном, после которого уже не на что было надеяться.
- Три рубля дам, - соблазнял его Тирман.
- Не можно: вьюга была, - повторил ямщик и сердито зарычал на коней: Ы! ы!
В какие-нибудь полчаса вечерние сумерки сменились совершенною темнотою. Ни звезд, ни луны не было на черном небе - скучно делалось на реке. Повозки ехали тихо, лошади часто фыркали и щелкали задней подковой о переднюю. В воздухе становилось сыро и знойно. Насилу добрались до Услона, который стоит на высоком берегу Волги. Отсюда днем видна была бы Казань как на ладони, но теперь среди темноты только блестели стройными линиями огненные точки.
Огни эти сливались в широкую таинственную картину.
Впереди была уже не почтовая станция, не торговое село с мелькающими огоньками, а целый город, освященный исторической славой. Не так ли, казалось, во тьме ночной стоял Грозный царь, дожидаясь рассвета с своею ратью?
Не сюда ли направлены были черные пасти орудий, где теперь заманчиво и мирно мелькают и тянутся по всем направлениям огненные точки, словно брызги великого несокрушимого пламени - прогресса!.. Нет, это не та Казань, стены которой в густом дыму взлетели на воздух, не та Казань, метавшая стрелы и камни, лившая на врагов горячую смолу. Та Казань далеко, за несколько верст от этой, и подо льдом журчит у следов ее речка Казанка, журчит о седой древности, о славных царях и диких набегах...
- Ну, господа, в дорогу, в дорогу! - заторопился Панфилов. - Не видали мы, что ли, хороших видов! Не в первый раз едем.
И повозки тронулись дальше.
Спустившись по страшной крутизне, переехали Волгу поперек и затем помчались по твердой земле. Городская жизнь чувствовалась на всяком шагу. Встречались экипажи, извозчики и даже пешеходы. После волжского безлюдного пути все это действовало отрадно... Встречные окрики, огонек папироски и голоса прохожих усиливали нетерпение. Вечерняя темнота загородила от взоров пирамидальный памятник над братской могилой воинов, стоящий одиноко, вдали от городской черты. Но вот миновали уже летние загородные сады, занесенные снегом, промчались мимо катка и ледяных гор - и вот она, желанная Казань! Вот замелькали фонари и освещенные окна; повозки, сделав несколько поворотов по улицам и переулкам, въехали, наконец, во двор почтовой станции. И все спешили в теплую горницу сбросить с плеч дорожные шубы и заморить голодного червячка.
Во время еды, заметив на стене огромную желтую афишу, Тирман радостно воскликнул:
- Матвей Матвеевич! Да сегодня ведь "Фауст" в театре!
Он проворно подбежал к стене и начал водить пальцем по строчкам.
- Смотрите, смотрите, с каким составом! Не взять ли билеты? Конечно, господа, сходим в театр! Время есть.
Напьемся чайку, да и марш!
- Я с удовольствием, - согласился Сучков.
- И я не прочь; только мне нужно на минутку в Богородицкий монастырь заехать, - сказал Панфилов и обратился к приказчикам. - Пойдемте!
- Ну, что монастырь! Бог с ним совсем! - соблазнял Тирман. - Лучше чайку стакан да прямо в театр.
- Традиции, господа, - извините. Все предки езжали.
И я не могу иначе.
С этими словами Панфилов вышел из комнаты, а за ним и приказчики; Сучков тоже ушел по каким-то делам вместе с своим приказчиком, осведомившись еще раз у Тирмана:
- Так, значит, увидимся в театре?
- Конечно, конечно!
А когда все ушли, Тирман весело потер руки и проговорил с усмешкою:
- Ишь ты, народ какой музыкальный!
Ольга Васильевна, всю дорогу не обращавшая внимания на своего мужа, очень удивилась и обиделась, когда тот заявил, что ни в театр не пойдет, потому что страшно устал, ни дальше не поедет, а будет ночевать в Казани.
- Что за глупости ты выдумал - ночевать! С какой радости? Все поедут, а мы ночевать!
- Сама знаешь, мне иначе нельзя. Нужно Казань осмотреть, потом визит генералу необходим... Вот только где ночевать, - вопрос?
- Позвольте посоветовать? - сказал Тирман. - Возьмите извозчика, он вам покажет две-три гостиницы; когда отыщете номер хороший, возвращайтесь сюда за супругой и багажом... А мы тем временем вас, сударыня, покараулим! улыбнулся он Ольге Васильевне.
Леонид с озабоченным лицом начал рыться в карманах, вытащил несколько серебра, опять убрал его, заглянул в бумажник и стал одеваться.
- Так ты меня здесь дожидайся! - сказал он жене.
Кумачев сидел, задумавшись; ему было на что-то
досадно. Не то усталость тяготила его, не то печалила скорая разлука с Ольгой Васильевной, которая, заметив его хандру, подошла и, погрозив ему пальцем, сказала:
- Вас растрясло? Что вы такой кислый?
Без мужа она стала еще бойчее. Шалила, как гимназистка, топала на Мифочку ногами, обвязала его салфеткой и заставила что-то съесть.
Тирман только рукой махнул и решил, что ему здесь делать нечего.
- Пока до свидания! - сказал он, вставая. - Позвольте, сударыня, оставить моего юношу на ваши заботы. Не обижайте его без меня, а я через полчаса вернусь. Ровно через полчаса, Мефодий Иванович! Прощайте!
Ни Кумачев, ни Ольга Васильевна ничего ему не ответили. Они взглянули друг на друга, и оба засмеялись.
- Вы меня будете слушаться? - строго сказала она. - Вас оставляют под моим покровительством, берегитесь!
Мифочка повеселел.
- Не будьте к нему строги, - шутливо добавил Тирман уже в дверях. - А вы, Мефодий Иванович, поцелуйте ручку, чтобы вас не наказывали!
И с этими словами ушел, затворив дверь и подумав о городе Малмыже, которому судьба посылает такую инспекторшу.
VI
Монастырские ворота были заперты, когда к ним подъехал Матвей Матвеевич. Сначала приказчики подергали кольцо, потом Кротов начал стучать кулаком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9