https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Geberit/
" - я в страхе ткну им в ель.
Все это не смешно, а грустно. И в самом деле, прожил я в лесу не день и не год, а как будто и не жил.
Но самое страшное не только в том, что я не знаю разных важных вещей, в конце концов, никто профессором на свет сразу не являлся, рождались в своем первозданном виде, несмышленышами, это потом их свет истины озарял, - самое страшное, что я не хочу ничего этого знать. И когда я говорю, что искал в городе определитель трав, не нашел и огорчился, я говорю больше для того, чтобы убедить себя и других, что я очень хотел его найти. Не стоит мне верить. Тут я сгущаю краски. Спросил разок-другой - и забыл. В чем тут вопрос? Почему я не знаю того необходимого, что нужно знать каждому любителю леса, и не хочу знать? Почему мне неинтересно изучать оперение птиц и строение цветка? На это трудно ответить. Я нахожу простой ответ - он в лени. И это было бы истинной правдой, хотя в лени меня трудно обвинить, если б не одно обстоятельство. Когда я смотрю на цветок, я совершенно забываю, что мне нужно его разглядывать. Какие у него пестик или тычинка? Я смотрю очарованно на цветок и думаю, откуда у него такая красота, а то и вообще ни о чем не думаю. Цветок отнимает у меня способность думать. Я радуюсь ему, что он вырос такой прекрасный: я люблю его в этот миг, я любуюсь им, как ребенком или девушкой. Какое мне дело, сколько у него пестиков и сколько тычинок! К чему мне это знать? То же самое происходит, когда я вижу какую-нибудь птицу. Я смотрю на нее, а совсем не вижу, какой у нее хвост или клюв. Я вообще не вижу у нее хвоста или клюва, я вижу ее бодрый поскок, слышу ее веселую песнь, я рад, что ей в лесу просторно и вольготно, я сам чувствую себя птицей и готов вот-вот взлететь. Когда же я невольно замечаю сидящую в гнезде сороку, я не вижу ни сороки, ни гнезда, а мать со своими будущими детьми, и что там трогать ее и совать свой нос в чужое дело, я бегу дальше, боясь напугать и потревожить сороку, и, если я ее все-таки напугал, мне становится так стыдно, так обидно, что стыд перед академиками кажется мне детской забавой.
Такое отношение к лесу помогает мне понимать язык птиц и зверей, но начисто лишает возможности проявлять свое любопытство. Не знаю, какие яйца у сороки. Придет срок, понадобится узнать, я спрошу, и любая сорока сама мне ответит за милую душу не только, какого цвета сорочьи яйца, - все про себя опишет в таких тонких подробностях, что ни один знаток природы, ни один академик за всю свою жизнь не узнает.
С лосями накоротке я встречался дважды. Первый раз в первую на кордоне зиму. Ко мне тогда на машине приезжали охотники на зайцев. Вернее, приезжал один известный артист (мне не хочется называть его фамилию, в лицо я его сразу узнал), а остальных охотников с собаками он нанимал. Охотились они бестолково, по науке и, насколько мне известно, не убили ни одного зайца.
В то утро шел снег и нападало его до коленей. С утра я отправился в село за продуктами и по тяжелой дороге возвратился домой поздно с кругом колбасы и буханкой хлеба.
Я удивился, увидев во дворе охотников. По моим подсчетам, они должны были уехать. Они давно ждали меня, крепко озябли и жались у машины. У артиста, который в кино играл благородных героев, висела под носом зеленая сопля. Я пригласил их в избу, а они наперебой стали сообщать мне встревожившую их весть. Говорили они втроем, одновременно, а я устал, замерз и был голоден. Я попросил говорить кого-нибудь одного, а сам принялся растапливать плиту: в избе было холоднее, чем на дворе. Охотники еще немного покричали хором, решая, кому говорить, потом актер, он был тут и выше ростом, и главнее всех, длинными руками развел своих товарищей в стороны, как бы подальше от меня, и заявил:
- Я буду говорить.
И, заикаясь, он рассказал, что собаки нашли в лесу лежащего лося и слегка похватали его за гачи.
К охотникам я всегда отношусь с родительской любовью: она справедлива, но строга. Эти не являлись для меня исключением. Я напустил на себя важность и, хоть прекрасно понимал, что мои охотники не могли ранить или убить лося, не похожи они были на браконьеров, сказал, что буду составлять акт о незаконном отстреле лося. Охотники стала возмущаться, а я, попугав, отпустил их с миром, взял топор и пошел посмотреть на лося.
День был на уходе. Скоро грозило смеркаться. Лося я нашел по слегка запорошенным следам охотников. Он лежал на боку. Он подняться не мог, а сучил задними ногами. Гачи у него действительно были слегка покусаны собаками. Лежал он, видно, не час и не два, снег под его ногами превратился в ледяную корку.
Я знал, что подходить к лосю со стороны ног опасно, - он мог ударить меня копытом намертво, такие случаи в лесу бывали. Я подошел к нему со спины. Он не двинулся с места, он только повернул ко мне голову и смотрел на меня. В глазах его я видел боль и страдание. Мне было жалко лося, но, не рассуждая долго, я размахнулся топором и ударил в висок раз, другой. Я глядел на топор, на то место, куда наносил удар, а видел только глаз лося, он горел, в нем был живой свет, и вдруг он подернулся дымкой и потух. Мне казалось, я должен был сделать одно - избавить лося от страданий, он был уже не жилец: то ли рана, которую я не мог разглядеть, то ли болезнь приговорила его к смерти. С чувством исполненного долга я зашагал домой. Я был настолько преисполнен гордости за свершенное, что не догадался вспороть ему брюхо и взять печень, отрубить кусок мяса. Без тени сомнений, с легкостью, с какой я бы дал ему жизнь, я взял на себя право убить лося и тем самым прекратить его страдания.
Со вторым лосем я встретился жарким летним днем. На кордон заглянула на машине незнакомая пожилая пара, муж и жена, и сообщили, что видели в лесу лося со сломанной ногой и готовы отвезти меня на место.
Я выслушал их, взял ружье деда Ивана, три патрона с пулями и на машине отправился в лес. Приехали мы быстро. Лось лежал недалеко от лесной дороги, возле болота, возможно, там он и сломал себе ногу. При виде нас он поднялся, сделал несколько шагов в глубь зарослей и снова лег. Задняя нога в щиколотке у него была сломана, обнажилась белая кость. Я подошел к лосю поближе. Он не встал, но боялся меня; хотел подняться и не мог. Он был очень худ - кожа и кости. Тучи встревоженных мух носились возле лося. Их было так много и они издавали такой шум, будто внезапно в лес пришла великая сушь, высушила на деревьях все листья и теперь они шумели, как при ураганном ветре.
Было ясно: лось обречен на гибель, ему ничем нельзя помочь. Я вложил в ружье патрон. Уже уехали старики, привезшие меня к лосю, уже канул день и наступал вечер, уже лось от боли, голода и страданий не реагировал на меня, положил на траву голову и не поднимал ее, а я с заряженным ружьем кружил вокруг лося, как заяц, гонимый собаками, и не мог убить его. Я так и не выстрелил. Рука у меня не поднялась стрелять. Я не считал себя вправе убивать этого зверя.
Я ушел домой, не застрелив лося. На кордоне я повесил ружье деда на стену. Я думал о лосе и его страданиях и проклинал себя за слабость и малодушие.
Я уснул в беспокойстве, а в середине ночи был разбужен грохотом ружья в избе. Ружье деда Ивана висело на стене, ствол у ружья слегка дымился. Я хорошо помнил, что разрядил ружье, у меня не было привычки оставлять в ружье патроны. Я думал, что оно выстрелило в меня, и это было бы справедливо. Но я был жив. Куда же оно выстрелило и почему?
Утром я снова пришел к лосю посмотреть, что с ним. Мухи так же остервенело зашумели при моем приближении. Лось не шелохнулся. Я подошел к нему поближе. Он был мертв. В черепе его мне сразу бросилась в глаза крупная дыра - след от тяжелой пули.
Я все понял. Лось сильно страдал. Я не посмел поднять на него руку, а никого другого не было. Ружье деда помогло мне и взяло на себя это убийство.
12
Сижу у ручейка и отдыхаю. Кто сидит у чьих ног, я у ног ручейка или он у моих? Я отдыхаю или он отдыхает? Мы оба примостились, каждый у чужих ног, и оба отдыхаем. Я сижу и отдыхаю. Он бежит отдыхая. Я слышу шум своего ровного дыхания и слышу ровное дыхание ручейка. Я устал с дороги, с утра на ногах, и до дома мне далеко. Он устал не меньше меня, если не больше. Начал он путь не сегодня и не вчера, и путь его не кончится завтра. Почему бы нам обоим, пользуясь свободной минутой, не посидеть, не отдохнуть? Я гляжу на него и радуюсь ему, я думаю, что и он глядит на меня и радуется, правда, особых причин для радости видеть меня у него, должно быть, нет, но, впрочем, почему бы и не порадоваться: не за меня, а потому, что рядом с ним сидит человек. Я не могу с полной очевидностью сказать, что он сейчас чувствует, каковы его мысли. Но разве я могу дать отчет своим мыслям? Они у меня туманны и отрывочны, и скорей всего их совсем нет. И чувства мои без формы, не выявлены, и можно сказать, что их нет. Я слушаю, как шумит ручей, он слушает мое дыхание. Я вижу в его водах свое лицо, он видит в моих глазах свои струи. Мы вглядываемся друг в друга пристально. Что мы там видим, в глубине глубин?
Через несколько дней, поскорбев о старухе, вспомнил я о странной сосне с золотой макушкой и решил найти ее. Такого дерева в своем лесу я не видел.
"Где старуха могла найти эту сосну? - думал я. - Бездарь, раззява, разгильдяй, - ругал я себя. - И ты утверждаешь, что знаешь свой обход как свои пять пальцев? Можешь каждое дерево найти с закрытыми глазами? Как же так случилось, что самого главного дерева ты не заметил? Дряхлая старуха, оказывается, знает больше тебя. Какой же ты после этого лесник? Какой хозяин? Гость ты здесь случайный, случайно пришел, случайно уйдешь, и нет у тебя ничего, кроме тщеславия и самомнения".
Признаюсь, мне иногда действительно казалось, что я знаю свой лес. Мне казалось, что я знаю, где он начинается на севере и кончается на юге, где лежит поваленное грозой дерево, где молния расщепила ствол у старой ели, где растет малина, брусника, где ранним летом можно найти первые грибы сморчки, где вырыл барсук себе нору, где ходят на водопой лоси и спит старый ворон. Мне казалось, я знаю все тайные роднички, которых, кроме меня, не знал никто, где дупло пушистохвостой белки и где всегда можно встретить выдру. Я думал, что вижу в лесу то, чего не видят другие, что передо мной раскрыта вся природа.
Тысячи раз обошел я свой лес, забирался в самые густые заросли ельника, заглядывал в самые глубокие норы, не было дерева, которое я бы не осмотрел, не потрогал руками, с которым не поговорил, не было пня, на который бы я не присел отдохнуть, не было куста, который не обтер бы о мои штаны свои мокрые ветки, не было травинки, которая бы не пошепталась со мной о своих секретах, а, как известно, у каждой травинки есть свои секреты; и что же, на поверку оказывается, что я не знаю, где растет у меня такая необыкновенная сосна?
"Что же это у тебя за глаза? - говорил я себе. - Если они не увидели этой сосны, значит, они ничего не увидели. Что это у тебя за уши, если они не услышали шелеста этой сосны? Что у тебя за ноги, если они не привели тебя к этой сосне? Что за голова, если она не подумала об этой сосне? Что же у тебя за душа, если ты не любил эту сосну, не торопился спасать ее?"
Бегом я пустился по лесу в поисках сосны. И что же? Я сразу ее увидел. Она стояла на самом видном месте, возвышаясь над лесом, самая высокая сосна, ее и слепой бы заметил. Старуха не соврала - с одной стороны сосна была сухая, с другой зеленая, а в макушке золотая. Вершина у нее блестела, как золотой шпиль, на нее больно было смотреть.
Я стоял перед сосной, разинув рот от восхищения. Она была краше дня, ночи и солнца, вместе взятых. Ее могучий ствол поднимался в поднебесье, а корни уходили глубоко в землю. Такую сосну я видел впервые. Да и вряд ли подобная сосна есть где на свете. Еще не веря своим глазам, обошел я сосну, чтобы глянуть с другой стороны, а потом сел на пенек и заплакал от счастья. Нет, не потому я был счастлив, что эта сосна была у меня, и не потому, что такой сосны не было больше нигде, а в этом я не сомневался, я был рад, что она просто есть, существует, что, не будь ее у меня в лесу или у кого другого, было бы значительно хуже, а может, и вообще плохо. Я испытывал такое чувство, как будто без этой сосны не смогут жить ни зверь, ни человек, ни птица.
Постепенно моя радость исчезла. Червь сомнения точил мою душу. Что мне теперь делать с этой сосной? Как уберечь красавицу от порубщиков, ведь не пройдут они мимо нее, если заметят, не застонет у них сердце перед этим великолепием; не дрогнет рука, срубят они ее из жадности, из корысти, из простого любопытства. И упадет золотая сосна, и что тогда сделается в мире?
Был у меня такой случай. По дороге к речке, у поворота, росла маленькая осина. Зимой лось сломал ей вершинку, а весной осина ожила, затянула раны, но стала расти не как все осинки, вверх, а эдаким кренделем, колечком, словно в узел сама завязалась. Некрасива она была, но я очень дорожил своим уродцем. Оградил частоколом, написал табличку, чтоб случайно не тронули ее: "Опытный экземпляр. Не трогать. Академия наук". Пусть, думал, растет. Пусть набирается сил и будет примером тем слабым, что падают духом от малейшей беды, пусть рассказывает она им, как смогла пережить смерть и вернуться к жизни.
А через некоторое время вместо осины я нашел свежий пень. Какой-то турист срубил ее. С тех пор, скажу откровенно, я, лесник, не люблю туристов. Пусть мне объясняют сколько угодно, что люди приезжают в лес отдохнуть от города, от шума, что они хотят приобщиться к природе, от которой отрываются все больше и больше. А по мне, эти рюкзачники злостные браконьеры, готовые уничтожить все живое на свете.
Не зная, как оградить сосну от гибели, сидел я перед ней до темноты. А ночью улегся у корней и обхватил ее руками. Так я и спал ночь, обхватив сосну, видел тревожные сны и просыпался в беспокойстве.
13
Наверное, уже неуместно мне петь гимны лесу и объясняться в любви. Похвал я раскидал достаточно. Боюсь, как бы любовь моя к лесу не выглядела неумеренной и сам я не показался экзальтированной девицей, боготворящей своего кумира. Нет, лес - это не комнатная собачка, которую можно тискать в руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Все это не смешно, а грустно. И в самом деле, прожил я в лесу не день и не год, а как будто и не жил.
Но самое страшное не только в том, что я не знаю разных важных вещей, в конце концов, никто профессором на свет сразу не являлся, рождались в своем первозданном виде, несмышленышами, это потом их свет истины озарял, - самое страшное, что я не хочу ничего этого знать. И когда я говорю, что искал в городе определитель трав, не нашел и огорчился, я говорю больше для того, чтобы убедить себя и других, что я очень хотел его найти. Не стоит мне верить. Тут я сгущаю краски. Спросил разок-другой - и забыл. В чем тут вопрос? Почему я не знаю того необходимого, что нужно знать каждому любителю леса, и не хочу знать? Почему мне неинтересно изучать оперение птиц и строение цветка? На это трудно ответить. Я нахожу простой ответ - он в лени. И это было бы истинной правдой, хотя в лени меня трудно обвинить, если б не одно обстоятельство. Когда я смотрю на цветок, я совершенно забываю, что мне нужно его разглядывать. Какие у него пестик или тычинка? Я смотрю очарованно на цветок и думаю, откуда у него такая красота, а то и вообще ни о чем не думаю. Цветок отнимает у меня способность думать. Я радуюсь ему, что он вырос такой прекрасный: я люблю его в этот миг, я любуюсь им, как ребенком или девушкой. Какое мне дело, сколько у него пестиков и сколько тычинок! К чему мне это знать? То же самое происходит, когда я вижу какую-нибудь птицу. Я смотрю на нее, а совсем не вижу, какой у нее хвост или клюв. Я вообще не вижу у нее хвоста или клюва, я вижу ее бодрый поскок, слышу ее веселую песнь, я рад, что ей в лесу просторно и вольготно, я сам чувствую себя птицей и готов вот-вот взлететь. Когда же я невольно замечаю сидящую в гнезде сороку, я не вижу ни сороки, ни гнезда, а мать со своими будущими детьми, и что там трогать ее и совать свой нос в чужое дело, я бегу дальше, боясь напугать и потревожить сороку, и, если я ее все-таки напугал, мне становится так стыдно, так обидно, что стыд перед академиками кажется мне детской забавой.
Такое отношение к лесу помогает мне понимать язык птиц и зверей, но начисто лишает возможности проявлять свое любопытство. Не знаю, какие яйца у сороки. Придет срок, понадобится узнать, я спрошу, и любая сорока сама мне ответит за милую душу не только, какого цвета сорочьи яйца, - все про себя опишет в таких тонких подробностях, что ни один знаток природы, ни один академик за всю свою жизнь не узнает.
С лосями накоротке я встречался дважды. Первый раз в первую на кордоне зиму. Ко мне тогда на машине приезжали охотники на зайцев. Вернее, приезжал один известный артист (мне не хочется называть его фамилию, в лицо я его сразу узнал), а остальных охотников с собаками он нанимал. Охотились они бестолково, по науке и, насколько мне известно, не убили ни одного зайца.
В то утро шел снег и нападало его до коленей. С утра я отправился в село за продуктами и по тяжелой дороге возвратился домой поздно с кругом колбасы и буханкой хлеба.
Я удивился, увидев во дворе охотников. По моим подсчетам, они должны были уехать. Они давно ждали меня, крепко озябли и жались у машины. У артиста, который в кино играл благородных героев, висела под носом зеленая сопля. Я пригласил их в избу, а они наперебой стали сообщать мне встревожившую их весть. Говорили они втроем, одновременно, а я устал, замерз и был голоден. Я попросил говорить кого-нибудь одного, а сам принялся растапливать плиту: в избе было холоднее, чем на дворе. Охотники еще немного покричали хором, решая, кому говорить, потом актер, он был тут и выше ростом, и главнее всех, длинными руками развел своих товарищей в стороны, как бы подальше от меня, и заявил:
- Я буду говорить.
И, заикаясь, он рассказал, что собаки нашли в лесу лежащего лося и слегка похватали его за гачи.
К охотникам я всегда отношусь с родительской любовью: она справедлива, но строга. Эти не являлись для меня исключением. Я напустил на себя важность и, хоть прекрасно понимал, что мои охотники не могли ранить или убить лося, не похожи они были на браконьеров, сказал, что буду составлять акт о незаконном отстреле лося. Охотники стала возмущаться, а я, попугав, отпустил их с миром, взял топор и пошел посмотреть на лося.
День был на уходе. Скоро грозило смеркаться. Лося я нашел по слегка запорошенным следам охотников. Он лежал на боку. Он подняться не мог, а сучил задними ногами. Гачи у него действительно были слегка покусаны собаками. Лежал он, видно, не час и не два, снег под его ногами превратился в ледяную корку.
Я знал, что подходить к лосю со стороны ног опасно, - он мог ударить меня копытом намертво, такие случаи в лесу бывали. Я подошел к нему со спины. Он не двинулся с места, он только повернул ко мне голову и смотрел на меня. В глазах его я видел боль и страдание. Мне было жалко лося, но, не рассуждая долго, я размахнулся топором и ударил в висок раз, другой. Я глядел на топор, на то место, куда наносил удар, а видел только глаз лося, он горел, в нем был живой свет, и вдруг он подернулся дымкой и потух. Мне казалось, я должен был сделать одно - избавить лося от страданий, он был уже не жилец: то ли рана, которую я не мог разглядеть, то ли болезнь приговорила его к смерти. С чувством исполненного долга я зашагал домой. Я был настолько преисполнен гордости за свершенное, что не догадался вспороть ему брюхо и взять печень, отрубить кусок мяса. Без тени сомнений, с легкостью, с какой я бы дал ему жизнь, я взял на себя право убить лося и тем самым прекратить его страдания.
Со вторым лосем я встретился жарким летним днем. На кордон заглянула на машине незнакомая пожилая пара, муж и жена, и сообщили, что видели в лесу лося со сломанной ногой и готовы отвезти меня на место.
Я выслушал их, взял ружье деда Ивана, три патрона с пулями и на машине отправился в лес. Приехали мы быстро. Лось лежал недалеко от лесной дороги, возле болота, возможно, там он и сломал себе ногу. При виде нас он поднялся, сделал несколько шагов в глубь зарослей и снова лег. Задняя нога в щиколотке у него была сломана, обнажилась белая кость. Я подошел к лосю поближе. Он не встал, но боялся меня; хотел подняться и не мог. Он был очень худ - кожа и кости. Тучи встревоженных мух носились возле лося. Их было так много и они издавали такой шум, будто внезапно в лес пришла великая сушь, высушила на деревьях все листья и теперь они шумели, как при ураганном ветре.
Было ясно: лось обречен на гибель, ему ничем нельзя помочь. Я вложил в ружье патрон. Уже уехали старики, привезшие меня к лосю, уже канул день и наступал вечер, уже лось от боли, голода и страданий не реагировал на меня, положил на траву голову и не поднимал ее, а я с заряженным ружьем кружил вокруг лося, как заяц, гонимый собаками, и не мог убить его. Я так и не выстрелил. Рука у меня не поднялась стрелять. Я не считал себя вправе убивать этого зверя.
Я ушел домой, не застрелив лося. На кордоне я повесил ружье деда на стену. Я думал о лосе и его страданиях и проклинал себя за слабость и малодушие.
Я уснул в беспокойстве, а в середине ночи был разбужен грохотом ружья в избе. Ружье деда Ивана висело на стене, ствол у ружья слегка дымился. Я хорошо помнил, что разрядил ружье, у меня не было привычки оставлять в ружье патроны. Я думал, что оно выстрелило в меня, и это было бы справедливо. Но я был жив. Куда же оно выстрелило и почему?
Утром я снова пришел к лосю посмотреть, что с ним. Мухи так же остервенело зашумели при моем приближении. Лось не шелохнулся. Я подошел к нему поближе. Он был мертв. В черепе его мне сразу бросилась в глаза крупная дыра - след от тяжелой пули.
Я все понял. Лось сильно страдал. Я не посмел поднять на него руку, а никого другого не было. Ружье деда помогло мне и взяло на себя это убийство.
12
Сижу у ручейка и отдыхаю. Кто сидит у чьих ног, я у ног ручейка или он у моих? Я отдыхаю или он отдыхает? Мы оба примостились, каждый у чужих ног, и оба отдыхаем. Я сижу и отдыхаю. Он бежит отдыхая. Я слышу шум своего ровного дыхания и слышу ровное дыхание ручейка. Я устал с дороги, с утра на ногах, и до дома мне далеко. Он устал не меньше меня, если не больше. Начал он путь не сегодня и не вчера, и путь его не кончится завтра. Почему бы нам обоим, пользуясь свободной минутой, не посидеть, не отдохнуть? Я гляжу на него и радуюсь ему, я думаю, что и он глядит на меня и радуется, правда, особых причин для радости видеть меня у него, должно быть, нет, но, впрочем, почему бы и не порадоваться: не за меня, а потому, что рядом с ним сидит человек. Я не могу с полной очевидностью сказать, что он сейчас чувствует, каковы его мысли. Но разве я могу дать отчет своим мыслям? Они у меня туманны и отрывочны, и скорей всего их совсем нет. И чувства мои без формы, не выявлены, и можно сказать, что их нет. Я слушаю, как шумит ручей, он слушает мое дыхание. Я вижу в его водах свое лицо, он видит в моих глазах свои струи. Мы вглядываемся друг в друга пристально. Что мы там видим, в глубине глубин?
Через несколько дней, поскорбев о старухе, вспомнил я о странной сосне с золотой макушкой и решил найти ее. Такого дерева в своем лесу я не видел.
"Где старуха могла найти эту сосну? - думал я. - Бездарь, раззява, разгильдяй, - ругал я себя. - И ты утверждаешь, что знаешь свой обход как свои пять пальцев? Можешь каждое дерево найти с закрытыми глазами? Как же так случилось, что самого главного дерева ты не заметил? Дряхлая старуха, оказывается, знает больше тебя. Какой же ты после этого лесник? Какой хозяин? Гость ты здесь случайный, случайно пришел, случайно уйдешь, и нет у тебя ничего, кроме тщеславия и самомнения".
Признаюсь, мне иногда действительно казалось, что я знаю свой лес. Мне казалось, что я знаю, где он начинается на севере и кончается на юге, где лежит поваленное грозой дерево, где молния расщепила ствол у старой ели, где растет малина, брусника, где ранним летом можно найти первые грибы сморчки, где вырыл барсук себе нору, где ходят на водопой лоси и спит старый ворон. Мне казалось, я знаю все тайные роднички, которых, кроме меня, не знал никто, где дупло пушистохвостой белки и где всегда можно встретить выдру. Я думал, что вижу в лесу то, чего не видят другие, что передо мной раскрыта вся природа.
Тысячи раз обошел я свой лес, забирался в самые густые заросли ельника, заглядывал в самые глубокие норы, не было дерева, которое я бы не осмотрел, не потрогал руками, с которым не поговорил, не было пня, на который бы я не присел отдохнуть, не было куста, который не обтер бы о мои штаны свои мокрые ветки, не было травинки, которая бы не пошепталась со мной о своих секретах, а, как известно, у каждой травинки есть свои секреты; и что же, на поверку оказывается, что я не знаю, где растет у меня такая необыкновенная сосна?
"Что же это у тебя за глаза? - говорил я себе. - Если они не увидели этой сосны, значит, они ничего не увидели. Что это у тебя за уши, если они не услышали шелеста этой сосны? Что у тебя за ноги, если они не привели тебя к этой сосне? Что за голова, если она не подумала об этой сосне? Что же у тебя за душа, если ты не любил эту сосну, не торопился спасать ее?"
Бегом я пустился по лесу в поисках сосны. И что же? Я сразу ее увидел. Она стояла на самом видном месте, возвышаясь над лесом, самая высокая сосна, ее и слепой бы заметил. Старуха не соврала - с одной стороны сосна была сухая, с другой зеленая, а в макушке золотая. Вершина у нее блестела, как золотой шпиль, на нее больно было смотреть.
Я стоял перед сосной, разинув рот от восхищения. Она была краше дня, ночи и солнца, вместе взятых. Ее могучий ствол поднимался в поднебесье, а корни уходили глубоко в землю. Такую сосну я видел впервые. Да и вряд ли подобная сосна есть где на свете. Еще не веря своим глазам, обошел я сосну, чтобы глянуть с другой стороны, а потом сел на пенек и заплакал от счастья. Нет, не потому я был счастлив, что эта сосна была у меня, и не потому, что такой сосны не было больше нигде, а в этом я не сомневался, я был рад, что она просто есть, существует, что, не будь ее у меня в лесу или у кого другого, было бы значительно хуже, а может, и вообще плохо. Я испытывал такое чувство, как будто без этой сосны не смогут жить ни зверь, ни человек, ни птица.
Постепенно моя радость исчезла. Червь сомнения точил мою душу. Что мне теперь делать с этой сосной? Как уберечь красавицу от порубщиков, ведь не пройдут они мимо нее, если заметят, не застонет у них сердце перед этим великолепием; не дрогнет рука, срубят они ее из жадности, из корысти, из простого любопытства. И упадет золотая сосна, и что тогда сделается в мире?
Был у меня такой случай. По дороге к речке, у поворота, росла маленькая осина. Зимой лось сломал ей вершинку, а весной осина ожила, затянула раны, но стала расти не как все осинки, вверх, а эдаким кренделем, колечком, словно в узел сама завязалась. Некрасива она была, но я очень дорожил своим уродцем. Оградил частоколом, написал табличку, чтоб случайно не тронули ее: "Опытный экземпляр. Не трогать. Академия наук". Пусть, думал, растет. Пусть набирается сил и будет примером тем слабым, что падают духом от малейшей беды, пусть рассказывает она им, как смогла пережить смерть и вернуться к жизни.
А через некоторое время вместо осины я нашел свежий пень. Какой-то турист срубил ее. С тех пор, скажу откровенно, я, лесник, не люблю туристов. Пусть мне объясняют сколько угодно, что люди приезжают в лес отдохнуть от города, от шума, что они хотят приобщиться к природе, от которой отрываются все больше и больше. А по мне, эти рюкзачники злостные браконьеры, готовые уничтожить все живое на свете.
Не зная, как оградить сосну от гибели, сидел я перед ней до темноты. А ночью улегся у корней и обхватил ее руками. Так я и спал ночь, обхватив сосну, видел тревожные сны и просыпался в беспокойстве.
13
Наверное, уже неуместно мне петь гимны лесу и объясняться в любви. Похвал я раскидал достаточно. Боюсь, как бы любовь моя к лесу не выглядела неумеренной и сам я не показался экзальтированной девицей, боготворящей своего кумира. Нет, лес - это не комнатная собачка, которую можно тискать в руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24