https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/keramika/
С тыльной стороны сарая, смотревшей в лес, имелось еще одно окно с фанерной заслонкой, через которое выбрасывался навоз. За зиму его скапливалось на метр толщины, Сильва поднималась вместе с растущим навозом, пока голова ее не упиралась в потолок. Не убирай я регулярно навоз, Сильва наверняка бы пробила потолок и поднялась вместе с растущей горой до неба. То-то было бы любопытных поглядеть на этот необычный монумент! На стенах сарая на толстых гвоздях висела конская упряжь: узда, дуга, согнутая из водопроводной трубы, латаный хомут, чересседельник, вожжи. В углу под яслями валялся серый кусок каменной соли "для аппетита", отсутствием которого Сильва никогда не страдала. Зимой в сарае было холодно, летом душно. Между избой и сараем стояла телега-водовозка с укрепленной железной бочкой из-под солярки, в ней я возил из колодца воду. Рядом еще одна телега для возки леса и сани. Поодаль от сарая, в сторону луга, высился навес с сеном. В сене ютились мыши, пахло пылью. Зимой здесь мышковала лиса. Тут же валялись плуг, борона и предплужник.
Сильва была гнедой масти, с огромным брюхом и тонкими слабыми ногами. Шерсть у нее была сальная, жирная, а на боках потерта до кожи. Когда я гладил ее по спине, ладонь становилась жирной. На гнойниках у глаз гнездились мухи.
К работе Сильва была не угодлива, а что делала в охотку - плодила жеребят. Тут она была и резва не в меру, и хитроумна. Как я ее ни сторожил, ни приглядывал за ней, она, пользуясь моей оплошностью, сбегала с кордона и, взяв свое, нагулявшись вволю, пойманная, возвращалась уже жеребая. Но стоило мне подумать о том, что пора пахать огород или привезти из леса дрова, и я брал узду и вел запрягать ее в плуг или телегу, как она тут же теряла к жизни всякий интерес, становилась скучна, каменела, иначе не назовешь ее состояния.
Она высилась в сарае неподвижно, как истукан, и, если б не ее вечно двигающиеся челюсти, которыми она истребляла траву, можно было решить, что она околела.
Совершая с ней легкие рейсы в три - пять километров, я запасался терпением и продуктами на месячный поход. Она находила любой повод для остановки, засыпала у каждого пня, каждого куста, камня, лужи, цветка, бабочки, на нее не действовали ни ласка, ни хворостина.
Летом, когда мне было лень косить для нее свежую траву, а выпускать ее стреноженной я боялся - она могла освободиться от любых пут и сбежать, - я снимал с гвоздя недоуздок, она покорно давала надеть его на себя, привязывал к недоуздку длинную веревку и, вбив в землю деревянный кол, вел ее пастись на луг или на лесную поляну. И она паслась вокруг кола, двигаясь, как часовая стрелка вокруг своей оси, пока не общипывала траву до земли или не запутывалась в веревке.
Но при лености и безмятежности своего характера коварства и строптивости ей было не занимать. Едва, зазевавшись и утратив бдительность, я подходил к ней поближе, она норовила ударить меня копытом, хватала зубами за плечо, точно это была не живая человеческая плоть, не мое собственное плечо, а клок сена.
Летом, по плану, в двадцать четвертом квартале за Лосиной Гривой я прочищал молодняк, попутно заготовляя для лесхоза жерди. Выборочно я рубил молоденькие сосны, зеленые ветки жег, а тонкие стволы очищал от коры и складывал в штабеля. Место было топкое, и, когда я покончил с делянкой и жердец набралось достаточно, я решил вывезти их на сухое место поближе к шоссе: оттуда бы их прихватила машина.
Едва я втиснулся в сарай, чтобы снять с гвоздя узду и вывести Сильву во двор, как она, поняв, что ей предстоит работа, замерла, словно вросла в землю копытами. Напрасно я улещал ее, выталкивал плечом в открытую дверь, совал посоленную горбушку хлеба. Сильва стояла не шелохнувшись. А потом, улучив момент, больно лягнула меня копытом.
И тут я возмутился.
- Ах ты, травяной мешок, - закричал я, - нет на тебя волка, татарина нет, чтобы зарезал тебя на колбасу! И зачем только держат тебя в лесхозе, старую развалину! Она, видите ли, не желает жерди возить! Ей это неинтересно. А кто их будет возить? Сами они по воздуху перелетят?
Слов у меня не хватало, так я был зол на нее.
- Барыня объявилась. Целыми днями торчит в сарае и пошевелиться не хочет. Я ее кормлю, пою, я за ней ухаживаю, а она выручить человека брезгует. Да пропади ты пропадом, чтобы я возился с тобой и гнул спину. Убирайся на все четыре стороны. Пусть тебя волк кормит. А я знать не хочу.
Подталкиваемая мной, Сильва не торопясь вышла во двор, хватила два-три стебелька и повалилась на траву. Перевернувшись вверх брюхом, она принялась кататься по земле.
- Иди-иди, - говорил я, - нечего тебе тут прохлаждаться. Чтоб больше глаза мои тебя не видели.
В сердцах я повернулся и направился в лес. Долго бродил по обходу и не мог успокоиться. Гнев мой стремился вылиться наружу. Я возмущался черной неблагодарностью Сильвы и утих не скоро. Лишь к вечеру вернулся на кордон. Я заглянул в сарай - Сильвы не было. Обошел двор - во дворе ее тоже не было. Побежал на луг. И на лугу ее не оказалось. Я кидался на луг, во двор, заглядывал в пустой сарай - Сильвы след простыл. Я бегал и звал: "Сильва! Силь-ва!" Она не откликалась.
Вот когда я понял, какую совершил оплошность, отпустив Сильву на волю. Я бы с удовольствием плюнул и не искал ее, но лошадь была не моя, а казенная, она числилась в бухгалтерии на балансовом учете, и цена ей была двести рублей.
Утром, с твердым намерением отыскать Сильву, а заодно посмотреть, не шалят ли охотники, не стреляют ли уток, отправился я на Сестру. Речка моя мелкая и неказистая на вид, но я люблю ее не меньше моря. Летом на ее извилистые берега, заросшие ивняком и черной смородиной, приезжает народ погреться на песке, посидеть в лесной тиши.
Рыбы в речке нет. По словам деда Ивана Прокоповича, ловилась когда-то отличная форель, но от тех баснословных времен, напоминавших о богатой рыбалке, остались лишь полусгнившие шалаши, разбросанные по берегам у порожистых мест. Одни утверждают, что рыбу выловили рыбаки, другие - что ее выбрала выдра, третьи - что плотина, стоящая внизу, преграждает ход рыбе с Финского залива.
Встречаются на речке утки. Я не натуралист и не знаю, к какому виду они относятся, кряквы это или серые утицы. В руки они не даются, а влет их не разобрать. Когда идешь по берегу реки, вспархивают они из-под самых ног, радуя и пугая тебя. Речка без уток немыслима. Пока на речке водится, жирует, чистит перышки это славное пернатое племя, пока заводи и травяные берега оглашаются их отрывистым кряканьем и воздух всполошен чирканьем крыльев, пока воды реки держат на себе их легкие чистые тела, а песок до очередного дождя оставляет следы их аккуратных лап, пока заросли и болотные камыши скрывают их от любопытных глаз и за зеленой стеной только угадываешь их присутствие и неутомимую возню, как угадываешь тайну, которую преступно потревожить, пока, как приливы и отливы в море, как вдох и выдох человека, существует их весенний наплыв и осенний улет, свидания и разлука, - до тех пор речка есть речка, а не водопровод, не система труб, несущая неизвестно куда и почему мертвую массу воды.
Часто ходят по речке охотники и палят во все без разбору. Достается и уткам. Тогда речка пахнет порохом, а по лесу летают белые перья, цепляются за кусты, плывут по воде. Я не люблю охотников. Гляжу на них косо. Сердце у меня разрывается от их выстрелов. "Придет время, - думаю я, - выбьют они уток". И мне хочется как-то спасти уток. Мне трудно следить за всеми охотниками. Я один, а их тысячи. У каждого ружье не в один, а в два, в три ствола, у каждого охотничий азарт, уйма времени, адское терпение высиживать в кустах и выслеживать добычу, у каждого желание убить как можно больше, а главное, непогрешимое право стрелять и убивать. Перед этим буйным охотничьим напором непросто устоять. Очутившись в лесу, вооружившись ружьями, люди словно дурели. Лес возбуждал их. Они любой ценой жаждали взять добычу.
И все-таки я уток спасал. Свидетельством тому моя речка. Хоть крупной рыбы в ней нет, шныряют в глубине уклейки и пескарики, я думаю, что со временем будет и рыба. Речка есть речка, настоящая, живая, холодная, с песчаными пляжиками и красноватой водой. Весной во время таяния снегов она заполняет русло до краев; опадает вода, и тут же, вслед за уходящей водой, на оставленных низинах зацветают подснежники и купавы. Летом она мелеет и в иных местах ее можно перейти, не замочив щиколоток. Осенью после дождей она набухает вновь. Зимой замерзает. Она жива, моя речка, она грызет берега, плещется на порогах, тычется мордой в запруды из веток и бревен, она радуется и сердится - не всегда поймешь ее настроение, - она капризничает, укатывает песчаное дно, то выбегает из темного леса и сверкает на солнце, то прячется в хмурые ельники. Она жива, как человек.
Дорога была легкая, под уклон. Я сбежал с крутого берега вниз к самой реке, как вдруг увидел потрясшую меня картину. На моих глазах совершалось самоубийство: девушка разбежалась и бросилась в воду. Я оторопел. "Она, наверное, разочаровалась в жизни, - подумал я. - Ей показалось, что ее не любит парень, и она решила утопиться, пропасть, исчезнуть навсегда".
За время службы лесником мне приходилось быть невольным свидетелем разных сцен. Люди, чувствуя себя в лесу, как за тысячью стен, вели себя свободно, не таясь. Одни объяснялись в любви, другие в ненависти, третьи, очутившись в лесу на свободе, начинали самозабвенно выпевать оперные арии, воображая себя редкими басами и тенорами, четвертые беззастенчиво ковыряли в носу. Люди полагали, что их никто не видит, не слышит, а лес все снесет, схоронит, спрячет. И они были правы. Если и слушали их лес, трава, звери, а они не могли их не слушать, то безмолвно, безучастно, не помышляя в чем-то укорить человека, считая, что каждый человек - хозяин своей судьбы и волен брать груз своих поступков на самого себя.
Признаюсь, и я никогда не злоупотреблял этим доверием и не грешил любопытством. В любом случае, увидев или услышав в лесу человека и убедившись, что он не делает лесу зла, я вел себя как зверь и уходил торопливо и незаметно.
Но сейчас я не мог оставаться безучастным. На моих глазах свершалось несчастье - девушка хотела утопиться, в этом не было сомнения. Я не мог этого допустить.
Однажды на речке, на этом же самом месте, я увидел подранка. Какой-то охотник стрелял в утку, ранил ее и не нашел. Она была на берегу, а когда я приблизился к ней, бросилась в воду. Вначале я не подумал, что это подранок. Я подумал, что это здоровая утка, увидела меня и решила от греха подальше удалиться. Но плыть она не могла, она суматошно била лапами, а одно крыло волочила по воде. Я решил взять ее, осмотреть рану и вылечить. Я полез за уткой. В страхе она пыталась уйти от меня и, когда я ее все-таки настиг у самых камышей, ринулась под воду. Я нырнул за ней раз, другой, глаза резало от воды, я различал на дне реки камни и коряги, но утки не видел. Наконец я заметил ее на дне возле камней. Я ухватил ее за хвост и потянул наверх, но она уходила от меня все глубже и совсем пропала. Когда я вынырнул, в руке у меня оказалось два перышка. Конечно, утка - не человек. Хоть я и досадовал о случившемся, что не спас утку, а может, загубил ее невольным вмешательством - от боли и страха она наверняка погибла, - я все-таки не принял случай с уткой так серьезно, как принял сейчас попытку девушки покончить с собой.
Но что я должен был делать? Спасать ее? А вдруг девушка, как утка, испугавшись меня, в отчаянии, в панике, нырнет под воду и уйдет на дно. Уж если кто решился на самоубийство, тот захочет довести дело до конца, а я своей услугой только ускорю эти события. Не спасать? Но это предательство. Мало ли желторотых юнцов, обжегшихся на пустяке, пытаются рассчитаться с жизнью, свет им тогда немил, а спасенные, с ужасом вспоминают про свое падение. Как сделать, чтобы увести самоубийцу от беды? Вытащишь его, а он опять полезет в воду. Или вздернет себя на сосне. Поле для фантазии тут необъятное, и способов хоть отбавляй.
Нескольких секунд мне хватило подбежать к берегу и броситься в воду. Девушка упала в речку тихо, даже не всколыхнув воды. Речка несла ее вниз по течению. "Боже мой, - подумал я, - какая она легкая. Но немедленно, немедленно ее нужно спасти, вытащить из воды, иначе она утонет".
Я вынес ее на руках на берег. Она была жива. Я осторожно положил девушку на траву и увидел, как она несчастна (она, наверное, была из тех редких особ, которые жаждут любви и не верят в нее, хотят жить, а боятся; они считают, что на свете нет любви, что она выродилась, и потому жизнь им немила).
Наконец она открыла глаза.
- Я жива? - спросила она.
- Живы, живы, - подтвердил я. - Теперь вам нечего бояться.
- А чего я должна бояться, я купалась, а вы вдруг навалились на меня и стали тащить из воды, - сказала она. - Но почему вы меня держите? Пустите же наконец!
- Никуда я вас не пущу. Отпусти, а вы опять в воду. Нет, уж лучше лежите спокойно.
- Не волнуйтесь, я ничего плохого не сделаю. Разве я враг себе?
Она улыбнулась, желая успокоить меня. Но я чувствовал, что слова ее неискренни. Весь ее вид говорил: "Зачем вы спасли меня, жизнь зла, люди отвратительны, я не желаю жить в этом подлом мире".
И я напустился на нее.
- Как вам не стыдно, - сказал я. - Молодая, красивая - и проявляете такое малодушие. Перед вами открыты все дороги, выбирайте любые пути, а вы вздумали топиться. Не жестокость ли это с вашей стороны? Не преступление?
Она хотела мне возразить, но я не давал ей сказать ни слова. Знаю я эти жалкие слова самооправдания. Кроме обмана, они ничего не несут. Сейчас, как никогда, ее необходимо было уверить в том, что мир добр и прекрасен, и я не жалея слов расписывал его красоты. Я говорил о мужестве, о добре, о дружбе. Как небесная птица, пел я гимны лесам, полям, горам.
- Вслушайтесь в этот мир, - говорил я ей. - О чем шепчут листья? О любви. О чем журчит ручей? О любви. Прислушайтесь к земле. О чем говорит земля? Она говорит о любви. Ничего нет прекраснее жизни, которая нам дана. Нужно только верить в любовь, быть достойным ее, и к вам все придет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Сильва была гнедой масти, с огромным брюхом и тонкими слабыми ногами. Шерсть у нее была сальная, жирная, а на боках потерта до кожи. Когда я гладил ее по спине, ладонь становилась жирной. На гнойниках у глаз гнездились мухи.
К работе Сильва была не угодлива, а что делала в охотку - плодила жеребят. Тут она была и резва не в меру, и хитроумна. Как я ее ни сторожил, ни приглядывал за ней, она, пользуясь моей оплошностью, сбегала с кордона и, взяв свое, нагулявшись вволю, пойманная, возвращалась уже жеребая. Но стоило мне подумать о том, что пора пахать огород или привезти из леса дрова, и я брал узду и вел запрягать ее в плуг или телегу, как она тут же теряла к жизни всякий интерес, становилась скучна, каменела, иначе не назовешь ее состояния.
Она высилась в сарае неподвижно, как истукан, и, если б не ее вечно двигающиеся челюсти, которыми она истребляла траву, можно было решить, что она околела.
Совершая с ней легкие рейсы в три - пять километров, я запасался терпением и продуктами на месячный поход. Она находила любой повод для остановки, засыпала у каждого пня, каждого куста, камня, лужи, цветка, бабочки, на нее не действовали ни ласка, ни хворостина.
Летом, когда мне было лень косить для нее свежую траву, а выпускать ее стреноженной я боялся - она могла освободиться от любых пут и сбежать, - я снимал с гвоздя недоуздок, она покорно давала надеть его на себя, привязывал к недоуздку длинную веревку и, вбив в землю деревянный кол, вел ее пастись на луг или на лесную поляну. И она паслась вокруг кола, двигаясь, как часовая стрелка вокруг своей оси, пока не общипывала траву до земли или не запутывалась в веревке.
Но при лености и безмятежности своего характера коварства и строптивости ей было не занимать. Едва, зазевавшись и утратив бдительность, я подходил к ней поближе, она норовила ударить меня копытом, хватала зубами за плечо, точно это была не живая человеческая плоть, не мое собственное плечо, а клок сена.
Летом, по плану, в двадцать четвертом квартале за Лосиной Гривой я прочищал молодняк, попутно заготовляя для лесхоза жерди. Выборочно я рубил молоденькие сосны, зеленые ветки жег, а тонкие стволы очищал от коры и складывал в штабеля. Место было топкое, и, когда я покончил с делянкой и жердец набралось достаточно, я решил вывезти их на сухое место поближе к шоссе: оттуда бы их прихватила машина.
Едва я втиснулся в сарай, чтобы снять с гвоздя узду и вывести Сильву во двор, как она, поняв, что ей предстоит работа, замерла, словно вросла в землю копытами. Напрасно я улещал ее, выталкивал плечом в открытую дверь, совал посоленную горбушку хлеба. Сильва стояла не шелохнувшись. А потом, улучив момент, больно лягнула меня копытом.
И тут я возмутился.
- Ах ты, травяной мешок, - закричал я, - нет на тебя волка, татарина нет, чтобы зарезал тебя на колбасу! И зачем только держат тебя в лесхозе, старую развалину! Она, видите ли, не желает жерди возить! Ей это неинтересно. А кто их будет возить? Сами они по воздуху перелетят?
Слов у меня не хватало, так я был зол на нее.
- Барыня объявилась. Целыми днями торчит в сарае и пошевелиться не хочет. Я ее кормлю, пою, я за ней ухаживаю, а она выручить человека брезгует. Да пропади ты пропадом, чтобы я возился с тобой и гнул спину. Убирайся на все четыре стороны. Пусть тебя волк кормит. А я знать не хочу.
Подталкиваемая мной, Сильва не торопясь вышла во двор, хватила два-три стебелька и повалилась на траву. Перевернувшись вверх брюхом, она принялась кататься по земле.
- Иди-иди, - говорил я, - нечего тебе тут прохлаждаться. Чтоб больше глаза мои тебя не видели.
В сердцах я повернулся и направился в лес. Долго бродил по обходу и не мог успокоиться. Гнев мой стремился вылиться наружу. Я возмущался черной неблагодарностью Сильвы и утих не скоро. Лишь к вечеру вернулся на кордон. Я заглянул в сарай - Сильвы не было. Обошел двор - во дворе ее тоже не было. Побежал на луг. И на лугу ее не оказалось. Я кидался на луг, во двор, заглядывал в пустой сарай - Сильвы след простыл. Я бегал и звал: "Сильва! Силь-ва!" Она не откликалась.
Вот когда я понял, какую совершил оплошность, отпустив Сильву на волю. Я бы с удовольствием плюнул и не искал ее, но лошадь была не моя, а казенная, она числилась в бухгалтерии на балансовом учете, и цена ей была двести рублей.
Утром, с твердым намерением отыскать Сильву, а заодно посмотреть, не шалят ли охотники, не стреляют ли уток, отправился я на Сестру. Речка моя мелкая и неказистая на вид, но я люблю ее не меньше моря. Летом на ее извилистые берега, заросшие ивняком и черной смородиной, приезжает народ погреться на песке, посидеть в лесной тиши.
Рыбы в речке нет. По словам деда Ивана Прокоповича, ловилась когда-то отличная форель, но от тех баснословных времен, напоминавших о богатой рыбалке, остались лишь полусгнившие шалаши, разбросанные по берегам у порожистых мест. Одни утверждают, что рыбу выловили рыбаки, другие - что ее выбрала выдра, третьи - что плотина, стоящая внизу, преграждает ход рыбе с Финского залива.
Встречаются на речке утки. Я не натуралист и не знаю, к какому виду они относятся, кряквы это или серые утицы. В руки они не даются, а влет их не разобрать. Когда идешь по берегу реки, вспархивают они из-под самых ног, радуя и пугая тебя. Речка без уток немыслима. Пока на речке водится, жирует, чистит перышки это славное пернатое племя, пока заводи и травяные берега оглашаются их отрывистым кряканьем и воздух всполошен чирканьем крыльев, пока воды реки держат на себе их легкие чистые тела, а песок до очередного дождя оставляет следы их аккуратных лап, пока заросли и болотные камыши скрывают их от любопытных глаз и за зеленой стеной только угадываешь их присутствие и неутомимую возню, как угадываешь тайну, которую преступно потревожить, пока, как приливы и отливы в море, как вдох и выдох человека, существует их весенний наплыв и осенний улет, свидания и разлука, - до тех пор речка есть речка, а не водопровод, не система труб, несущая неизвестно куда и почему мертвую массу воды.
Часто ходят по речке охотники и палят во все без разбору. Достается и уткам. Тогда речка пахнет порохом, а по лесу летают белые перья, цепляются за кусты, плывут по воде. Я не люблю охотников. Гляжу на них косо. Сердце у меня разрывается от их выстрелов. "Придет время, - думаю я, - выбьют они уток". И мне хочется как-то спасти уток. Мне трудно следить за всеми охотниками. Я один, а их тысячи. У каждого ружье не в один, а в два, в три ствола, у каждого охотничий азарт, уйма времени, адское терпение высиживать в кустах и выслеживать добычу, у каждого желание убить как можно больше, а главное, непогрешимое право стрелять и убивать. Перед этим буйным охотничьим напором непросто устоять. Очутившись в лесу, вооружившись ружьями, люди словно дурели. Лес возбуждал их. Они любой ценой жаждали взять добычу.
И все-таки я уток спасал. Свидетельством тому моя речка. Хоть крупной рыбы в ней нет, шныряют в глубине уклейки и пескарики, я думаю, что со временем будет и рыба. Речка есть речка, настоящая, живая, холодная, с песчаными пляжиками и красноватой водой. Весной во время таяния снегов она заполняет русло до краев; опадает вода, и тут же, вслед за уходящей водой, на оставленных низинах зацветают подснежники и купавы. Летом она мелеет и в иных местах ее можно перейти, не замочив щиколоток. Осенью после дождей она набухает вновь. Зимой замерзает. Она жива, моя речка, она грызет берега, плещется на порогах, тычется мордой в запруды из веток и бревен, она радуется и сердится - не всегда поймешь ее настроение, - она капризничает, укатывает песчаное дно, то выбегает из темного леса и сверкает на солнце, то прячется в хмурые ельники. Она жива, как человек.
Дорога была легкая, под уклон. Я сбежал с крутого берега вниз к самой реке, как вдруг увидел потрясшую меня картину. На моих глазах совершалось самоубийство: девушка разбежалась и бросилась в воду. Я оторопел. "Она, наверное, разочаровалась в жизни, - подумал я. - Ей показалось, что ее не любит парень, и она решила утопиться, пропасть, исчезнуть навсегда".
За время службы лесником мне приходилось быть невольным свидетелем разных сцен. Люди, чувствуя себя в лесу, как за тысячью стен, вели себя свободно, не таясь. Одни объяснялись в любви, другие в ненависти, третьи, очутившись в лесу на свободе, начинали самозабвенно выпевать оперные арии, воображая себя редкими басами и тенорами, четвертые беззастенчиво ковыряли в носу. Люди полагали, что их никто не видит, не слышит, а лес все снесет, схоронит, спрячет. И они были правы. Если и слушали их лес, трава, звери, а они не могли их не слушать, то безмолвно, безучастно, не помышляя в чем-то укорить человека, считая, что каждый человек - хозяин своей судьбы и волен брать груз своих поступков на самого себя.
Признаюсь, и я никогда не злоупотреблял этим доверием и не грешил любопытством. В любом случае, увидев или услышав в лесу человека и убедившись, что он не делает лесу зла, я вел себя как зверь и уходил торопливо и незаметно.
Но сейчас я не мог оставаться безучастным. На моих глазах свершалось несчастье - девушка хотела утопиться, в этом не было сомнения. Я не мог этого допустить.
Однажды на речке, на этом же самом месте, я увидел подранка. Какой-то охотник стрелял в утку, ранил ее и не нашел. Она была на берегу, а когда я приблизился к ней, бросилась в воду. Вначале я не подумал, что это подранок. Я подумал, что это здоровая утка, увидела меня и решила от греха подальше удалиться. Но плыть она не могла, она суматошно била лапами, а одно крыло волочила по воде. Я решил взять ее, осмотреть рану и вылечить. Я полез за уткой. В страхе она пыталась уйти от меня и, когда я ее все-таки настиг у самых камышей, ринулась под воду. Я нырнул за ней раз, другой, глаза резало от воды, я различал на дне реки камни и коряги, но утки не видел. Наконец я заметил ее на дне возле камней. Я ухватил ее за хвост и потянул наверх, но она уходила от меня все глубже и совсем пропала. Когда я вынырнул, в руке у меня оказалось два перышка. Конечно, утка - не человек. Хоть я и досадовал о случившемся, что не спас утку, а может, загубил ее невольным вмешательством - от боли и страха она наверняка погибла, - я все-таки не принял случай с уткой так серьезно, как принял сейчас попытку девушки покончить с собой.
Но что я должен был делать? Спасать ее? А вдруг девушка, как утка, испугавшись меня, в отчаянии, в панике, нырнет под воду и уйдет на дно. Уж если кто решился на самоубийство, тот захочет довести дело до конца, а я своей услугой только ускорю эти события. Не спасать? Но это предательство. Мало ли желторотых юнцов, обжегшихся на пустяке, пытаются рассчитаться с жизнью, свет им тогда немил, а спасенные, с ужасом вспоминают про свое падение. Как сделать, чтобы увести самоубийцу от беды? Вытащишь его, а он опять полезет в воду. Или вздернет себя на сосне. Поле для фантазии тут необъятное, и способов хоть отбавляй.
Нескольких секунд мне хватило подбежать к берегу и броситься в воду. Девушка упала в речку тихо, даже не всколыхнув воды. Речка несла ее вниз по течению. "Боже мой, - подумал я, - какая она легкая. Но немедленно, немедленно ее нужно спасти, вытащить из воды, иначе она утонет".
Я вынес ее на руках на берег. Она была жива. Я осторожно положил девушку на траву и увидел, как она несчастна (она, наверное, была из тех редких особ, которые жаждут любви и не верят в нее, хотят жить, а боятся; они считают, что на свете нет любви, что она выродилась, и потому жизнь им немила).
Наконец она открыла глаза.
- Я жива? - спросила она.
- Живы, живы, - подтвердил я. - Теперь вам нечего бояться.
- А чего я должна бояться, я купалась, а вы вдруг навалились на меня и стали тащить из воды, - сказала она. - Но почему вы меня держите? Пустите же наконец!
- Никуда я вас не пущу. Отпусти, а вы опять в воду. Нет, уж лучше лежите спокойно.
- Не волнуйтесь, я ничего плохого не сделаю. Разве я враг себе?
Она улыбнулась, желая успокоить меня. Но я чувствовал, что слова ее неискренни. Весь ее вид говорил: "Зачем вы спасли меня, жизнь зла, люди отвратительны, я не желаю жить в этом подлом мире".
И я напустился на нее.
- Как вам не стыдно, - сказал я. - Молодая, красивая - и проявляете такое малодушие. Перед вами открыты все дороги, выбирайте любые пути, а вы вздумали топиться. Не жестокость ли это с вашей стороны? Не преступление?
Она хотела мне возразить, но я не давал ей сказать ни слова. Знаю я эти жалкие слова самооправдания. Кроме обмана, они ничего не несут. Сейчас, как никогда, ее необходимо было уверить в том, что мир добр и прекрасен, и я не жалея слов расписывал его красоты. Я говорил о мужестве, о добре, о дружбе. Как небесная птица, пел я гимны лесам, полям, горам.
- Вслушайтесь в этот мир, - говорил я ей. - О чем шепчут листья? О любви. О чем журчит ручей? О любви. Прислушайтесь к земле. О чем говорит земля? Она говорит о любви. Ничего нет прекраснее жизни, которая нам дана. Нужно только верить в любовь, быть достойным ее, и к вам все придет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24