На этом сайте Водолей
Гельведия взяла гребень и стала причесывать густые темные волосы царицы, касаясь чувствительными пухлыми пальцами ее шеи и мочек ушей. Потом она приблизила свои губы к уху Августы и что-то медленно и сладострастно зашептала. Императрица слушала, закрыв глаза, и смутная, исполненная порока улыбка блуждала по ее лицу.
– Зрелища! – воскликнула Августа, обернувшись. – Моего супруга будоражит вид крови. Что ж, я ему в этом достойная пара!.. А потом мы с моим нумидийцем выйдем на улицы. Будь по-твоему, Гельведия!
– Помнишь ту улицу у Сублицийского моста?.. Непристойные картинки на стенах лупанариев, начертанные неизвестной рукой – огромные фаллосы, раскрытые недра женщин, порой окровавленные… Помнишь, как звали нас со всех сторон предаться распутству, и как нетерпеливые руки срывали с тебя покрывало?.. Ты была в изнеможении, многие мужчины мяли твое прекрасное тело, и нумидиец принес тебя во дворец на руках…
– После я не могла вспоминать об этом.
– Но ведь ты жаждешь этого снова! Гельведия собрала волосы царицы в кулак и с силой потянула вниз. Августа вскрикнула, шея ее выгнулась, и матрона медленно провела пальцем вдоль ее горла…
Невольницы, потупив взор, принесли вино и вновь упорхнули. В руках царицы сверкала драгоценная диатрета, и она пила из нее длинными тягучими глотками. Теперь она была спокойна. Румянец, подобно заре, разлился по ее щекам. Исчез лихорадочный блеск в глазах, теперь они были темны и непроницаемы для Гельведии.
Раскинувшись на ложе напротив Августы, женщина смело смотрела на императрицу глазами, полными выдуманной любви. Она не испытывала смущения от того, что произошло между ними четверть часа назад, и спокойно глядела на Августу, на ее широкие ровные брови и крупный рот, который придавал лицу императрицы особенную прелесть. Но думала Гельведия сейчас о безмерно сладострастном и свирепом Домициане и еще немного о преторианце, что стоит в круглой зале у одного из портиков.
– Пей, моя Гельведия, – говорила между тем Августа. – Сегодня все можно… Сегодня и всегда. Прославим же всеблагую Афродиту и ее прекрасного возлюбленного, Адониса!
И она пролила на стол несколько капель. Гельведия поправила прическу и подумала с улыбкой, что сегодня она дважды слышала это имя из людских уст.
ГЛАВА 4
С Виминальского холма стекала толпа, шум оглушал узкие молчаливые улицы с высокими, в несколько ярусов, домами, двери которых поспешно запирались. От Эсквимина бежали люди, выкрикивая имена Юпитера, Юноны и Минервы – покровительницы императора. А имя самого императора не сходило с уст уже много дней, лишь только разнеслась весть о новых играх. Все еще помнили великолепные празднества в честь Столетних игр, ради которых Домициан пошел на хитрость: он отсчитал срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе.
Подготовка к новым играм велась медленно и весьма торжественно, а нетерпение народа подогревалось ежеутренним зачитыванием эдикта на форуме. Выкрикивали различные имена императора: Домициан, Германик и Флавий. Последнее, кстати сказать, он не выносил, ибо считал это наглым напоминанием о Пите Флавии – брате, которого он еще в юности старался превзойти и саном, и влиянием. Противники Домициана (а таких в ревущих группах было немало) называли его также Августой. Этим они нагло намекали вовсе не на жену его Домицию, которую он отбил у Ламии, дав ей затем звучное имя императрицы, а на щекотливое прошлое самого императора. Некоторые в Городе утверждали, что его любовником когда-то был Нерва, а, возможно, еще и Клодий Поллион, до сих пор якобы хранивший записку молодого отпрыска рода Флавиев, где тот обещал ему свою ночь.
Эсквимин и Виминал гордо удерживали на своих склонах сверкающие белизной дома, виллы и дворцы, полускрытые изящной, экзотической растительностью и правильно разбитыми садами, где у бассейнов с трепещущими тенями раздавались гортанные крики павлинов. Толпы народа бурлили между этими холмами. Среди бесчисленных плебеев и нагих рабов ярко выделялись всадники в богатых одеждах; матроны в цветных шелковистых столах пытались сдержать своих скачущих детей – в легких куртках, с буллами на шее; виднелись жрецы в покровах, фиолетовых, словно глаза русалки, и красных, как заря. А с других высот прибывали все новые и новые толпы людей.
На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.
Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.
В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.
– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…
– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.
– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!
Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:
– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.
Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.
В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.
Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.
Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:
– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:
– Мы расстались ненадолго, Адонис.
Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:
– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!
Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..
Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.
С тех пор, как они вновь приехали в столицу, Адонис был встревожен и раздражен, но в тоже время красив, как никогда. Сириец пытался увидеть Рим глазами Юлии, в сердце которой время от времени просыпалось влечение к столице, но он пугался этого сладострастного города. Города черных и розовых облаков, города императоров. Города, что способен подчинить и унизить, где личность становится лишь бледной фреской на стене его храмов. Он часто вспоминал Арицию, их прохладную белую виллу, искрившуюся на солнце словно алмаз, благодаря мельчайшим кусочкам слюды, вделанным в стены… Бельведеры, портики с полотнами синего неба между колонн… Туманные поля, сады, куда падают звезды… Аппиева дорога, где в клубах пыли движутся колесницы, войска, погонщики быков в красных одеждах, простые граждане, от их бесчисленных шагов в летней жаре звенят лавовые плиты… Он с нежностью напоминал об этом Юлии, когда она ласкала его руки и грудь на просторном ложе.
– О да, да, мы были счастливы там, – отвечала она и, улыбаясь, целовала мягкие губы сирийца.
Адонис догадывался, почему Юлия так стремительно покинула Арицию, которую он в душе всегда связывал с Селевкией – городом его навсегда утраченной родины, чьи дворцы наложили смутный отпечаток на его мятущуюся, хрупкую душу. Эфеб понимал, что Юлия ожидает одного молодого префекта. Сирийцу так и не удалось заставить патрицианку забыть этого мужчину. Не помогли ни его нежность, ни утонченность чувств, ни преданность и жертвы во имя Юлии. Она по-прежнему была влюблена в этого воина из знатного рода всадников. По повелению императора он принял имя Флавия, и теперь сам Домициан ожидает его возвращения из провинции.
Об этой любви много говорили в той, прежней римской жизни придворные в пурпурных тогах, широких одеждах, великолепных геммах, митрах, усыпанных драгоценностями!
Адонис хорошо помнит тот день, когда Юлия впервые взяла его с собой во дворец. Как же смотрели на него все эти сановники, паразиты Домициана! Точно он диковинная зверушка!.. Отовсюду летели нескромные взгляды, а он стоял, вытянув вдоль тела руки, и видел только Юлию. В этих роскошных залах она поражала всех своей красотой, бледностью неподвижного лица, чувственностью сжатых губ. В своем эгоизме она поставила себя над всем Римом, связав себя клятвой болезненной, мистической любви то ли к Адонису – грациозному эфебу, следовавшему повсюду за ней, то ли к независимому Юлию. А, может, всего лишь к их теням, живущим в ее воображении?.. Но, скорее всего – к себе. Или никому.
Ее тяжелая пурпурная палла горела огненным цветком в толпе придворных, ожидавших появления императора. В этот день Юлия была немногословна. Мрачно смотрела она на молодых женщин, которые с удивлением и любопытством рассматривали смущенного Адониса и указывали на него своими веерами. Гнев и ревность поднялись в груди Юлии, но она сдержала себя, поклявшись, что больше никогда не станет подвергать бедного юношу подобной пытке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Зрелища! – воскликнула Августа, обернувшись. – Моего супруга будоражит вид крови. Что ж, я ему в этом достойная пара!.. А потом мы с моим нумидийцем выйдем на улицы. Будь по-твоему, Гельведия!
– Помнишь ту улицу у Сублицийского моста?.. Непристойные картинки на стенах лупанариев, начертанные неизвестной рукой – огромные фаллосы, раскрытые недра женщин, порой окровавленные… Помнишь, как звали нас со всех сторон предаться распутству, и как нетерпеливые руки срывали с тебя покрывало?.. Ты была в изнеможении, многие мужчины мяли твое прекрасное тело, и нумидиец принес тебя во дворец на руках…
– После я не могла вспоминать об этом.
– Но ведь ты жаждешь этого снова! Гельведия собрала волосы царицы в кулак и с силой потянула вниз. Августа вскрикнула, шея ее выгнулась, и матрона медленно провела пальцем вдоль ее горла…
Невольницы, потупив взор, принесли вино и вновь упорхнули. В руках царицы сверкала драгоценная диатрета, и она пила из нее длинными тягучими глотками. Теперь она была спокойна. Румянец, подобно заре, разлился по ее щекам. Исчез лихорадочный блеск в глазах, теперь они были темны и непроницаемы для Гельведии.
Раскинувшись на ложе напротив Августы, женщина смело смотрела на императрицу глазами, полными выдуманной любви. Она не испытывала смущения от того, что произошло между ними четверть часа назад, и спокойно глядела на Августу, на ее широкие ровные брови и крупный рот, который придавал лицу императрицы особенную прелесть. Но думала Гельведия сейчас о безмерно сладострастном и свирепом Домициане и еще немного о преторианце, что стоит в круглой зале у одного из портиков.
– Пей, моя Гельведия, – говорила между тем Августа. – Сегодня все можно… Сегодня и всегда. Прославим же всеблагую Афродиту и ее прекрасного возлюбленного, Адониса!
И она пролила на стол несколько капель. Гельведия поправила прическу и подумала с улыбкой, что сегодня она дважды слышала это имя из людских уст.
ГЛАВА 4
С Виминальского холма стекала толпа, шум оглушал узкие молчаливые улицы с высокими, в несколько ярусов, домами, двери которых поспешно запирались. От Эсквимина бежали люди, выкрикивая имена Юпитера, Юноны и Минервы – покровительницы императора. А имя самого императора не сходило с уст уже много дней, лишь только разнеслась весть о новых играх. Все еще помнили великолепные празднества в честь Столетних игр, ради которых Домициан пошел на хитрость: он отсчитал срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе.
Подготовка к новым играм велась медленно и весьма торжественно, а нетерпение народа подогревалось ежеутренним зачитыванием эдикта на форуме. Выкрикивали различные имена императора: Домициан, Германик и Флавий. Последнее, кстати сказать, он не выносил, ибо считал это наглым напоминанием о Пите Флавии – брате, которого он еще в юности старался превзойти и саном, и влиянием. Противники Домициана (а таких в ревущих группах было немало) называли его также Августой. Этим они нагло намекали вовсе не на жену его Домицию, которую он отбил у Ламии, дав ей затем звучное имя императрицы, а на щекотливое прошлое самого императора. Некоторые в Городе утверждали, что его любовником когда-то был Нерва, а, возможно, еще и Клодий Поллион, до сих пор якобы хранивший записку молодого отпрыска рода Флавиев, где тот обещал ему свою ночь.
Эсквимин и Виминал гордо удерживали на своих склонах сверкающие белизной дома, виллы и дворцы, полускрытые изящной, экзотической растительностью и правильно разбитыми садами, где у бассейнов с трепещущими тенями раздавались гортанные крики павлинов. Толпы народа бурлили между этими холмами. Среди бесчисленных плебеев и нагих рабов ярко выделялись всадники в богатых одеждах; матроны в цветных шелковистых столах пытались сдержать своих скачущих детей – в легких куртках, с буллами на шее; виднелись жрецы в покровах, фиолетовых, словно глаза русалки, и красных, как заря. А с других высот прибывали все новые и новые толпы людей.
На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.
Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.
В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.
– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…
– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.
– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!
Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:
– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.
Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.
В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.
Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.
Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:
– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:
– Мы расстались ненадолго, Адонис.
Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:
– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!
Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..
Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.
С тех пор, как они вновь приехали в столицу, Адонис был встревожен и раздражен, но в тоже время красив, как никогда. Сириец пытался увидеть Рим глазами Юлии, в сердце которой время от времени просыпалось влечение к столице, но он пугался этого сладострастного города. Города черных и розовых облаков, города императоров. Города, что способен подчинить и унизить, где личность становится лишь бледной фреской на стене его храмов. Он часто вспоминал Арицию, их прохладную белую виллу, искрившуюся на солнце словно алмаз, благодаря мельчайшим кусочкам слюды, вделанным в стены… Бельведеры, портики с полотнами синего неба между колонн… Туманные поля, сады, куда падают звезды… Аппиева дорога, где в клубах пыли движутся колесницы, войска, погонщики быков в красных одеждах, простые граждане, от их бесчисленных шагов в летней жаре звенят лавовые плиты… Он с нежностью напоминал об этом Юлии, когда она ласкала его руки и грудь на просторном ложе.
– О да, да, мы были счастливы там, – отвечала она и, улыбаясь, целовала мягкие губы сирийца.
Адонис догадывался, почему Юлия так стремительно покинула Арицию, которую он в душе всегда связывал с Селевкией – городом его навсегда утраченной родины, чьи дворцы наложили смутный отпечаток на его мятущуюся, хрупкую душу. Эфеб понимал, что Юлия ожидает одного молодого префекта. Сирийцу так и не удалось заставить патрицианку забыть этого мужчину. Не помогли ни его нежность, ни утонченность чувств, ни преданность и жертвы во имя Юлии. Она по-прежнему была влюблена в этого воина из знатного рода всадников. По повелению императора он принял имя Флавия, и теперь сам Домициан ожидает его возвращения из провинции.
Об этой любви много говорили в той, прежней римской жизни придворные в пурпурных тогах, широких одеждах, великолепных геммах, митрах, усыпанных драгоценностями!
Адонис хорошо помнит тот день, когда Юлия впервые взяла его с собой во дворец. Как же смотрели на него все эти сановники, паразиты Домициана! Точно он диковинная зверушка!.. Отовсюду летели нескромные взгляды, а он стоял, вытянув вдоль тела руки, и видел только Юлию. В этих роскошных залах она поражала всех своей красотой, бледностью неподвижного лица, чувственностью сжатых губ. В своем эгоизме она поставила себя над всем Римом, связав себя клятвой болезненной, мистической любви то ли к Адонису – грациозному эфебу, следовавшему повсюду за ней, то ли к независимому Юлию. А, может, всего лишь к их теням, живущим в ее воображении?.. Но, скорее всего – к себе. Или никому.
Ее тяжелая пурпурная палла горела огненным цветком в толпе придворных, ожидавших появления императора. В этот день Юлия была немногословна. Мрачно смотрела она на молодых женщин, которые с удивлением и любопытством рассматривали смущенного Адониса и указывали на него своими веерами. Гнев и ревность поднялись в груди Юлии, но она сдержала себя, поклявшись, что больше никогда не станет подвергать бедного юношу подобной пытке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16