https://wodolei.ru/catalog/vanni/175x75/
Повсюду расклеены афиши фильмов "Унесенные ветром" и "Настанет день". Не помню уже, как прожила несколько месяцев. Дни казались такими однообразными, кроме нескольких особо важных для меня.
Так, 10 мая сорокового - я уволилась из "Палас-отеля" за месяц до этого - мы медленным, неспешным шагом спускаемся по авеню Эдуарда VII. Горка не мог себе простить, что тогда показал мне "Гернику"... Чувствовал себя в ответе за мое здоровье, водил меня на прогулки. Мы невольно остановились, увидев толпу людей у газетного киоска. Все хватают специальный выпуск "Ла Газетт". Германия заняла Бельгию, Нидерланды и Люксембург. Помню одну невеселую и трогательную деталь: единственный жандарм Люксембурга, стоявший на границе своего государства, был арестован.
Я чувствовала себя разбитой, без сил. Меня не покидала тревога. От страшной тоски ныло в животе. Я не находила себе места. Потеряла аппетит, не столько даже к еде, сколько к самой настоящей, нормальной жизни. Горка не покидал меня, беспокоился, заботился. Ночью я во всем винила художника. Это Пикассо лишил меня всего, обрек меня на полное одиночество, теперь мне оставалось только доживать свои дни. Однажды Горка попытался очередной раз урезонить меня. На все его вопросы: "Зачем тебе это нужно?", "На что ты надеешься?" - я неизменно отвечала жалкое, беспомощное "Не знаю". Внезапно я поняла, что меня уже ничто и никто не удержит в Биаррице. Конечно, мне было безумно жаль преданного Горку. Я знала, что многим ему обязана, обязана уже тем, что осталась в живых, что едва не вернулась к нормальной жизни. Но я недостаточно окрепла, достигнутое с его помощью равновесие было ещё неустойчиво. Мое неожиданное восприятие картины что-то окончательно сломало, сдвинуло в моем подсознании. Я вдруг почувствовала нашу несовместимость, любая мысль о физическом контакте, будь это просто легкое ласковое прикосновение, невинный шаловливый поцелуй, была мне невыносима. При этом я продолжала чувствовать к нему самую нежную привязанность, по-прежнему любовалась, восхищалась им. Но от моего томления, безудержного физического влечения к нему ничего не осталось. Порой я невольно задавала себе вопрос: неужели это тот же самый мужчина, который ещё cовсем недавно пробуждал во мне желание близости, безудержную страсть, сводившие меня с ума от любви к нему?
Теперь сама мысль о плотских радостях представлялась мне кощунственной. Она оскорбляла память погибших. Творение Пикассо вернуло меня снова к ним, когда мне уже казалось, что боль утихла и я понемногу начинала отдаляться от моих убиенных. Это картина пробудила во мне желание вернуться в Гернику. Все это я не в состоянии была объяснить Горке.
По прошествии стольких лет все представляется таким ясным, понятным, очевидным. Четырнадцатого мая мы с Горкой садимся на поезд. А до Ируна идем пешком, доходим до Международного моста.
Много басков возвращаются домой. Объявление войны лишь ускорило этот обратный исход народа. Груженные скарбом повозки выстроились на долгие километры. Все те же запряженные в старые скрипучие телеги непослушные мулы, готовые в любой момент скинуть надоевший им груз. Все те же старые тюфяки, матрасы, проржавевшие велосипеды, птичьи клетки, парами связанные за лапки куры, бидоны с оливковым маслом... Тут же присмиревшая детвора. Дети, похоже, не совсем понимают смысл происходящего, почти отстраненно наблюдают эту беспорядочную суету. Все здесь кажется им чужим; накануне их почему-то не повели кого в материнскую1, а кого в коммунальную в школу, они привыкли говорить по-французски.
Горка плачет, сжимает меня в объятиях, говорит и снова говорит: "Сумасшедшая... Ты сумасшедшая..." Я не сообщила ему, что Пикассо мне это сказал раньше, заметил это до него. Я не успеваю ещё слиться с толпой, оборачиваюсь, но его уже нет нигде. Исчез! Сердце щемит от тоски: "Я никогда его больше не увижу". Вот и окраины Ируна. Строительные леса чередуются с развалинами. Дорога вся в выбоинах. Ставлю на землю чемодан. "Это чемодан Рафаэля", - сказал принесший его Горка. Тксомин, кажется, уехал почти с таким же, перевязанным веревкой. Он уезжал, я возвращаюсь. Вот они, мои десять лет жизни. Пламя надежды, семь лет тлевшей в моей душе, едва загоревшееся с его возвращением, навсегда погасила его смерть. Вспоминаю, как стою на мостике великолепного белого парохода, уносящего меня на чужбину, вижу, как исчезают, растворяются очертания побережья в тумане. Теперь, когда я возвращалась, в сердце моем, увы, не меньше тоски, не меньше горечи, чем тогда... Бедный Горка, тебе так и не удалось отбить, отвоевать меня у моей злодейки-судьбы.
Одни уже сворачивают в сторону Фондарабии, другие направляются прямо к Ойярцуну. Я останавливаюсь, не знаю, что делать. Ничего не знаю: ни расписания, ни какой куда идет транспорт. Чувствую себя ужасно беспомощной. Куда меня понесло и зачем? Неужели капитуляция? Сдаться, уступить страху, спрятаться в норку, затаиться и ждать?
Что было потом, помню весьма смутно: хаос, суета, обрывочные воспоминания, сцены. Словно короткие вспышки прожектора на моем крестном пути на мою Голгофу, где ждала меня вся моя убиенная семья. Вижу себя безумно усталой, промокшей и продрогшей до костей, снявшей с себя почти в беспамятстве, на ходу, тяжелое мокрое пальто и тут же оставившей его где-то у дороги. Так несколько часов кряду я продолжала идти под проливным дождем посреди груды камней, завалов. Где небо?! Где земля?! По перерытым, в развалинах улицам бродят тощие голодные псы в бесплодных поисках пропитания.
На деревянной лавке в прокуренном переполненном до отказа купе мое измученное тело дрожит, сотрясается при каждом толчке идущего поезда. На остановках на перрон высыпают голодные детишки, вскакивают на подножку, просят кто хлеба, кто монетку, а кто просто сочувствия в глазах. Подъезжаем к деревне, кажется Аморото. Сажусь в машину между двумя весьма солидными, приличного вида дамами. Перед собой вижу два крепких мужицких загривка: эти веселые жизнерадостные ребята, по виду фермеры, переглядываются, сально улыбаются, громко гогочут. Дамы тут же замолкают. Тошнотворный запах чеснока в душной машине невольно пробуждает во мне далекие воспоминания о капитане Кортесе. Страшно мутит, но я не осмеливаюсь попросить опустить стекло.
Эухения въезжала в Гернику по мосту Рентария. Она сидела на свернутом чужом тюфяке, поверх горы багажа. Ее клонило в сон от тряски повозки, запряженной мулом. Рядом дремали две маленькие девочки. Шелест молодой листвы эвкалипта на Вокзальной площади, дивный его аромат напомнили ей далекое счастливое детство.
Ей кажется, она узнает площадь, здание вокзала. Она просит остановиться там, где когда-то стоял отель "Хулиан". Эухения вовремя спохватывается, что оставила чемодан. Чемодан теперь у неё совсем легкий: по дороге она почти все раздала, выбросила, оставила лишь черное платье, шерстяную жилетку, зубную щетку и завернутую в газетную бумагу репродукцию "Герники". Поначалу ни о чем другом, кроме того, что вернулась, что она здесь, в Гернике, она и думать не могла. Терялась, тонула в море нахлынувших воспоминаний. Взгляд её упорно искал, хотел зацепиться за что-то знакомое. Ей требовались доказательства, что это правда, что это действительно её город. Ну вот, кажется, это Артекалье, хотя нет, не уверена, трудно понять, кругом развалины. Эухения не удивится, если кто-нибудь из прохожих скажет ей, что она в другом городе. Ни одного знакомого ориентира. Хорошо, что у неё совсем легкий чемодан. В нескольких метрах стоят в ряд уцелевшие фасады домов, но она все равно ничего здесь не узнает. Голова идет кругом. Где она?! Не понимает, что это за улица. По краю котлована Эухения пробирается к почти расчищенной от завалов дороге.
Она видит то здесь, то там группы оборванных людей с кирками и лопатами. Прямо скажем, инструмент простоватый для такой-то работы! На следующий день она узнает, что это пленные республиканцы. Работяги наполняют корзины строительным мусором, потом, взвалив их себе на плечи, несут к грузовикам. Они обращают на неё внимание, что-то друг другу говорят, она не слышит. Редкие прохожие тоже на неё оглядываются, и она сама постоянно всматривается в их лица, но никого не узнает... Понурив хвосты, уныло бродят жалкие тощие псы, шныряют костлявые кошки, а рядом бесстыже разгуливают здоровые, жирные, пузатые серые крысы...
Церковь Сан-Хуан исчезла. Неужели она это только сейчас заметила? Несколько повозок, запряженных волами, с трудом пробираются вдоль канав, рытвин, оставшихся от снарядов воронок, до сих пор не разобранных завалов. Инстинкт безошибочно ведет её к улице Азило Кальцада. Словно какой-то внутренний механизм управляет её ногами. Уцелевший фигурный фрагмент от чьей-то обвалившейся галереа, три сохранившиеся кирпичные ступеньки, обломок каменной колонны, проржавевшая решетка, старая вывеска со стертыми надписями - вот они её, скрытые от посторонних глаз, ориентиры, благодаря им она легко находит место, где когда-то стояли скобяная лавка, Таверна Никасио. Напротив ателье портного Грегорио, в нескольких шагах от него булочная Дионисио Онаирдия.
Сердце её бешено колотилось. Она вспоминала все эти дорогие ей закуточки, закоулочки, по которым они так любили бродить с Кармелой. Все они безвозвратно сгинули под бомбами вместе с домами, похоронившими под обломками человеческие жизни. У неё начинает кружиться голова: перед глазами запрыгали, замелькали, завертелись все эти каменные руины. С трудом соображая, где она сейчас, Эухения прислоняется, прижимается к куску обвалившейся стены.
Азило Кальцада - это было где-то здесь. Но где точно? Еще немного надо пройти вперед... чуть дальше. Еще немного. Нет, она, кажется, уже прошла, надо вернуться назад. Голова снова начинает кружиться. Где же наконец этот холмик, где этот завал, похоронивший их тела? Может, чуть в стороне? Исчез! Она в отчаянии беззвучно плачет... едва не попадает под колеса фургона c мусором. Сумасшедшая! На что она рассчитывала? Как она могла надеяться, что сможет найти их останки и предать их земле по-человечески!
Она знает, что все три года на чужбине она жила надеждой их найти. Не у кого даже спросить. Это конец всему! У неё такое чувство, будто второй раз переживает их смерть. Это ей в наказание за то, что уехала от них. Теперь от их существования не осталось и следа, словно их и не было никогда! Наверное, их тела, как мусор, вместе с камнем, щебнем и прочим хламом увез вот такой же мусоровоз!
Их выбросили как мусор, как хлам? Куда? Прижавшись к заборчику, она сидит на своем чемодане, плачет. Она смотрит туда, где, как ей кажется, она оставила простреленное тело Тксомина с их уже мертвым мальчиком. Она что-то невнятно бормочет, стонет. Мимо проходят люди, не обращая на неё внимание. Они откуда взялись? Из-под каких развалин? К каким ещё другим завалам они идут? Они на неё даже не смотрят, таких как она, несчастных, сидящих на чемодане и плачущих, в городе пруд пруди.
Ей надо встать, но она не может, ноги её не слушаются. Что же это будет? Вдруг её качает, она падает. Что это с ней? В Биаррице иногда по утрам, когда Эухения просыпалась, у неё бывали онемения конечностей, но сейчас совсем другое - ей показалось, что ноги парализовало, она перестала их чувствовать. Ей нужна помощь, но улица как назло опустела, никого. Наклонившись, она щупает ноги, но абсолютно не чувствует своих прикосновений. Она в панике - одна на дороге, кругом ни души. Но через некоторое время восстанавливается кровообращение, к ногам возвращается тепло поступающей крови, сперва в пальцах, щиколотках и, наконец, в икрах, коленях и бедрах. Ей уже не так страшно, она встает, слегка покачиваясь, берет чемодан.
Эухения снова бредет по разрушенным улицам, почти автоматически, не задумываясь, куда и зачем. Как раненый зверь инстинктивно ползет к своей норе, так и её тянет к дому. Если повернуть за угол... Она вдруг вспоминает священника, что, стоя на коленях, отпускал грехи умирающим, которых откапывали спасатели из-под завалов. Нет, она туда не пойдет... Пойдет иначе... мимо мэрии, как они обычно ходили с Кармелой от обувной фабрики Серафина Обьера... Три года прошло, нигде ничего так и не отреставрировано, только начали приводить в порядок мэрию.
Она вдруг вспоминает, что и от калье Адольфо Уриосте ничего не осталось. Про себя считая шаги, она мысленно представляет, где прежде стоял салон портного, за ним бар, ювелирная лавка, скобяная, парикмахерская. На месте Гойенкалье, семнадцать - зияющая дыра, глубокий котлован. Значит, расчищали, копали, и копали глубоко.
Они нашли маму и Кармелу? Где они? Где их искать? Она смотрит вдаль, различает здание парламента, за ним дворец Монтефуерте, дворец семейства Лопеса де Калье. Они в полной сохранности. "Богатые, как всегда, легко отделались". Еще дальше купол церкви Санта-Мария, тот, что пробило бомбой, бомба, правда, не взорвалась. К ней примыкает монастырь, он чудом сохранился.
Она заходит в церковь, ей хочется снова попасть в часовню Нотр-Дам-де-Бегонья, куда её привел отец Итурран - тогда, на следующий день после бомбежки. К ней подходит человек, он новый церковный сторож. Говорит, она не может здесь сидеть на чемодане, им надо подготовиться к Духову дню. Нет, отца Итуррана здесь больше нет. Он жив... правда, болеет, живет у друзей в их касерио, где-то недалеко от Ларраберцу. Нет, он ничего не знает о найденных под завалами телах. Он здесь совсем недавно.
Вдруг озарение, луч надежды! В её сознании всплывает имя, свет необыкновенных лучистых зелено-голубых глаз. Эльвира Отаолеа! "Ни за что не оставлю здесь моего мужа одного в лапах франкистов". Уже стемнело. Она как прежде идет пешком два километра от моста Рентерия до касерио Эльвиры.
Мария-Анжелес, младшенькая... Эухения помнит, как качала её всего за несколько дней до отъезда во Францию... теперь бегала по комнате, резвилась. Дети все очень подросли.
- Как ты изменилась, - все говорила и говорила, вздыхая, Эльвира.
Сама Эльвира, кажется, совсем не изменилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Так, 10 мая сорокового - я уволилась из "Палас-отеля" за месяц до этого - мы медленным, неспешным шагом спускаемся по авеню Эдуарда VII. Горка не мог себе простить, что тогда показал мне "Гернику"... Чувствовал себя в ответе за мое здоровье, водил меня на прогулки. Мы невольно остановились, увидев толпу людей у газетного киоска. Все хватают специальный выпуск "Ла Газетт". Германия заняла Бельгию, Нидерланды и Люксембург. Помню одну невеселую и трогательную деталь: единственный жандарм Люксембурга, стоявший на границе своего государства, был арестован.
Я чувствовала себя разбитой, без сил. Меня не покидала тревога. От страшной тоски ныло в животе. Я не находила себе места. Потеряла аппетит, не столько даже к еде, сколько к самой настоящей, нормальной жизни. Горка не покидал меня, беспокоился, заботился. Ночью я во всем винила художника. Это Пикассо лишил меня всего, обрек меня на полное одиночество, теперь мне оставалось только доживать свои дни. Однажды Горка попытался очередной раз урезонить меня. На все его вопросы: "Зачем тебе это нужно?", "На что ты надеешься?" - я неизменно отвечала жалкое, беспомощное "Не знаю". Внезапно я поняла, что меня уже ничто и никто не удержит в Биаррице. Конечно, мне было безумно жаль преданного Горку. Я знала, что многим ему обязана, обязана уже тем, что осталась в живых, что едва не вернулась к нормальной жизни. Но я недостаточно окрепла, достигнутое с его помощью равновесие было ещё неустойчиво. Мое неожиданное восприятие картины что-то окончательно сломало, сдвинуло в моем подсознании. Я вдруг почувствовала нашу несовместимость, любая мысль о физическом контакте, будь это просто легкое ласковое прикосновение, невинный шаловливый поцелуй, была мне невыносима. При этом я продолжала чувствовать к нему самую нежную привязанность, по-прежнему любовалась, восхищалась им. Но от моего томления, безудержного физического влечения к нему ничего не осталось. Порой я невольно задавала себе вопрос: неужели это тот же самый мужчина, который ещё cовсем недавно пробуждал во мне желание близости, безудержную страсть, сводившие меня с ума от любви к нему?
Теперь сама мысль о плотских радостях представлялась мне кощунственной. Она оскорбляла память погибших. Творение Пикассо вернуло меня снова к ним, когда мне уже казалось, что боль утихла и я понемногу начинала отдаляться от моих убиенных. Это картина пробудила во мне желание вернуться в Гернику. Все это я не в состоянии была объяснить Горке.
По прошествии стольких лет все представляется таким ясным, понятным, очевидным. Четырнадцатого мая мы с Горкой садимся на поезд. А до Ируна идем пешком, доходим до Международного моста.
Много басков возвращаются домой. Объявление войны лишь ускорило этот обратный исход народа. Груженные скарбом повозки выстроились на долгие километры. Все те же запряженные в старые скрипучие телеги непослушные мулы, готовые в любой момент скинуть надоевший им груз. Все те же старые тюфяки, матрасы, проржавевшие велосипеды, птичьи клетки, парами связанные за лапки куры, бидоны с оливковым маслом... Тут же присмиревшая детвора. Дети, похоже, не совсем понимают смысл происходящего, почти отстраненно наблюдают эту беспорядочную суету. Все здесь кажется им чужим; накануне их почему-то не повели кого в материнскую1, а кого в коммунальную в школу, они привыкли говорить по-французски.
Горка плачет, сжимает меня в объятиях, говорит и снова говорит: "Сумасшедшая... Ты сумасшедшая..." Я не сообщила ему, что Пикассо мне это сказал раньше, заметил это до него. Я не успеваю ещё слиться с толпой, оборачиваюсь, но его уже нет нигде. Исчез! Сердце щемит от тоски: "Я никогда его больше не увижу". Вот и окраины Ируна. Строительные леса чередуются с развалинами. Дорога вся в выбоинах. Ставлю на землю чемодан. "Это чемодан Рафаэля", - сказал принесший его Горка. Тксомин, кажется, уехал почти с таким же, перевязанным веревкой. Он уезжал, я возвращаюсь. Вот они, мои десять лет жизни. Пламя надежды, семь лет тлевшей в моей душе, едва загоревшееся с его возвращением, навсегда погасила его смерть. Вспоминаю, как стою на мостике великолепного белого парохода, уносящего меня на чужбину, вижу, как исчезают, растворяются очертания побережья в тумане. Теперь, когда я возвращалась, в сердце моем, увы, не меньше тоски, не меньше горечи, чем тогда... Бедный Горка, тебе так и не удалось отбить, отвоевать меня у моей злодейки-судьбы.
Одни уже сворачивают в сторону Фондарабии, другие направляются прямо к Ойярцуну. Я останавливаюсь, не знаю, что делать. Ничего не знаю: ни расписания, ни какой куда идет транспорт. Чувствую себя ужасно беспомощной. Куда меня понесло и зачем? Неужели капитуляция? Сдаться, уступить страху, спрятаться в норку, затаиться и ждать?
Что было потом, помню весьма смутно: хаос, суета, обрывочные воспоминания, сцены. Словно короткие вспышки прожектора на моем крестном пути на мою Голгофу, где ждала меня вся моя убиенная семья. Вижу себя безумно усталой, промокшей и продрогшей до костей, снявшей с себя почти в беспамятстве, на ходу, тяжелое мокрое пальто и тут же оставившей его где-то у дороги. Так несколько часов кряду я продолжала идти под проливным дождем посреди груды камней, завалов. Где небо?! Где земля?! По перерытым, в развалинах улицам бродят тощие голодные псы в бесплодных поисках пропитания.
На деревянной лавке в прокуренном переполненном до отказа купе мое измученное тело дрожит, сотрясается при каждом толчке идущего поезда. На остановках на перрон высыпают голодные детишки, вскакивают на подножку, просят кто хлеба, кто монетку, а кто просто сочувствия в глазах. Подъезжаем к деревне, кажется Аморото. Сажусь в машину между двумя весьма солидными, приличного вида дамами. Перед собой вижу два крепких мужицких загривка: эти веселые жизнерадостные ребята, по виду фермеры, переглядываются, сально улыбаются, громко гогочут. Дамы тут же замолкают. Тошнотворный запах чеснока в душной машине невольно пробуждает во мне далекие воспоминания о капитане Кортесе. Страшно мутит, но я не осмеливаюсь попросить опустить стекло.
Эухения въезжала в Гернику по мосту Рентария. Она сидела на свернутом чужом тюфяке, поверх горы багажа. Ее клонило в сон от тряски повозки, запряженной мулом. Рядом дремали две маленькие девочки. Шелест молодой листвы эвкалипта на Вокзальной площади, дивный его аромат напомнили ей далекое счастливое детство.
Ей кажется, она узнает площадь, здание вокзала. Она просит остановиться там, где когда-то стоял отель "Хулиан". Эухения вовремя спохватывается, что оставила чемодан. Чемодан теперь у неё совсем легкий: по дороге она почти все раздала, выбросила, оставила лишь черное платье, шерстяную жилетку, зубную щетку и завернутую в газетную бумагу репродукцию "Герники". Поначалу ни о чем другом, кроме того, что вернулась, что она здесь, в Гернике, она и думать не могла. Терялась, тонула в море нахлынувших воспоминаний. Взгляд её упорно искал, хотел зацепиться за что-то знакомое. Ей требовались доказательства, что это правда, что это действительно её город. Ну вот, кажется, это Артекалье, хотя нет, не уверена, трудно понять, кругом развалины. Эухения не удивится, если кто-нибудь из прохожих скажет ей, что она в другом городе. Ни одного знакомого ориентира. Хорошо, что у неё совсем легкий чемодан. В нескольких метрах стоят в ряд уцелевшие фасады домов, но она все равно ничего здесь не узнает. Голова идет кругом. Где она?! Не понимает, что это за улица. По краю котлована Эухения пробирается к почти расчищенной от завалов дороге.
Она видит то здесь, то там группы оборванных людей с кирками и лопатами. Прямо скажем, инструмент простоватый для такой-то работы! На следующий день она узнает, что это пленные республиканцы. Работяги наполняют корзины строительным мусором, потом, взвалив их себе на плечи, несут к грузовикам. Они обращают на неё внимание, что-то друг другу говорят, она не слышит. Редкие прохожие тоже на неё оглядываются, и она сама постоянно всматривается в их лица, но никого не узнает... Понурив хвосты, уныло бродят жалкие тощие псы, шныряют костлявые кошки, а рядом бесстыже разгуливают здоровые, жирные, пузатые серые крысы...
Церковь Сан-Хуан исчезла. Неужели она это только сейчас заметила? Несколько повозок, запряженных волами, с трудом пробираются вдоль канав, рытвин, оставшихся от снарядов воронок, до сих пор не разобранных завалов. Инстинкт безошибочно ведет её к улице Азило Кальцада. Словно какой-то внутренний механизм управляет её ногами. Уцелевший фигурный фрагмент от чьей-то обвалившейся галереа, три сохранившиеся кирпичные ступеньки, обломок каменной колонны, проржавевшая решетка, старая вывеска со стертыми надписями - вот они её, скрытые от посторонних глаз, ориентиры, благодаря им она легко находит место, где когда-то стояли скобяная лавка, Таверна Никасио. Напротив ателье портного Грегорио, в нескольких шагах от него булочная Дионисио Онаирдия.
Сердце её бешено колотилось. Она вспоминала все эти дорогие ей закуточки, закоулочки, по которым они так любили бродить с Кармелой. Все они безвозвратно сгинули под бомбами вместе с домами, похоронившими под обломками человеческие жизни. У неё начинает кружиться голова: перед глазами запрыгали, замелькали, завертелись все эти каменные руины. С трудом соображая, где она сейчас, Эухения прислоняется, прижимается к куску обвалившейся стены.
Азило Кальцада - это было где-то здесь. Но где точно? Еще немного надо пройти вперед... чуть дальше. Еще немного. Нет, она, кажется, уже прошла, надо вернуться назад. Голова снова начинает кружиться. Где же наконец этот холмик, где этот завал, похоронивший их тела? Может, чуть в стороне? Исчез! Она в отчаянии беззвучно плачет... едва не попадает под колеса фургона c мусором. Сумасшедшая! На что она рассчитывала? Как она могла надеяться, что сможет найти их останки и предать их земле по-человечески!
Она знает, что все три года на чужбине она жила надеждой их найти. Не у кого даже спросить. Это конец всему! У неё такое чувство, будто второй раз переживает их смерть. Это ей в наказание за то, что уехала от них. Теперь от их существования не осталось и следа, словно их и не было никогда! Наверное, их тела, как мусор, вместе с камнем, щебнем и прочим хламом увез вот такой же мусоровоз!
Их выбросили как мусор, как хлам? Куда? Прижавшись к заборчику, она сидит на своем чемодане, плачет. Она смотрит туда, где, как ей кажется, она оставила простреленное тело Тксомина с их уже мертвым мальчиком. Она что-то невнятно бормочет, стонет. Мимо проходят люди, не обращая на неё внимание. Они откуда взялись? Из-под каких развалин? К каким ещё другим завалам они идут? Они на неё даже не смотрят, таких как она, несчастных, сидящих на чемодане и плачущих, в городе пруд пруди.
Ей надо встать, но она не может, ноги её не слушаются. Что же это будет? Вдруг её качает, она падает. Что это с ней? В Биаррице иногда по утрам, когда Эухения просыпалась, у неё бывали онемения конечностей, но сейчас совсем другое - ей показалось, что ноги парализовало, она перестала их чувствовать. Ей нужна помощь, но улица как назло опустела, никого. Наклонившись, она щупает ноги, но абсолютно не чувствует своих прикосновений. Она в панике - одна на дороге, кругом ни души. Но через некоторое время восстанавливается кровообращение, к ногам возвращается тепло поступающей крови, сперва в пальцах, щиколотках и, наконец, в икрах, коленях и бедрах. Ей уже не так страшно, она встает, слегка покачиваясь, берет чемодан.
Эухения снова бредет по разрушенным улицам, почти автоматически, не задумываясь, куда и зачем. Как раненый зверь инстинктивно ползет к своей норе, так и её тянет к дому. Если повернуть за угол... Она вдруг вспоминает священника, что, стоя на коленях, отпускал грехи умирающим, которых откапывали спасатели из-под завалов. Нет, она туда не пойдет... Пойдет иначе... мимо мэрии, как они обычно ходили с Кармелой от обувной фабрики Серафина Обьера... Три года прошло, нигде ничего так и не отреставрировано, только начали приводить в порядок мэрию.
Она вдруг вспоминает, что и от калье Адольфо Уриосте ничего не осталось. Про себя считая шаги, она мысленно представляет, где прежде стоял салон портного, за ним бар, ювелирная лавка, скобяная, парикмахерская. На месте Гойенкалье, семнадцать - зияющая дыра, глубокий котлован. Значит, расчищали, копали, и копали глубоко.
Они нашли маму и Кармелу? Где они? Где их искать? Она смотрит вдаль, различает здание парламента, за ним дворец Монтефуерте, дворец семейства Лопеса де Калье. Они в полной сохранности. "Богатые, как всегда, легко отделались". Еще дальше купол церкви Санта-Мария, тот, что пробило бомбой, бомба, правда, не взорвалась. К ней примыкает монастырь, он чудом сохранился.
Она заходит в церковь, ей хочется снова попасть в часовню Нотр-Дам-де-Бегонья, куда её привел отец Итурран - тогда, на следующий день после бомбежки. К ней подходит человек, он новый церковный сторож. Говорит, она не может здесь сидеть на чемодане, им надо подготовиться к Духову дню. Нет, отца Итуррана здесь больше нет. Он жив... правда, болеет, живет у друзей в их касерио, где-то недалеко от Ларраберцу. Нет, он ничего не знает о найденных под завалами телах. Он здесь совсем недавно.
Вдруг озарение, луч надежды! В её сознании всплывает имя, свет необыкновенных лучистых зелено-голубых глаз. Эльвира Отаолеа! "Ни за что не оставлю здесь моего мужа одного в лапах франкистов". Уже стемнело. Она как прежде идет пешком два километра от моста Рентерия до касерио Эльвиры.
Мария-Анжелес, младшенькая... Эухения помнит, как качала её всего за несколько дней до отъезда во Францию... теперь бегала по комнате, резвилась. Дети все очень подросли.
- Как ты изменилась, - все говорила и говорила, вздыхая, Эльвира.
Сама Эльвира, кажется, совсем не изменилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25