душевая кабина river rein 90 26 мт
на ужин у нас рыба с рисом и турецким горохом, нутом. Но такое случается, увы, не часто.
Я работаю на обувной фабрике у Серафина Обьера, что на площади, рядом с мэрией. Длинной иглой прикрепляю ремешки к подошвам специальными стежками восьмеркой. Кармела выполняет куда более тонкую ответственную работу, делая кожаную обшивку самой дорогой у нас модели, так называемых "аргентинских сандалий". Серафин Обьера продает их по две песеты за пару. Нам с сестрой он платит по двадцать пять в неделю.
- Кортес, надо думать, был, как всегда, невыносим?
Кармела терпеть не может Кортеса. Она рассказывала мне, как во время операции он ненароком то локтем, то рукой задевает её бедро или грудь. Его глаза в металлических очках смотрят поверх белой хлопчатобумажной маски всегда так нахально вызывающе. Как я её понимаю...
- Грубый мужлан. От него омерзительно несет перегаром и чесноком. Не выношу его жестокосердия. У этого человека нет элементарного чувства сострадания к людям. Это ведь не по-христиански!.. Зато вот хирург он от Бога, а какой блестящий диагност!
Я рассказываю Кармеле, как мы с Кармен в два часа ночи принесли Кортесу на носилках раненого. У того была огромная дыра в животе, из которой фонтаном била кровь. Кортес, сдвинув на нос очки, склонился над раненым и тот час отрицательно помотал головой. "Но доктор..." - стала было настаивать Кармен. Тут он начал орать: "Уносите немедленно, сами видите, здесь уже ничего не сделаешь!" Солдат смотрел на меня с таким отчаянием! С трудом сдерживая рыдания, он просил позвать священника.
- Ну и?
- Он умер прежде, чем я успела от него отойти!
- Представь только, этот человек ищет любой предлог - будь то отсутствие перевязочного материала, анестезии, спирта, ваты... Ему лишь бы отказаться; оперирует только тех, кого точно знает, что спасет, всех остальных бросает умирать.
- Да, именно... Этих истекающих кровью бедолаг он оставляет нам. На наших руках они умирают. Это мы должны закрывать умершим глаза, а до того волноваться, чтобы их крики и рыдания не напугали других раненых, которые ещё ждут, на что-то надеются. Я уже больше так не могу, Кармела, я боюсь. Мне страшно.
- Девочка моя маленькая, пойди отдохни, постарайся немного поспать.
Настойчивые стуки в дверь: "Сестра Эухения! Сестра Эухения!" Где это я?.. Так это был всего лишь сон... Вчера вечером я словно куда-то провалилась. Опять кошмар того самого воскресенья, той ужасной ночи в госпитале. Три года прошло. Не знаю, может, всему виной лихорадка, мучащая меня уже которую ночь. А может, и не в ней вовсе дело, а в самих моих воспоминаниях, от них меня и лихорадит?.. Я с ума схожу. Вероятно, я давно уже сумасшедшая. Кажется, кругом все так и думают.
Память постоянно возвращает меня к той кошмарной ночи, к каждому тогда сказанному слову. Я вижу Кармелу, маму, испытываю все те же чувства, все ту же антипатию к Кортесу.
Однако все это уже в прошлом, а в настоящем - зимнее утро и тусклый свет в келье женского монастыря, куда я пришла и где меня приняли всего несколько месяцев назад. Полупустая комната с её убогой обстановкой столом, стулом, деревянным сундуком для белья - успокаивает мою душу... Пол из глиняной плитки, по которому так гулко стучат мои башмаки на деревянной подошве, когда я рано утром возвращаюсь с огорода... Отныне это стало моим домом. Лучик солнца падает на пол, высветив угол рядом с сундуком. Это последнее, что успевает удержать мое сознание прежде, чем я вновь погружаюсь в полузабытье. Какой тяжелый сон! Утром я не слышала ничего: ни как звонили к заутрене, ни к последующей службе, проспала утреннее благословение.
- Как вы себя чувствуете, сестра Эухения? Скоро уже восемь. Придете на девятичасовую молитву или, может, ещё полежите до полудня? Я кофе вам принесла.
- Сейчас открою, сестра Тереса. Подождите.
У меня сильно кружится голова, так что едва успеваю сесть на край кровати. Неуверенной походкой иду открывать дверь. Черное платье монахини. Черный клобук с белыми краями падающих на плечи крыльев сжимает лоб, подхватывает подбородок милого приветливого лица сестры Тересы. Из-за очков смотрят на меня лучистые глаза, такие добрые, чистые, простодушные. Я успокаиваюсь, мне становится легче дышать. Платочком своим она бережно обтирает мне лоб, виски, склонившись надо мной, измеряет мне пульс.
- Вас все ещё лихорадит. Вам надо ополоснуть лицо холодной водой. И снова ложитесь. Ближе к полудню я ещё зайду.
Здесь обо мне так заботятся... Я набираю воду в оловянный тазик, опускаю в него кисти рук. Чувствую, как прохлада насыщает мою кожу, разливается благодатью по всему моему телу. Ополаскиваю лицо, провожу влажными руками по волосам, слегка смачиваю затылок. Меня знобит, шатает. Я с трудом дохожу до кровати, валюсь. Такая ужасная, бесконечная усталость, никак не могу с ней справиться. Меня охватывает страх, уж не та ли это нервная болезнь, болезнь души - меланхолия, что в конечном итоге и погубила мою маму? Этот коварный недуг подкрался к ней, когда я ещё только родила сына; и уж больше её не отпускал, оказавшись для нас всех роковым.
Прошло несколько недель после бомбежки. Я чувствовала, как силы покидают меня. В полном отчаянии я часами молилась, вернее сказать, пыталась молиться на развалинах того, что ещё не так давно было церковью.
А три года спустя я пришла в женский монастырь Санта-Клара. Матушка-настоятельница взяла меня, несмотря на мои собственные признания, что колеблюсь, в вере своей не тверда. Я приняла постриг, став в монашестве Эухенией Страсти Господни. Было это в мае сорокового. Вслед за мной сюда, в монастырь, пришли Эухения Хауреги - та, что когда-то жила со мной по соседству на одной улице, на Гойенкалье, и моя дальняя родственница Томаса Эчеваррия, ставшая теперь в монашестве сестрой Томасой Сердце Иисуса. Отныне мир мой ограничен стенами монастыря, где жизнь моя протекает в послушании и молитвах среди таких же, как и я, сестер-кларисс. Здесь в монашеской келье, где я нашла последнее свое пристанище, теперь вволю могу предаваться горьким и сладостным воспоминаниям о прошлом, смиренно ожидая неумолимо близящегося конца моего земного пути.
Мама моя... Как часто в полузабытьи я вижу улыбающееся лицо мамы и нас с Кармелой где-то рядом - на лугу или в саду среди яблонь и мушмулы. Летом мама очень любила, обмахиваясь веером, поваляться в шезлонге в тени деревьев нашего сада в Арбасеги. Наше касерио было достаточно большим; в нем могли бы спокойно разместиться две семьи, каждая со своим отдельным хозяйством. Недалеко от дома было пшеничное поле в три гектара, где трудился нанятый отцом батрак. Память моя бережно хранит идиллические картинки моего совсем уже далекого прошлого. Я вижу нарядную маму, в черной шелковой мантилье, отделанной кружевом и вышивкой. Дон Исидро вез нас в Бильбао на плаца де Торос. В памяти моей тот день остался как один из самых радостных в моей счастливой беззаботной юности. В те времена люди нашего круга редко когда могли себе позволить присутствовать на корриде. Это дон Артуро подарил отцу билеты, да ещё на такие великолепные места, недалеко от своей ложи! Помню, сколько было радости, когда отец сообщил нам о столь неожиданном приглашении. Все последующие дни мы тщательно готовились к предстоящему выходу в свет. Часто теперь в своей монашеской келье я вспоминаю, заново переживаю каждую подробность тех неповторимых мгновений.
Мы усаживаемся на свои места, когда оркестр начинает играть увертюру. Потом под звуки мелодии, открывающей церемониал пасейо, на арену выходят два гарцующих на резвых лошадках всадника в черном, альгвасилы. Магическое действо начинается. Наконец появляется и сам герой - знаменитый Бельмонте1, в великолепном зеленом, украшенном золотом костюме тореадора. До чего же он пластичен, грациозен, подтянут. С гордо поднятой головой он, казалось, не замечает всю эту ликующую, аплодирующую ему великосветскую публику. С ним его верная пешая квадрилья. Боже, до чего же они хороши, эти мужчины! Я ослеплена великолепием и зрелищностью всего происходящего на арене, тону в море всеобщего ликования, в буре восторга ревущей толпы зрителей. Помню, мне тогда только ещё исполнилось пятнадцать. Мысль о том, что это чудесное представление может закончиться кровавой бойней, не скрою, волновала, пугала меня. В тот день на арене великий Бельмонте должен был посвятить в матадоры новичка, которому покровительствовал Артуро Лопес де Калье, тот самый патрон моего отца, крупный промышленный магнат, живущий с семьей в основном в Мадриде. Он надо думать, теперь уж точно возомнил себя настоящим идальго. Вон он тут, рядышком. Вижу его с женой и сыном Филиппе, выходящими из своей "испано-суизы".
Дон Филиппе учится в Оксфорде. В Гернику он приезжает только на летние каникулы. Наши места совсем близко от так называемой ложи для почетных гостей, где сейчас сидят мэр с директором арены. Дон Филиппе в синем блейзере и в белой рубашке. Он крутит головой, делает мне знаки. Не скрою, мне приятно видеть, как он старается всячески обратить на себя мое внимание. Я нахожу его очень элегантным, правда, немного женственным. Думаю, это из-за его уж очень обходительных манер. Здешние ребята не такие. Они держатся по-деревенски грубовато, с девчонками ведут себя напористо. Тксомин, правда, не такой, но он исключение. Прошлым летом Филиппе часто заезжал к нам на касерио. Вроде бы ему был нужен мой отец. Правда, всегда по какому-то совершенно пустяковому делу. В самый последний раз я почувствовала, как он смотрит на меня. Мой женский инстинкт и, наверное, вполне осознанное желание понравиться заставили меня выпрямить спину, плечи, расправить грудь. Как это ни глупо, его явные и скрытые знаки внимания удивили и даже польстили мне. Я ведь привыкла, что парни чаще отдают предпочтение моей сестре.
Тксомин говорил мне, что постарается тоже попасть на корриду, если, конечно, ему удастся убедить брата одолжить ему двуколку или лошадь. Я пристально вглядываюсь в толпу на дальних трибунах, но солнце слепит мне глаза. Звучит музыка. Если Тксомин сейчас здесь, он, должно быть, тоже жмурясь от солнца, пытается отыскать меня глазами... Я ему объяснила, где мы будем сидеть. "Ну и где же ты, Тксомин?!" Одно его имя будит во мне столько чувств - это и веселье, и надежда, и ощущение приближающегося счастья, такого огромного и такого зыбкого. Он - моя первая любовь, хотя даже и не подозревает, как я влюблена в него. Да я и сама это только теперь поняла. Как я хочу, чтобы он завоевал меня! Если он сейчас здесь, в этой разношерстной толпе, значит, он тоже любит меня. Это ведь действительно настоящее безумие: преодолеть тридцать километров бездорожья в один конец только ради того, чтобы повидаться со мной. Да что я такое говорю?! Ради того только, чтобы увидеть меня издалека. Оба мы знаем, что у нас не будет возможности даже поговорить друг с другом.
Вспоминаю, как животное крутится, брыкается, пытаясь освободиться от бандерилий, вонзившихся в его шею. Публика аплодирует каждому взмаху плаща матадора. У Бельмонте - право убить первого быка. Под рев и аплодисменты толпы он виртуозно перемещается, размахивая плащом, проделывая свои знаменитые пасы, вероники, серпантины, пропуская быка немного вперед, огибая его, почти касаясь, а то и задевая его. Изгибаясь, держа в вытянутой руке мулету, он выворачивается, кружится в удивительном танце матадора, принесшем ему мировую славу. Он вынуждает быка изменить направление и броситься на него сзади. Затем он захватывает быка, и голова животного попадает в складки его мулеты. Так он заставляет его занять то место, где предполагает нанести ему последний смертельный удар. Каждый пасс Бельмонте, каждое его движение вскочившие со своих мест зрители встречают криками и ревом, бурей аплодисментов. Это удивительное действо, где финал поединка матадора с быком предрешен и все ждут непременно кровавой развязки, завораживает меня магией своего трагизма. Трудно даже представить другое зрелище, где бы ещё так сочетались красота, опасность, отвага, зрелищность и страсть!
Матадор ведет быка к президентской ложе, то есть в мою, в нашу, нет, в мою, в мою сторону! Помню, в тот момент я была слишком поглощена ожиданием встречи с Тксомином, не переставала думать о нем и, следя за происходящим на арене, абсолютно забыла, что здесь не одна, а с родителями и сестрой. Затравленный зверь смотрел на меня. Казалось, я читала в его почти человеческих глазах такое непонимание, такое недоумение и негодование перед роковой неизбежностью гибели. Бык словно бросал мне вызов. Меня охватил ужас. Казалось, это был мне знак. Он навсегда остался в моей памяти. И сейчас не перестает волновать меня. Противостояние буйства силы, неконтролируемой ярости животного отваге человека, его выверенным движениям, его вызывающему высокомерию, чуть ли не пренебрежению к противнику будило во мне неосознанные переживания. В моем животе зарождалась и распространялась по всему телу волнами мощная энергия необъяснимых желаний. Я почувствовала капельки пота на губах, его солоноватый привкус на языке.
Все свое отвращение к отцу, к его грубой силе, к ужасающей его вульгарности я вдруг перенесла на быка. Бельмонте в своем великолепном зеленом костюме оказался вблизи маленьким и страшненьким уродцем с резко выступающими вперед челюстями, но необъяснимым образом мгновенно преображался в героя, красавца, стоило только ему повернуться к разъяренному быку. Именно отвагой и грацией матадора я мысленно наделила Тксомина. Настанет время, когда Тксомин сумеет противопоставить себя моему отцу, одолеть его грубое звериное начало, взять над ним верх. Я жду от него этой победы, как ревущая толпа ждет её сейчас от Бельмонте.
Публика затихла в ожидании. Смертельная развязка близилась. Матадор подходит к кальехону1. Один из пеших его квадрильи подает ему шпагу. Я вижу, как он перекрестился. Вдруг что-то заставляет меня - словно внутренний голос приказывает мне - поднять голову и поглядеть на дальние трибуны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Я работаю на обувной фабрике у Серафина Обьера, что на площади, рядом с мэрией. Длинной иглой прикрепляю ремешки к подошвам специальными стежками восьмеркой. Кармела выполняет куда более тонкую ответственную работу, делая кожаную обшивку самой дорогой у нас модели, так называемых "аргентинских сандалий". Серафин Обьера продает их по две песеты за пару. Нам с сестрой он платит по двадцать пять в неделю.
- Кортес, надо думать, был, как всегда, невыносим?
Кармела терпеть не может Кортеса. Она рассказывала мне, как во время операции он ненароком то локтем, то рукой задевает её бедро или грудь. Его глаза в металлических очках смотрят поверх белой хлопчатобумажной маски всегда так нахально вызывающе. Как я её понимаю...
- Грубый мужлан. От него омерзительно несет перегаром и чесноком. Не выношу его жестокосердия. У этого человека нет элементарного чувства сострадания к людям. Это ведь не по-христиански!.. Зато вот хирург он от Бога, а какой блестящий диагност!
Я рассказываю Кармеле, как мы с Кармен в два часа ночи принесли Кортесу на носилках раненого. У того была огромная дыра в животе, из которой фонтаном била кровь. Кортес, сдвинув на нос очки, склонился над раненым и тот час отрицательно помотал головой. "Но доктор..." - стала было настаивать Кармен. Тут он начал орать: "Уносите немедленно, сами видите, здесь уже ничего не сделаешь!" Солдат смотрел на меня с таким отчаянием! С трудом сдерживая рыдания, он просил позвать священника.
- Ну и?
- Он умер прежде, чем я успела от него отойти!
- Представь только, этот человек ищет любой предлог - будь то отсутствие перевязочного материала, анестезии, спирта, ваты... Ему лишь бы отказаться; оперирует только тех, кого точно знает, что спасет, всех остальных бросает умирать.
- Да, именно... Этих истекающих кровью бедолаг он оставляет нам. На наших руках они умирают. Это мы должны закрывать умершим глаза, а до того волноваться, чтобы их крики и рыдания не напугали других раненых, которые ещё ждут, на что-то надеются. Я уже больше так не могу, Кармела, я боюсь. Мне страшно.
- Девочка моя маленькая, пойди отдохни, постарайся немного поспать.
Настойчивые стуки в дверь: "Сестра Эухения! Сестра Эухения!" Где это я?.. Так это был всего лишь сон... Вчера вечером я словно куда-то провалилась. Опять кошмар того самого воскресенья, той ужасной ночи в госпитале. Три года прошло. Не знаю, может, всему виной лихорадка, мучащая меня уже которую ночь. А может, и не в ней вовсе дело, а в самих моих воспоминаниях, от них меня и лихорадит?.. Я с ума схожу. Вероятно, я давно уже сумасшедшая. Кажется, кругом все так и думают.
Память постоянно возвращает меня к той кошмарной ночи, к каждому тогда сказанному слову. Я вижу Кармелу, маму, испытываю все те же чувства, все ту же антипатию к Кортесу.
Однако все это уже в прошлом, а в настоящем - зимнее утро и тусклый свет в келье женского монастыря, куда я пришла и где меня приняли всего несколько месяцев назад. Полупустая комната с её убогой обстановкой столом, стулом, деревянным сундуком для белья - успокаивает мою душу... Пол из глиняной плитки, по которому так гулко стучат мои башмаки на деревянной подошве, когда я рано утром возвращаюсь с огорода... Отныне это стало моим домом. Лучик солнца падает на пол, высветив угол рядом с сундуком. Это последнее, что успевает удержать мое сознание прежде, чем я вновь погружаюсь в полузабытье. Какой тяжелый сон! Утром я не слышала ничего: ни как звонили к заутрене, ни к последующей службе, проспала утреннее благословение.
- Как вы себя чувствуете, сестра Эухения? Скоро уже восемь. Придете на девятичасовую молитву или, может, ещё полежите до полудня? Я кофе вам принесла.
- Сейчас открою, сестра Тереса. Подождите.
У меня сильно кружится голова, так что едва успеваю сесть на край кровати. Неуверенной походкой иду открывать дверь. Черное платье монахини. Черный клобук с белыми краями падающих на плечи крыльев сжимает лоб, подхватывает подбородок милого приветливого лица сестры Тересы. Из-за очков смотрят на меня лучистые глаза, такие добрые, чистые, простодушные. Я успокаиваюсь, мне становится легче дышать. Платочком своим она бережно обтирает мне лоб, виски, склонившись надо мной, измеряет мне пульс.
- Вас все ещё лихорадит. Вам надо ополоснуть лицо холодной водой. И снова ложитесь. Ближе к полудню я ещё зайду.
Здесь обо мне так заботятся... Я набираю воду в оловянный тазик, опускаю в него кисти рук. Чувствую, как прохлада насыщает мою кожу, разливается благодатью по всему моему телу. Ополаскиваю лицо, провожу влажными руками по волосам, слегка смачиваю затылок. Меня знобит, шатает. Я с трудом дохожу до кровати, валюсь. Такая ужасная, бесконечная усталость, никак не могу с ней справиться. Меня охватывает страх, уж не та ли это нервная болезнь, болезнь души - меланхолия, что в конечном итоге и погубила мою маму? Этот коварный недуг подкрался к ней, когда я ещё только родила сына; и уж больше её не отпускал, оказавшись для нас всех роковым.
Прошло несколько недель после бомбежки. Я чувствовала, как силы покидают меня. В полном отчаянии я часами молилась, вернее сказать, пыталась молиться на развалинах того, что ещё не так давно было церковью.
А три года спустя я пришла в женский монастырь Санта-Клара. Матушка-настоятельница взяла меня, несмотря на мои собственные признания, что колеблюсь, в вере своей не тверда. Я приняла постриг, став в монашестве Эухенией Страсти Господни. Было это в мае сорокового. Вслед за мной сюда, в монастырь, пришли Эухения Хауреги - та, что когда-то жила со мной по соседству на одной улице, на Гойенкалье, и моя дальняя родственница Томаса Эчеваррия, ставшая теперь в монашестве сестрой Томасой Сердце Иисуса. Отныне мир мой ограничен стенами монастыря, где жизнь моя протекает в послушании и молитвах среди таких же, как и я, сестер-кларисс. Здесь в монашеской келье, где я нашла последнее свое пристанище, теперь вволю могу предаваться горьким и сладостным воспоминаниям о прошлом, смиренно ожидая неумолимо близящегося конца моего земного пути.
Мама моя... Как часто в полузабытьи я вижу улыбающееся лицо мамы и нас с Кармелой где-то рядом - на лугу или в саду среди яблонь и мушмулы. Летом мама очень любила, обмахиваясь веером, поваляться в шезлонге в тени деревьев нашего сада в Арбасеги. Наше касерио было достаточно большим; в нем могли бы спокойно разместиться две семьи, каждая со своим отдельным хозяйством. Недалеко от дома было пшеничное поле в три гектара, где трудился нанятый отцом батрак. Память моя бережно хранит идиллические картинки моего совсем уже далекого прошлого. Я вижу нарядную маму, в черной шелковой мантилье, отделанной кружевом и вышивкой. Дон Исидро вез нас в Бильбао на плаца де Торос. В памяти моей тот день остался как один из самых радостных в моей счастливой беззаботной юности. В те времена люди нашего круга редко когда могли себе позволить присутствовать на корриде. Это дон Артуро подарил отцу билеты, да ещё на такие великолепные места, недалеко от своей ложи! Помню, сколько было радости, когда отец сообщил нам о столь неожиданном приглашении. Все последующие дни мы тщательно готовились к предстоящему выходу в свет. Часто теперь в своей монашеской келье я вспоминаю, заново переживаю каждую подробность тех неповторимых мгновений.
Мы усаживаемся на свои места, когда оркестр начинает играть увертюру. Потом под звуки мелодии, открывающей церемониал пасейо, на арену выходят два гарцующих на резвых лошадках всадника в черном, альгвасилы. Магическое действо начинается. Наконец появляется и сам герой - знаменитый Бельмонте1, в великолепном зеленом, украшенном золотом костюме тореадора. До чего же он пластичен, грациозен, подтянут. С гордо поднятой головой он, казалось, не замечает всю эту ликующую, аплодирующую ему великосветскую публику. С ним его верная пешая квадрилья. Боже, до чего же они хороши, эти мужчины! Я ослеплена великолепием и зрелищностью всего происходящего на арене, тону в море всеобщего ликования, в буре восторга ревущей толпы зрителей. Помню, мне тогда только ещё исполнилось пятнадцать. Мысль о том, что это чудесное представление может закончиться кровавой бойней, не скрою, волновала, пугала меня. В тот день на арене великий Бельмонте должен был посвятить в матадоры новичка, которому покровительствовал Артуро Лопес де Калье, тот самый патрон моего отца, крупный промышленный магнат, живущий с семьей в основном в Мадриде. Он надо думать, теперь уж точно возомнил себя настоящим идальго. Вон он тут, рядышком. Вижу его с женой и сыном Филиппе, выходящими из своей "испано-суизы".
Дон Филиппе учится в Оксфорде. В Гернику он приезжает только на летние каникулы. Наши места совсем близко от так называемой ложи для почетных гостей, где сейчас сидят мэр с директором арены. Дон Филиппе в синем блейзере и в белой рубашке. Он крутит головой, делает мне знаки. Не скрою, мне приятно видеть, как он старается всячески обратить на себя мое внимание. Я нахожу его очень элегантным, правда, немного женственным. Думаю, это из-за его уж очень обходительных манер. Здешние ребята не такие. Они держатся по-деревенски грубовато, с девчонками ведут себя напористо. Тксомин, правда, не такой, но он исключение. Прошлым летом Филиппе часто заезжал к нам на касерио. Вроде бы ему был нужен мой отец. Правда, всегда по какому-то совершенно пустяковому делу. В самый последний раз я почувствовала, как он смотрит на меня. Мой женский инстинкт и, наверное, вполне осознанное желание понравиться заставили меня выпрямить спину, плечи, расправить грудь. Как это ни глупо, его явные и скрытые знаки внимания удивили и даже польстили мне. Я ведь привыкла, что парни чаще отдают предпочтение моей сестре.
Тксомин говорил мне, что постарается тоже попасть на корриду, если, конечно, ему удастся убедить брата одолжить ему двуколку или лошадь. Я пристально вглядываюсь в толпу на дальних трибунах, но солнце слепит мне глаза. Звучит музыка. Если Тксомин сейчас здесь, он, должно быть, тоже жмурясь от солнца, пытается отыскать меня глазами... Я ему объяснила, где мы будем сидеть. "Ну и где же ты, Тксомин?!" Одно его имя будит во мне столько чувств - это и веселье, и надежда, и ощущение приближающегося счастья, такого огромного и такого зыбкого. Он - моя первая любовь, хотя даже и не подозревает, как я влюблена в него. Да я и сама это только теперь поняла. Как я хочу, чтобы он завоевал меня! Если он сейчас здесь, в этой разношерстной толпе, значит, он тоже любит меня. Это ведь действительно настоящее безумие: преодолеть тридцать километров бездорожья в один конец только ради того, чтобы повидаться со мной. Да что я такое говорю?! Ради того только, чтобы увидеть меня издалека. Оба мы знаем, что у нас не будет возможности даже поговорить друг с другом.
Вспоминаю, как животное крутится, брыкается, пытаясь освободиться от бандерилий, вонзившихся в его шею. Публика аплодирует каждому взмаху плаща матадора. У Бельмонте - право убить первого быка. Под рев и аплодисменты толпы он виртуозно перемещается, размахивая плащом, проделывая свои знаменитые пасы, вероники, серпантины, пропуская быка немного вперед, огибая его, почти касаясь, а то и задевая его. Изгибаясь, держа в вытянутой руке мулету, он выворачивается, кружится в удивительном танце матадора, принесшем ему мировую славу. Он вынуждает быка изменить направление и броситься на него сзади. Затем он захватывает быка, и голова животного попадает в складки его мулеты. Так он заставляет его занять то место, где предполагает нанести ему последний смертельный удар. Каждый пасс Бельмонте, каждое его движение вскочившие со своих мест зрители встречают криками и ревом, бурей аплодисментов. Это удивительное действо, где финал поединка матадора с быком предрешен и все ждут непременно кровавой развязки, завораживает меня магией своего трагизма. Трудно даже представить другое зрелище, где бы ещё так сочетались красота, опасность, отвага, зрелищность и страсть!
Матадор ведет быка к президентской ложе, то есть в мою, в нашу, нет, в мою, в мою сторону! Помню, в тот момент я была слишком поглощена ожиданием встречи с Тксомином, не переставала думать о нем и, следя за происходящим на арене, абсолютно забыла, что здесь не одна, а с родителями и сестрой. Затравленный зверь смотрел на меня. Казалось, я читала в его почти человеческих глазах такое непонимание, такое недоумение и негодование перед роковой неизбежностью гибели. Бык словно бросал мне вызов. Меня охватил ужас. Казалось, это был мне знак. Он навсегда остался в моей памяти. И сейчас не перестает волновать меня. Противостояние буйства силы, неконтролируемой ярости животного отваге человека, его выверенным движениям, его вызывающему высокомерию, чуть ли не пренебрежению к противнику будило во мне неосознанные переживания. В моем животе зарождалась и распространялась по всему телу волнами мощная энергия необъяснимых желаний. Я почувствовала капельки пота на губах, его солоноватый привкус на языке.
Все свое отвращение к отцу, к его грубой силе, к ужасающей его вульгарности я вдруг перенесла на быка. Бельмонте в своем великолепном зеленом костюме оказался вблизи маленьким и страшненьким уродцем с резко выступающими вперед челюстями, но необъяснимым образом мгновенно преображался в героя, красавца, стоило только ему повернуться к разъяренному быку. Именно отвагой и грацией матадора я мысленно наделила Тксомина. Настанет время, когда Тксомин сумеет противопоставить себя моему отцу, одолеть его грубое звериное начало, взять над ним верх. Я жду от него этой победы, как ревущая толпа ждет её сейчас от Бельмонте.
Публика затихла в ожидании. Смертельная развязка близилась. Матадор подходит к кальехону1. Один из пеших его квадрильи подает ему шпагу. Я вижу, как он перекрестился. Вдруг что-то заставляет меня - словно внутренний голос приказывает мне - поднять голову и поглядеть на дальние трибуны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25